Смысл этого недосказанного слова был ясен: он означал церковь святого Освальда, которую Петр обошел с небезосновательной опаской. Теперь, предупрежденный мертвым уже солдатом, он оглянулся на разоренную церковь и заметил, как, сорвав доски, прикрывавшие проем двери, оттуда вылезают три темные фигуры.
   Эти трое, выбравшись наружу, уже подбегали к Петру, а вслед за ними из церкви вышли еще несколько. И не успел Петр, склонившийся над мертвым мушкетером, выпрямиться, как грохнул выстрел, и Петр упал, пораженный в грудь. Тогда двое подняли его за руки и за ноги и, раскачав, перебросили через ограду в реку. Так же поступили и с телом мушкетера, даже мушкет его утопили.
   Все произошло гладко, чисто, быстро и безмолвно. Как мы уже убедились на примере гориллообразного телохранителя Вальдштейна, герцог отбирал для личных служб только высококвалифицированных профессионалов.
   Покончив со своим делом, убийцы удалились с бастиона и неторопливым прогулочным шагом двинулись по набережной вдоль укреплений. Проходя мимо дома Кеплера, один из них издал мелодичный свист — три коротких, один протяжный; этот свист можно было бы сравнить с начальными звуками Пятой симфонии Бетховена, если б таковая не существовала в ту пору, по выражению схоластов, всего лишь еще in potentia [54], и надо было протечь без малого двум столетиям, чтобы она стала фактом. Однако три тона кратких и один подольше и пониже уже и тогда мог произвести кто угодно.
   Тотчас в узком, смахивавшем на бойницу открытом окошке под самой крышей появился черный силуэт мужчины. Убийца повторил мотив Пятой, после чего неторопливо последовал за своими дружками и скрылся за углом. А мужчина в окошке — нечего скрывать, то был подлинный Альбрехт Вальдштейн, которого Петр видел в алом плаще; теперь он снял свой герцогский наряд и был в одной шелковой белой рубашке, засунутой в легкие полотняные штаны. Удовлетворенный, герцог отошел в глубь мансардной каморки и опустился в кресло, на котором сидел, ожидая условленный сигнал. Сигнал же этот, если мы верно догадываемся, не мог означать ничего иного, как то, что все в порядке и дерзкого шпиона, Петра Куканя, уже нет в живых. Итак, довольный, герцог устремил взор к темно-синему горизонту.
   Городки и деревушки на том берегу Дуная — Штейнвег и Байке, где выращивают великолепную редиску, Чаллерн, Лапперсдорф и Донауслауф, маленькие и аккуратненькие, со всеми их церковными шпилями и островерхими кровлями, постепенно окутывала сгущавшаяся темнота Лишь кое-где светились окошки, словно тусклые искорки Слева от кресла Вальдштейна стоял табурет с зажженной свечой и кружкой пива, из которой он, не отрывая взгляда от окна, время от времени отпивал небольшой глоток. К подоконнику была придвинута какая-то деревянная конструкция, упор, на котором был укреплен цилиндрический предмет, размерами и формой напоминавший церковную свечу, только перевернутую фитилем вниз; вверху эта «свеча» сходилась на конус и была окрашена в зеленый цвет. На крюке, вбитом в косую потолочную балку, висела целая связка таких же цилиндрических предметов, только их конусообразные головки были разного цвета. Вероятно, то были осветительные ракеты.
   Вперив неподвижный взор в одну точку, тихий, терпеливый, Вальдштейн был похож на кота, подстерегающего мышь у норки, — и столь же подобен он был коту мгновенной быстротой движений, едва произошло то, чего он ждал, — а именно, когда вдалеке, примерно в направлении деревни Штейнвег, вспыхнул вдруг красный свет. Роняя сверкающие искры, свет этот поднялся к небу, затем с треском, долетевшим до слуха Вальдштейна, рассыпался букетом алых звезд, которые падали наземь огненным, но быстро гаснущим дождем.
   Когда ракета только еще взлетела, Вальдштейн вскочил, с трудом подавив стон — резкое движение причинило ему боль, — взял с табурета свечу и с точностью и решительностью, свидетельствующими о хорошем опыте, поджег фитиль своей ракеты, прикрепленной, как сказано, к упору. То была невинная игрушка, предназначенная в те времена всего лишь для развлечения публики и украшения празднеств под открытым небом, но в данном случае ей придавалось некое куда более серьезное значение. Нельзя же было предположить, что накануне дня, который должен был стать историческим для победы или падения Вальдштейна, герцог стал бы коротать время, пуская цветной фейерверк из своего окна.
   Фитиль догорел, «свеча» брызнула зеленым блеском, сорвалась с упора и, подрожав немного, со свистом вылетела через окно во тьму. Тогда Вальдштейн прикрепил к упору новую ракету, на сей раз желтую, положил на табурет часы и снова с трудом, упираясь обеими руками в подлокотники, опустился в кресло. Тут он раскурил трубку и, спокойно потягивая дым, стал прихлебывать пиво. Точно через четверть часа после пуска зеленой ракеты он поджег фитиль желтой. Огонек только начал разгораться, когда за спиной Вальдштейна скрипнула дверь и кто-то вошел в каморку.
   — Что вам, Сени? — не оборачиваясь, недовольно заговорил герцог. — Я же сказал, что хочу побыть один.
   Герцогу и в голову не приходила мысль, что кто-то кроме его личного астролога осмелился нарушить запрет и войти к нему; но тот, кого он назвал Сени, не ответил; задвинув засов на двери, он быстро подошел к ракете и голыми пальцами сдавил фитиль.
   — Иисусе Христе, преблагая дева Мария… — прошептал, словно во сне, Вальдштейн.
   Гнев, смешанный с ужасом, исказил его обычно спокойное и равнодушное лицо до неузнаваемости: рот растянулся чуть не до ушей, в жуткой ухмылке обнажив неровные желтые зубы, а щеки, мгновенно побагровев, покрылись темными пятнами и, приподнявшись, так сдавили глаза, что те превратились в какие-то китайские щелочки, а побелевший нос, растянутый вширь, приобрел негроидную форму; что творилось с его лбом поверх поднятых кустистых бровей, просто невозможно описать. То был уже не лоб, то было сплетение красноватых борозд и бугров, пейзаж неведомой планеты, склон вулкана после извержения, рукопись поэмы, начертанной сумасшедшим, — что угодно, только не благороднейшая часть благороднейшего произведения природы — человеческого лица.
   — Иисусе Христе, — повторил Вальдштейн, горбясь в кресле и вперяя обезумевший взор в человека, явившегося перед ним, хотя совсем недавно мелодический свист надежного брави дал знать, что человек этот мертв… — Иисусе Христе, сейчас же зажгите снова, болван, вы не знаете, что делаете и что вообще тут происходит, что решается!
   Не дожидаясь, когда Петр исполнит его приказание, герцог замахнулся на него небольшим, но острым кинжалом, выхваченным откуда-то; Петр поймал его руку и так сжал, что герцог выронил оружие.
   — Не надо, — проговорил Петр. — Вы больны и слабы, и мне не хотелось бы причинить вам вред.
   — Но этого просто не может быть! — вскричал подавленный Вальдштейн, закрывая глаза ладонью. — Расположение звезд мне благоприятствует… И все же Герберт обманул мои ожидания, и даже на Джузеппе нельзя положиться, иными словами — конец света. Что вы собираетесь делать?
   — Довести до конца свою миссию, — ответил Петр, отвязывая желтую ракету. — Теперь мне уже никто не сможет помешать, так как ваше положение, господин герцог, поистине безнадежно. Ваши головорезы убеждены, что отлично выполнили поручение, ваши маги там, внизу, ничего сделать не могут, да, кстати, они и не знают, что я здесь — я проник к вам через двор, — и вы даже не можете позвать на помощь, потому что тем самым обнаружите свое убежище.
   — Какое там убежище? Я не скрываюсь. Если б скрывался, не пускал бы ракеты через окно.
   — Запускать петарды в этом городе торжеств, ликования и ничем не омраченного счастья — в этом нет ничего необычного или бросающегося в глаза, ваше высочество!
   — Почему вы называете меня высочеством? Кто я, по-вашему?
   — Вы герцог Альбрехт из Вальдштейна.
   — Ошибаетесь, — возразил Вальдштейн. — Герцог Альбрехт в Меммингене.
   — Не стану спорить, это будет потерей времени. — С этими словами Петр выбрал из связки, висевшей на крюке, новую ракету. — Тот человек в Меммингене не понимает по-чешски. А вы, кажется, даже не осознали, что вот уже изрядное время я разговариваю с вами на вашем родном языке. Можно блестяще владеть чужим языком, но, как ни верти, нет выше той сладостной, любовной речи, которой к вам обращалась мать, — или я не прав, господин герцог?
   — Невозможно, немыслимо, чтоб идиотское вмешательство какого-то негодяя, сующего свой нос куда не надо, разрушило все мое построение! — Теперь Вальдштейн заговорил быстро, словно у него оставалось очень мало времени и надо было использовать его полнее. — Как вы себе представляете? Ну, погасили мою ракету, что дальше? Неужели в своей наивности вы полагаете, что я завишу от глупой игрушки? Да, я не рассчитывал на ваше глупое вторжение, но я подумал и о других непредвиденных обстоятельствах, которые могли бы помешать мне, например, о густом тумане, граде, и принял меры против этого…
   — Посмотрим, — сказал Петр, укрепляя на упоре ракету с синей головкой. — Код ваших ракет мне неизвестен, как и значение их окраски, но ничего: я просто пущу шутиху другого цвета, чем это хотели сделать вы. — И он взялся за свечу.
   — Вы этого не сделаете! — вскричал Вальдштейн. — Я вас прошу!
   — Сделаю.
   Вальдштейн сполз с кресла и опустился на колени.
   — Заклинаю вас, не зажигайте! — он с мольбою сложил ладони. — Я, властитель мира, на коленях умоляю вас, скот вы этакий!
   Петр, с горящей свечой в руке, засмеялся.
   — Вы уже назвали меня идиотом, болваном, скотом — не этими ли любезностями надеетесь вы повысить мою симпатию к вашей особе до такой степени, что я мгновенно сделаюсь вашим преданным другом и слугой? Видимо, вы больше привыкли рубить головы, чем уговаривать людей медовыми речами. Но хватит болтать. Прошло пять минут с того момента, как должна была взлететь желтая ракета. Ваши союзники за рекой, поди, тревожатся: что случилось? А тут взлетает синяя ракета. Что под этим зашифровано? Понятия не имею. Знаю только — совсем не то, что вы хотели дать понять желтой ракетой.
   Он поднес пламя свечи к фитилю.
   — Я запрещаю! — крикнул Вальдштейн.
   Фитиль загорелся, а герцог, поняв свое бессилие, снова сел в кресло, и на лицо его вернулось обычное выражение всевластного и презрительного равнодушия. Но чуть только огонек подбежал по фитилю к телу ракеты, он рывком наклонился вперед и одним взмахом опрокинул упор — в то самое мгновение, когда внутри ракеты раздался трескуче-шипящий звук, предшествующий взрыву. И Петр вынужден был раздавить ракету каблуком.
   Вальдштейн откинулся на спинку кресла с довольным видом.
   — Код моих ракет вам, правда, неизвестен, но выбрали вы правильно, — спокойно, уравновешенным тоном сказал он. — Синяя ракета означает: все пропало, нас предали, ничего не предпринимать. Эта позорная синяя ракета была у меня в единственном экземпляре, и вы только что ее уничтожили. Теперь да свершится воля Божия.
   — Ладно, да свершится его воля, — согласился Петр и, отстегнув от пояса кортик прямо с ножнами, подвесил к кончику всю связку оставшихся ракет, предварительно туго стянув их шнуром. Вальдштейн даже не пошевелился.
   — Что еще за дикая идея? — спросил он.
   — Сейчас будет фейерверк, который изрядно запутает ваших людей за рекой, — объяснил Петр, поджигая фитили всех ракет сразу.
   — Дурак, дом спалите, — безразличным тоном изрек Вальдштейн, покручивая ус. — Вот и все, чего вы добьетесь.
   Ракеты взорвались не одновременно, поэтому связка не сразу сорвалась с кончика кортика, который Петр выставил в окно. Но затем неуклюже, словно раненый нетопырь, связка вылетела, вращаясь и рассыпая разноцветные искры во все стороны, потом повисла над Дунаем, вернее, над одним из островков напротив городских стен, и там упала на землю. Сноп искр, поднявшийся вслед за этим к небу, сменился вдруг яркими языками пламени и треском горящего дерева.
   — Ну и достукались, — сказал Вальдштейн. — Предупреждал же я вас, что устроите пожар. А знаете, как в Германии поступают с поджигателями? Их сжигают.
   — Пять раз избегал я смерти, которую вы подстраивали мне, — возразил Петр, пристегивая кортик к поясу. — Может, избегу и костра.
   — Пять раз? Неужто? — удивился Вальдштейн и принялся считать по пальцам. — Герберт — раз…
   — Герберт — это та горилла? — осведомился Петр.
   — Ну да, мой телохранитель. Вы его так отделали, что он уже никогда не придет в себя. Затем две мои пули, что промахнулись, — это два и три. Джузеппе — четыре, моя попытка пырнуть вас кинжалом — пять… Да, Кукань, вы парень не промах. Однако не воображайте, что вы бессмертны. Кстати, как вам удалось уйти от Джузеппе и его людей? Он подавал мне сигнал, что вы убиты.
   — А вот этого я вам не открою, не то используете мне во зло.
   — Хотел бы я знать, как я, по вашему бесстыдному выражению, человек слабый и беспомощный, мог бы еще что-то там использовать вам во зло?
   С этими словами герцог молниеносным движением поднял с полу кинжал и ударил Петра в грудь. Клинок наткнулся на кольчугу, которую Петр носил под кафтаном, и обломился. Петр даже не покачнулся, только сказал:
   — Это уже шестая попытка.
   — Надеюсь, вы не обиделись, — ухмыльнулся Вальдштейн.
   — Ничего вы не надеетесь, вам ведь совершенно безразлично, что я думаю, — отпарировал Петр — Теперь вы понимаете, почему я не хотел открыть, как я ушел от вашего прекрасного Джузеппе. Если б я сказал вам, что ношу кольчугу, вы ткнули бы меня в живот. Ваши наемники выстрелили мне в грудь, и у меня перехватило дыхание. А когда они бросили меня в реку, я очнулся. И поплыл по течению, пока не увидел.
   — …наполовину обвалившийся вал, — подхватил Вальдштейн. — На северо-восточной границе города.
   — Откуда вы знаете? — удивился Петр.
   — Из некоего замечательного доклада о состоянии наших укреплений. К тому же вы заметили, что на том берегу Дуная взлетела красная ракета, за которой последовала зеленая, пушенная из моего окна. Вы поняли, что это сигналы, которыми я обмениваюсь со своими людьми за Дунаем, перелезли через вал, поспешили к дому Кеплера, и вот вы здесь, наглый, настырный клоп. Так ведь?
   — Восхищаюсь догадливостью вашего высочества, — заметил Петр, — правда, с оговоркой, что трудно представить, как бы события могли развернуться иначе.
   — Ну, хорошо — и что же дальше? Дальше-то что? Вы помешали мне выпустить желтую ракету, но это ваш единственный успех. Теперь вы торчите здесь и не знаете как быть. Или собираетесь стоять тут всю ночь, до завтра, до одиннадцати часов, когда Альбрехту Вальдштейну будет вынесен окончательный приговор? В данный момент вы, правда, связали меня по рукам и ногам, но ведь и я вас связал: если я не могу двинуться отсюда, то и вы сделать этого не можете. Но вы одиноки, вашей сказочке о настоящем и мнимом Вальдштейне не верит даже мой злейший враг, отец Жозеф; а мои сторонники всюду, куда ни глянь. Через четверть, самое позднее через полчаса они начнут сходиться сюда для заключительного совещания. Прежде чем догорит эта свеча, в доме будет полно моих приверженцев. И что же, мокрая вы курица — это я говорю буквально, вы действительно мокры, — что вы сможете против них? Что, по-вашему, произойдет?
   — А ничего, — ответил Петр. — До сих пор вся моя жизнь была сплошной большой импровизацией.
   — И несомненно, успешной. То-то вы и зашли так далеко и забрались так высоко. Послушайте, Кукань, бросьте вы все да переходите ко мне. Вы обладаете мужеством, здоровьем, силой — и умом. Слишком жалко расходовать все это на тщетные и заранее обреченные авантюры, как, например, на борьбу против Альбрехта Вальдштейна. Еще несколько часов, и я стану самым могущественным владыкой Германии, а тем самым и Европы. Вы теперь сами видите, что ваши приватные любительские попытки преградить мне путь — смешны. Помогите мне, вместо того чтобы вредить мне и надоедать. Под моей охраной и под моим руководством перед вами откроются такие перспективы, какие вам и не снились.
   — Нечто подобное говорил мне папа, посылая против вас.
   — И тут же вас отозвал, — заметил Вальдштейн. — Не забывайте, я знаю, о чем вы беседовали с отцом Жозефом в монастырском садике.
   Петр выглянул из окна.
   — Вы сказали, ваши сообщники начнут собираться через четверть часа?
   — Да, я так сказал, — ответ Вальдштейна звучал несколько вопросительно.
   — По-моему, они уже собираются, только они почему-то больше похожи на стражников.
   Внизу сильно застучали в домовую дверь. Затем с лестницы донеслись возбужденные голоса, и минутой позже кто-то нажал ручку двери, ведущей в каморку.
   — Простите, что помешал, господин, но тут пришли люди из ратуши, — послышался из-за двери голос астролога Сени, голос робкий, старческий, и тотчас его заглушил стук в дверь и грубый полицейский окрик:
   — Открывайте! Немедленно открыть!
   Петр отодвинул засов, и в мансарду, с пистолетом в руке, вошел начальник городской стражи, сопровождаемый тремя вооруженными стражниками.
   — Вы пускали ракеты из окна! — заявил он.
   — Это не запрещено, — возразил Петр.
   — Нет, если это не причиняет ущерба частной собственности, — сказал начальник. — Но ваши ракеты подожгли склад тряпья на Верхнем Верде. Сдайте оружие и предъявите документы.
   Петр отдал начальнику стражи свой кортик и вынул из кармана дорожный паспорт, пропитанный водой.
   — Тьфу, черт, — выругался начальник, пытаясь разобрать расплывшиеся буквы. — А кто этот второй господин?
   Вальдштейн, возмущенный, величественно поднялся.
   — Требую обращаться со мной с должным почтением! Велик ли ущерб, причиненный этим человеком?
   — Владелец склада, купец Циммерман, оценивает ущерб в двадцать золотых.
   — Я заплачу двести, — заявил Вальдштейн, — а больше вам тут нечего делать.
   — Сколько вы заплатите, решит суд, — возразил начальник. — Прошу ваши документы.
   — Отказываюсь, — отрезал Вальдштейн.
   — Кто вы? Ваша фамилия?
   — До этого вам нет дела!
   — А вот увидим, есть мне до этого дело или нет. Кто владелец этого дома?
   Вперед выступил астроном Кеплер, до тех пор стоявший на лестничной площадке.
   — Я, доктор Иоханнес Кеплер, бывший личный астроном его императорского величества. А этот господин — мой жилец.
   — Вы зарегистрировали его в ратуше?
   — Не счел нужным.
   — Уплатили за него по таксе? Или он сам внес деньги?
   — По какой таксе?
   — За временное проживание, — объяснил начальник.
   — Если я сказал, что не счел нужным его регистрировать, из этого вытекает, что ни по какой таксе я не вносил… — сказал Кеплер.
   — Так кто же он? Как его зовут?
   — Не ведаю, — отвечал астроном. — Знаю лишь, что он весьма высокородный господин.
   — Знаем мы таких высокородных. — Начальник сделал знак одному из своих людей. — Обыскать, нет ли у него оружия.
   — Не смейте прикасаться ко мне! — крикнул Вальдштейн, лицо которого опять начало распадаться от бешеного гнева.
   Не обращая на это никакого внимания, стражник обеими руками основательно стал ощупывать его одежду.
   — Позовите графа Макса из Вальдштейна! — кричал герцог. — Он удостоверит мою личность!
   — Зачем звать какого-то графа? — удивился начальник. — Назовитесь сами и покажите ваши документы.
   Вальдштейн, с побелевшим, негроидно расплющенным носом, только стиснул оскаленные зубы.
   — Мне кажется, — вставил Петр, — вы проиграли шахматную партию.
   — Ни в какие шахматы играть тут не будут, — заявил начальник. — Пойдете в кутузку. Оба.
   — Даю вам честное слово дворянина, — начал было Вальдштейн, — что я — лицо высокопоставленное и не могу открыть своего имени по причине государственной политики…
   — Срал я на ваше дворянское слово, — оборвал его начальник. — Я тоже дворянин, сын барона, только вот мать моя, увы, была прачкой. Ну, как? Пойдете добровольно, без всяких фиглей-миглей?
   — Пойду добровольно, но, как Бог свят, вы об этом пожалеете!
   — Вот это речь настоящего дворянина, — одобрил начальник. — Пошли!
   Так и сделали.

ШЛЯПА ПЕТРА КУКАНЯ

   В подвальном узилище, куда ввергли обоих без всякого предварительного допроса — ибо час был поздним и чиновники магистратуры давно покинули свои кабинеты, — Вальдштейн сохранял спокойствие, и, насколько можно было разглядеть в свете ночного неба, проникавшего в камеру, лицо его снова приняло то, уже описанное нами, вальдштейновское выражение равнодушия и невозмутимой самоуверенности, причем его чуть приоткрытые гордые губы словно говорили: «Да, это по мне, это делается по моим планам». Но когда в вечерней тиши колокола отбили десять часов, он вдруг разразился судорожным смехом, в котором не было ни капли веселья, ибо смех этот граничил с рыданием; смеясь так, он растянулся на нарах.
   — Склад тряпья! — воскликнул он. — Тряпичный склад ценой в двадцать золотых, подожженный вами, сорвал величайшее предприятие со времен перехода Цезаря через Рубикон! Будьте вы прокляты, Кукань, будьте прокляты и молитесь Богу, чтоб он отдалил момент, когда я буду в состоянии отплатить вам!
   Петр, сидевший на низенькой табуретке, прикрепленной к стене цепью — чтобы узник не мог воспользоваться ею как оружием, — ответил:
   — Такие угрозы привычны мне. Турки, среди которых я прожил некоторое время, умеют куда сочнее формулировать мысль, высказанную вами сейчас. Читайте Макиавелли: пожар на складе тряпья есть одна из тех случайностей, о которых он говорит в своем трактате «О заговоре» и с которыми обязан считаться любой заговорщик; чтоб не быть постигнутым такой случайностью, он поступит хорошо, если будет действовать в высшей степени осторожно — чего, однако, как правило, не наблюдается. Наши поступки, добавлю я, куда меньше зависят от силы нашей воли, чем от слабости нашего воображения и от нашей неспособности предвидеть последствия собственных решений, так что мы раз за разом допускаем промахи и ошибки, и они тем тяжелее, чем серьезнее наши цели. А ведь заговор, господин герцог, бесспорно вещь куда как серьезная.
   — Нет тут никакого заговора, — возразил Вальдштейн. — Я просто стремился восстановить свое достоинство и укрепить свою власть, которой меня собирались лишить. Но пусть так, не будем спорить о словах. В чем же я, по-вашему, допустил ошибку?
   — В том, что не зарегистрировались в ратуше. Под вымышленным именем, разумеется. И не запаслись документами на это имя.
   — Человеческий разум — инструмент, удивительно приспособленный к тому, чтобы понимать и распознавать все, что надо было сделать, но чего не сделали — понимать, когда уже поздно. К сожалению, он не в состоянии столь же безошибочно подсказывать нам, что делать, когда мы только готовимся к действию. По-вашему, я сорвал свое предприятие тем, что не записался в ратуше, скажем, под фамилией Франц Мюллер, отставной цирюльник, и что у меня не было соответствующих бумаг. — Даже в окружавшей их темноте заметно было, как Вальдштейн усмехнулся такому предположению. — Это, утверждаете вы, была непростительная небрежность с моей стороны. Но так ли это? Полагаете, все эти люди, нахлынувшие в Регенсбург необозримыми ордами, аккуратненько зарегистрировались в ратуше? Да если б они так поступили, стояли бы в очередях на запись до конца сейма!
   — Записались, конечно, не все. Но в отличие от вас, прибегая к вашему же сравнению, они не собирались переходить Рубикон.
   — Ладно, туше [55], — сказал Вальдштейн. — Однако это не мешает мне припомнить случай с недоброй памяти Томасом Мюнцером, который лишился головы по прямо противоположной причине: удирая переодетым после разгрома крестьянских войск под Франкенхаузеном, он возбудил подозрение властей именно тем, что, в отличие от прочих беглецов, имел бумаги в полном порядке. Разумом можно доказать любое за и против. Разумом пускай руководится крестьянин, покупая клочок земли. Я руковожусь полетом своей фантазии и страстями.
   — А также, насколько мне известно, указаниями звезд.
   — Это связано с тем, что я сказал, ибо указания звезд абсолютно иррациональны, — возразил герцог. — Зная, что расположение звезд благоприятно мне, я могу дать волю моей интуиции и действовать так, как, если судить благоразумно, никто не ждет; в этом, помимо прочего, еще и та выгода, что я таким образом становлюсь на путь, где никто не может поставить мне преграду.
   Вальдштейн вытянулся на нарах, заложив ладони под голову.
   — Ох, до чего жестко проклятое ложе, — вздохнул он. — В детстве я видел однажды так называемый вещий сон: будто вербы, в тени которых я отдыхал, кланяются мне. Всякий другой, проснувшись, и думать бы забыл об этом сне, а я сохранил его в памяти — и черпал в нем силы и уверенность в самые тяжелые часы. Не удивительно, что и сейчас он мне вспомнился. В молодости, когда я учился в Альтдорфе, я как-то побил палкой своего слугу — он меня обворовывал, клеветал на меня, а в довершение всего я застал его in flagranti [56] с некоей дамочкой, на которую сам точил свои молодые зубы. Негодяю, правда, досталось больше, чем следовало, но все же недостаточно, чтоб он мог утверждать — а он утверждал это, — будто я забил его чуть не до смерти. Тогда, по юношеской неопытности, я думал, что этот неприятный эпизод навеки закроет мне путь в общество, а вышло прямо противоположное: своей мнимой жестокостью я приобрел всеобщее уважение и репутацию человека, с которым шутки плохи, каковой пользуюсь и до сего дня, потому что люди в большинстве трусливы и низки и уважают тех, кого боятся. То был поучительный урок — не столько моему негодному слуге, сколько мне самому. Впрочем, тогда я еще ничего не знал о звездах, хотя не сомневаюсь — в момент, когда я наказывал слугу, звезды были благосклонны ко мне. Позже я перестал полагаться на случай, и если звездное небо обращает ко мне угрожающий лик, я отхожу в сторону и не предпринимаю ничего. Зато при благоприятной констелляции даю волю своей интуиции и совершаю то, что поражает сердца изумленного мира.