Владимир НЕФФ
ПРЕКРАСНАЯ ЧАРОДЕЙКА

Часть первая
ПРОЛОГ НА МОРЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ, СЛАДОСТНАЯ

   Петр Кукань из Кукани, успешно завершив экспедицию во Францию, сшил себе у лучшего марсельского портного полное и чрезвычайно великолепное турецкое платье, достойное первого советника Его Султанского Величества, и, наняв для себя одного, прямо с капитаном и командой, небольшое, но быстроходное судно под названием «Дульсинея Тобосская», пустился в обратное плавание к Стамбулу.
   «Дульсинея», элегантный двухмачтовый парусник, была последним криком судостроительного искусства, оборудованная всеми новинками современной техники. За каждым из обоих женственных бортов ее укрывалось по три короткоствольных бронзовых пушки мощного калибра. Пассажирам — в данном случае пассажиру — предоставлялся полный комфорт. Стоит упомянуть, что в каюте Петра, помещенной под повышенной палубой, по соседству с капитанской каютой на корме, были установлены письменный стол, мягкое кресло и ложе под балдахином.
   Не желая трепать в дороге роскошное одеяние первого сановника Турции, Петр запер его в сундучок до момента, когда судно войдет в турецкие воды, и совершал путешествие инкогнито. Это инкогнито, впрочем совершенно излишнее, ибо Петр, избавившись от всех своих врагов, чувствовал себя в полной безопасности, было предельно совершенным — никому и в голову не могло прийти, что этот статный молодец в потрепанной одежде, которую он, однако, носил с изяществом и элегантностью, был особой куда более важной, интересной и достойной внимания, чем какой-то неведомый Пьер Кукан де Кукан, как значилось в паспорте, выданном ему недавно придворной канцелярией в Париже. И действительно, это никому не приходило в голову: даже марсельский портной, у которого Петр шил восточное платье, был наивно убежден, что господин собирается на маскарад, и горячо хвалил fantasie [1] заказчика; а то, мол, в этом году господа шьют себе все только костюмы арлекинов да пьеро, прямо тоска берет, а вот нарядиться турецким пашой — на это их не хватает. Только не слишком ли строгим выходит костюм, нет ли в нем чего-то угрожающего, вызывающего неприятные ассоциации, ведь турки, слыхать, в последнее время опять бряцают оружием. Не угодно ли господину, чтобы он, мастер, смягчил точность маски какой-нибудь шуточной деталью, например, крахмальным испанским воротником, чтоб было немножко rigolo [2]?
   Петр, естественно, не согласился на игривые идейки портного, напротив, он сделал множество замечаний по ходу работы, выказав глубокую компетентность в турецких модах. Портной произнес про себя несколько нелестных слов насчет педантизма заказчика и отсутствия у него юмора, не более. Так единственная возможность раскрыть инкогнито Петра была упущена.
   «Дульсинея» была испанское судно, то есть принадлежала испанской корабельной компании с резиденцией в Марселе, но кроме названия, ничего испанского в ней не было. Капитан, голландец Ванделаар, был пожилой мужчина обезоруживающе солидной внешности, с круглым лицом, обрамленным моряцкой бородой и бакенбардами, плотный и плечистый, но столь малого роста, что, когда он стоял на мостике, голова его едва превышала парусиновое ограждение. Команда состояла из пяти матросов и одного юнги, пятнадцатилетнего неаполитанца, смахивающего на цыганенка и откликающегося на имя Беппо. Был еще кок — бретонец, заслуживающий внимания только по той причине, что, будучи ярым католиком, носил турецкую феску, утверждая, что это самый удобный и наиболее отвечающий своему назначению головной убор из всех, когда-либо изобретенных.
   Начало плавания проходило необычайно спокойно. Небо без пятнышка, синее, как само море, только на горизонте, где воды сливаются с небом, собрались мягкие кудрявые облачка, неменяющиеся и неподвижные. Свежий вест весело надувал белоснежные паруса, и «Дульсинея» скользила по глади, невозмутимой, словно озерная, мирно шлепая по мелким волнам, когда раздвигала их носом, и оставляя за собой след вспененной воды, похожий на белое кружево. Кружево это, хотя и весьма декоративное, не нравилось Петру. В пору, когда он на острове Монте-Кьяра строил собственный военный флот, он приобрел обширные мореходные знания, впрочем исключительно теоретические — практика мореходства была у него скромной. Однако ему было известно, что правильно построенное судно должно оставлять за собой борозду, чистую и глубокую, а не какие-то пенные кружева. Не считая этого мелкого несовершенства, так сказать, косметического изъяна, «Дульсинея» вела себя превосходно и на палубе ее царил блаженный покой, ибо, кроме вахт у штурвала да на носу, других работ не было. Вечерами, после заката, матросы ослабляли тали, по утрам, когда испарится роса, снова их натягивали — вот и все. Помимо дельфинов, резвившихся вокруг судна, куда глаз хватал, не было заметно признаков жизни, разве что порой огромный серый альбатрос взмахнет в вышине крылами и замрет, распахнув их во всю ширь; или спланирует к палубе, видно желая рассмотреть ее поближе, да поскорее удалится, словно то, что он увидел на судне, внушило ему ужас. Петр поделился с капитаном этим наблюдением.
   — А я ему, альбатросу, и не удивляюсь, — отозвался тот, — потому как человек — ужасная сволочь.
   — Возможно, — согласился Петр. — Но в такие минуты, как эти, я охотно забываю и прощаю все, что причинили мне люди.
   Он в самом деле был счастлив как никогда. При своем атеизме, можно сказать врожденном, поскольку он отлично гармонировал с его непримиримым бунтарским духом, не признающим ни выдумок, ни догм, Петр прекрасно знал: то, что мы называем природой, абсолютно равнодушно к человеческому племени, рождающемуся, живущему в убогости и в убогости умирающему. И все же он не мог прогнать мысли, что блаженный покой этого плавания домой, к султану, которого он любил как более слабого, нуждающегося в его помощи друга, к прекрасной Лейле, чье имя обозначает долгую темную ночь, — этот покой благословенным образом связан с его удачей, с его победой, достигнутой в тот момент, когда все было потеряно. Петр часто сиживал на рее передней мачты, имея за спиной грот-мачту, а под ногами женскую голову с выпученными мертвыми глазами — предположительно голову Дульсинеи, ибо именно ее резной бюст украшал нос судна, — и, пристально вглядываясь в неподвижную черту горизонта, подводил итоги своей жизни и находил их удовлетворительными. Было ему всего двадцать три года, из них три, проведенные в сточных каналах сераля, следовало откинуть, ибо возраст — так он решил для себя — измеряется числом лет, прожитых на земле, но отнюдь не под землей. Приблизительно столько же, то есть двадцать, было и знаменитой Жанне д'Арк, когда она погибла на костре. И разве он, Петр, сделал не то же самое, что и прославленная pucelle, Дева, посадившая на французский трон слабовольного Карла VII? Слабый Карл или Людовик XIII — какая разница? Напротив, в этом — захватывающая аналогия. Если же и есть тут разница, то только и пользу Петра: Деву сожгли заживо, меж тем как Петр всего лишь обжег руку, сам же остался цел и невредим и вот спешит теперь, помня о благе и пользе всех народов, снова взяться за свое служение; и приветствуют его небо и море, а также дельфины, обезумевшие от радости, что он существует на свете, в то время как альбатросы спасаются бегством, ужаснувшись его величию.
   Все прекрасно, но прекраснее дня — часы рассвета. В теплых предутренних сумерках сначала возникают смутные, легкие, колышущиеся тени — восходящее солнце отбрасывает их от низких сверкающих волн; потом там, где небесный свод соприкасается с морской гладью, вспыхивает ослепительная искра, она превращается в быстро вырастающий раскаленный уголек — и вот во всем своем сияющем величии появляется Гелиос на золотой колеснице, запряженной четырьмя огненными скакунами, и улыбается приятелю своему Петру из рода Титанов, а тот, сидя на своем рее, дружески помахивает ему в знак привета.
   Но когда «Дульсинея» обогнула Пелопоннес и Крит и вошла в воды моря, в незапамятные времена названного по имени царя Эгея, — моря очень опасного из-за бессчетных островков и рифов, — погода испортилась. С ливнями налетел зюйд-вест, море вздулось длинными тяжкими валами, по небу понеслись грузные тучи. Еще до того, как разразилась буря, капитан Ванделаар, обладавший отлично развитым и тренированным нюхом на погоду, приказал спустить верхние и средние паруса, остальные зарифить, уменьшая их площадь. Не прошло и получаса после того, как эти работы были исполнены, море разбушевалось вовсю. Тут-то и оказалось, что недоверие теоретически подкованного Петра к красивому кружеву за кормой было вполне оправдано: остойчивость, одна из главных добродетелей корабля, не принадлежала к достоинствам «Дульсинеи». Она качалась, и подскакивала, и шаталась на волнах, стеная всеми своими сочленениями, и балками, и реями, и мачтами, а ветер, хлопающий такелажем, громовым ревом заглушал ее стоны. «Дульсинея» не прекратила безобразия даже после того, как убрали все паруса: она оказалась zimperlich, как выразился о ней первый рулевой, родом из Вены, то есть по-женски чувствительной недотрогой, требовавшей деликатного обращения. Несколько успокоилась «Дульсинея», когда штурвал ухватил своими опытными руками сам капитан, — но и после этого она все еще стучала, гремела и скрипела всем, что не было как следует принайтовано. Через несколько часов капитан вернул штурвал рулевому из Вены, и «Дульсинея» моментально в полной мере проявила свою злобность: не успели и глазом моргнуть, как она вздыбилась кверху бушпритом, а свалившись обратно, окатила себя целой водяной горой, которую сама же и подняла, и эта гора смыла с палубы все, что не было прибито или привязано, и прежде всего впередсмотрящего. Так в малочисленной команде остались теперь капитан, юнга, кок да четыре матроса, причем один из них, второй рулевой, валялся в горячке, бредил и временами терял сознание.
   Было бы неразумно продолжать плавание, пока не пополнится команда, и капитан взял курс на ближайший порт, каковым оказался Родос, ворота овеянного легендами Острова Роз.
   «Дульсинея» бросила якорь на рейде, и капитан приказал дать два холостых пушечных выстрела и вывесить вымпел с голубыми полосами в знак необходимости нанять матроса. Так делалось тогда во всех портах мира, христианских и мусульманских. Если на корабле не было пушек, стреляли из пистолей и мушкетов.
   Петр, досадуя на задержку и на то, как грубо оборвался его счастливый самообман, грустно разглядывал горстку бедных рыбацких парусников — несомненно местного изготовления, — причаленных к молу, жалкую путаницу их мачт, реев и такелажа, за которыми, наполовину закрытый тучами, амфитеатром поднимался вокруг залива портовый город. Горы, покрывавшие весь остров, только угадывались в тумане. Ветер свистел; набережную словно вымело, на судах и на суше — ни единой души. Мертвыми казались и оборонительные башни, в которых Петр узнал свое творение — они были возведены строго по его собственным чертежам, эти гранитные твердыни в форме барабанов, ощетинившиеся пушками, огневой мощи которых хватало на весь залив.
   Венский рулевой с двумя гребцами сели в шлюпку и отвалили от борта «Дульсинеи», которая держалась на среднем якоре, зарифив паруса так, чтобы можно было немедленно отплыть.
   К Петру подошел капитан Ванделаар.
   — Ни души, — изрек он, озирая пустынную набережную. — Жалкая турецкая дыра. Здесь мы не наймем даже дохлого одноногого горбуна.
   Петр, задетый, осведомился, не потому ли капитан столь скептически смотрит на Родос, что он принадлежит Турции? Капитан кивнул:
   — Ясно, потому. Разве вы не слыхали, мсье де Кукан, что паша Абдулла, правая рука султана, задумал покорить весь мир и с этой целью создает новый флот? А башни с пушками? Год назад их еще не было. Стало быть, вряд ли можно ожидать, что турецкие порты будут кишеть безработными моряками. Видите? Наши уже вылезли на берег, а нигде никого. В христианском порту их бы уже поджидала орава голодной матросни.
   — Другими словами, — сказал Петр, — я, как ни странно, могу себя поздравить с такой неудачей.
   — Это как понять?
   — Отсутствие безработных моряков означает, что приказы Абдуллы исполняются точно.
   — А какое это имеет отношение к вам?
   Прежде чем ответить, Петр помолчал.
   — Мы в турецких водах, — сказал он затем, — и нет смысла далее скрывать, кто я, тем более что я намерен произвести инспектирование нескольких турецких островов, особенно Лесбоса, фривольное название которого меня раздражает. Абдулла, правая рука султана, — это я.
   Если Петр воображал, что капитан рухнет под тяжестью такого саморазоблачения, то он ошибся.
   — Вот как, кто бы подумал, — произнес доблестный моряк, приставляя к глазу подзорную трубу. — Только как мы доберемся до островов, которые ваше превосходительство желает инспектировать? Я лично предпочел бы, чтоб турки не столь рьяно исполняли приказы вашего превосходительства.
   — Положимся на причудливость жизни, — промолвил Петр. — Но куда это пошли ваши люди?
   Дело в том, что три парня с «Дульсинеи» свернули в одну из улочек, выходивших на набережную.
   — Куда же, как не в трактир, — ответил капитан. — Если там они не замарьяжат хоть одного парня с парой целых рук и ног и с головой на плечах, пускай хоть сухопутную крысу, не отличающую рей от мачты и якорь от кормы, — то мы, ваше превосходительство, можем закрыть лавочку. Поразительно, но факт: благополучное возвращение вашего превосходительства в Стамбул зависит сейчас от того, найдется ли на берегу хоть один пропойца, согласный завербоваться на «Дульсинею».
   — Разве нам не обязательно найти именно моряка? — удивился Петр.
   — В крайнем случае не обязательно. Назначу его юнгой, а нашего Беппо произведу в матросы. — Он повернулся к юнге, который поодаль от них драил медяшку. — Как, Беппо, сумеешь?
   — А то! — откликнулся тот, скаля красивые мелкие зубы, ослепительно белые на смуглом лице.
   — Вот это по мне, это слово настоящего мужчины, — машинально похвалил его капитан, привыкший не особенно раздумывать о храбрости, честности и прочих достоинствах, выраженных словами. Он ушел в свою каюту, а Беппо отправился в камбуз.
   Бретонец-кок был в скверном настроении: когда он выносил помои, чтоб вывалить их за борт, ветром унесло его феску, которую он надевал для защиты своей весьма чувствительной головы.
   — Где ты шляешься, негодяй?! — встретил он Беппо. — А кто соизволит сходить за дровами? Я что, сам должен их носить? Мало, что помои таскаю, так еще и дрова? Ох, бездельник, смотри, лопнет мое терпение, узнаешь тогда, что такое морская служба!
   — Иду, иду, — сказал Беппо, выбрасывая из корзины несколько оставшихся поленьев и думая при этом: «Очень может быть, что недолго мне с дровами возиться!» И пока кок наворачивал себе на голову полоску ткани, оторванную от старого фартука, чтобы таким образом заменить утраченную феску, мальчишка заговорщически шепнул ему:
   — А я что знаю!
   — Что ты можешь знать! Не бывало еще, чтоб ты — да что-нибудь знал, непоседа!
   — А я все-таки знаю, своими ушами слышал: пассажир-то наш не кто-нибудь!
   — Ясно, не кто-нибудь: мсье де Кукан дворянин, и деньги у него водятся. Нанять для себя целое судно — это, брат, не по карману какому-нибудь бродяге.
   — Дворянин! Дворян-то хоть пруд пруди. Нет, мсье Кукан не кто иной, как паша Абдулла, правая рука султана, перед которым дрожит весь мир!
   — Оставь свои глупости при себе и дуй отсюда!
   — Он сам сказал капитану. И капитан сразу стал величать его «ваше превосходительство». Теперь-то я понимаю, почему у него в сундуке турецкое платье из белой парчи.
   — Откуда ты знаешь, что у него в сундуке?
   — А я туда заглядывал.
   — Разве сундук не заперт?
   — Заперт, а я все же заглянул, — похвастался Беппо.
   Кок ничего больше не сказал. Заговорил он лишь после того, как сколол шпиговальной иглой тряпку, намотанную на голову:
   — Из белой, говоришь, парчи? И капитан величает его превосходительством?
   Но Беппо уже и след простыл.
   Вербовщики с «Дульсинеи» показались на набережной только через два часа. Их миссия, видимо, была успешной, так как было их уже не трое, а четверо. Спустились сумерки, но Петру, обладавшему чрезвычайно острым зрением, показались знакомыми фигура, движения и походка человека, умножившего собой число матросов. Он попросил у капитана, который как раз вышел из каюты, подзорную трубу. Но едва он приставил ее к глазу, как всякое спокойствие этого торжествующего Титана и повелителя судеб, в каком он пребывал всю дорогу, мгновенно улетучилось, ибо то, что он увидел, было совершенно невозможно, нелепо, необъяснимо, а потому в высшей степени нежелательно и пугающе. Потому что сопровождаемый матросами «Дульсинеи» косматый детина грозного вида, одетый в грязные лохмотья, был не кто иной, как могущественный генерал янычаров Ибрагим-ага, иными словами — товарищ Петрова детства, Франта Ажзавтрадомой.

А ОН-ТО СЧИТАЛ СЕБЯ ТИТАНОМ

   В другом месте мы уже упоминали о том, что когда над Босфором пробил час мятежа, вызванного ложным известием о гибели Абдуллы, Учености Его Величества, Петра Куканя, — заговорщики, чтоб избавиться от самого преданного и опасного сторонника Петра, генерала Ибрагим-ага, отправили его в Измир на подавление бунта, по слухам, возглавленного пляшущими дервишами. Ибрагим-ага тотчас пустился в путь с конным отрядом янычаров, специально натасканных на умиротворение непокорных толп. Но, добравшись до места, генерал обнаружил, что умиротворять-то нечего, ибо город Измир, более известный у нас под названием Смирна, был само спокойствие и порядок, а обитатели его, в большинстве торговцы коврами и опиумом, хлопком и табаком, — люди смирные и невинные, как агнцы; будучи спрошенными, где же мятеж, они таращили на благородного генерала круглые глаза и не могли взять в толк, о чем он допытывается. Возможно, они и слова-то такого — «мятеж» — не знали и в жизни ни о чем подобном не слыхивали. Что же касается пляшущих дервишей, то их в Измире вообще нет и, по свидетельству старожилов, никогда и не было.
   Тогда-то Ибрагим-ага, сиречь Франта, сын потаскушки Ажзавтрадомой, дитя пражского предместья, с досадой вспомнил, как был он прав, не желая повышения из рядовых янычаров в генералы, навязанного ему полоумным Петром. «Да я же с самого начала носом чуял, не к добру все эти Петровы реформы, — думал он теперь в расстройстве, — и всякие высокие господа, хотя бы тот же паша Абеддин, не вечно будут терпеть, чтоб Петр держал их под уздцы да отбирал у них деньги и алмазы. Ясно как вакса — меня выпихнули в Смирну, чтоб я им не мешал; видать, готовят какую-то пакость. А с Петром чепуха какая-то, три месяца в Стамбуле не показывается — так неужто же мне, Франте, расплачиваться за него? Ну нет, извини-подвинься, я, брат, не вчера родился и хлебушко ел не из одной печи, еще чего не хватало. Тут только одно и остается: удирай, Франта, без оглядки, а коли кому это покажется не больно-то геройски, тот пускай поцелует меня в какое хочет место…»
   Проведя ночь в одном из многочисленных мусульманских монастырей Смирны, янычары собрались на дворе, чтоб ехать обратно в столицу. И тут они с грустью увидели себя осиротевшими, ибо их верховный вождь и командир исчез неизвестно куда. Пока они ждали, надеясь, что он все же появится и весело назовет причину опоздания, Ибрагим-ага, а с этой минуты просто Франта — ибо он первым долгом сорвал с фески ленту, обозначающую его высокое звание, и выбросил орден Железного полумесяца, которым был награжден за успешное руководство маневрами, — Франта мчался на белом своем скакуне по лощине меж двух горных цепей, к городу Торбалы, а оттуда к реке Кючюк Мендерес. Не доскакав до реки, он окончательно избавился от янычарского снаряжения, напав на какого-то странствующего грека, то есть христианина, и отняв у него одежду; после чего, ведя коня в поводу, продолжал путь по горным тропкам над безднами и ущельями, по горам и долинам. Постепенно к нему вернулись рассудительность и спокойствие, причем в такой мере, что он уже начал досадовать на свою поспешность. «Как знать, — думал он, — может, ничего и не случилось, меня просто по ошибке послали в Смирну, и я, стало быть, дезертировал и отрекся от генеральской должности из-за ничего».
   Вскоре, однако, выяснилось, что инстинкт маленького человека, отлично знающего, что судьба уготовила ему куда больше пинков, чем блинков, подсказал ему правильно. Франта двигался без остановки и быстро, но часто терял нужное направление и блуждал, так что известие о стамбульских событиях его обогнало. Он и до побережья не добрался, как узнал все о государственном перевороте, об убийстве султана и победе партии, враждебной Петру, а также об ужасной резне, последовавшей за переворотом. Следовательно, Франта имел полное право поздравить себя с догадливостью.
   Куда бежал он, что задумал? Да ничего более простого и вместе более сложного, чем навсегда распроститься с турецким миром, где его против воли подняли на такую высоту, чтобы потом сбросить с нее столь резко, что он едва голову унес. Он рассчитывал наняться на какое-нибудь судно, держащее курс на запад, — конечно, не на турецкое, где его могли бы узнать и схватить, а на нормальный торговый христианский корабль, из тех, что возят в Венецию дорогие индийские пряности, перец, корицу, гвоздику и мускат, доставляемые арабскими караванами через пустыню, через Басру, Багдад и Дамаск в Каир. Эти солидные, мудро пекущиеся о материальной выгоде плавучие средства избегают портов Малой Азии, ибо там им нечего делать, разве что одно из них бросит якорь у Родоса, чтобы пополнить свой груз изюмом, кофе и опиумом. Поэтому Франта держал путь на юго-восток, дугой обходя побережье Эгейского моря, и упорно пробирался вперед по дорогам и бездорожью, пока не достиг городка по названию Мармарис, лежащего в глубине узкого, хорошо защищенного залива и населенного преимущественно рыбаками. Тут он продал своего коня, причем взял неплохие деньги благодаря красивой сбруе, и нанял рыбацкую лодку, чтобы переправиться туда, куда в то же самое время подходила «Дульсинея», — то есть на остров Родос.
   Причина покоя, в который был погружен портовый городок, и его кажущегося безлюдия была вовсе не та, какую наивно предполагали наблюдатели на борту «Дульсинеи», то есть не строгое исполнение высочайших распоряжений паши Абдуллы. Напротив, все это было вызвано ужасом, объявшим всех родосцев, включая древних старцев и младенцев, — как бы их ни заподозрили в симпатии к сверженному реформатору; а также надеждой, что Абдулла (в чью официально объявленную, причем тринадцатикратно, смерть никто не верил, как не верил в нее и сам захватчик власти, принц Мустафа) вернется и жестоко покарает тех, кто ему изменил. Люди, у которых были основания сожалеть о падении Абдуллы, то есть бедняки и неимущие, попрятались по своим норам и, в ожидании дальнейшего, вели себя тише морской пены, выброшенной на песок, сидели на пятках, словно наседки на яйцах, да притворялись, будто их нет и никогда не было. Но не осмеливались радоваться и те, которым торговля опиумом и табаком приносила изрядный доход и которые при Абдулле трепетали за свои денежки — как бы всесильный визирь не конфисковал их в пользу военной казны. Эти тоже не верили, что переворот в Стамбуле имеет перспективу, что с абдуллаевщиной покончено раз и навсегда. Поэтому и они сидели по домам, выжидая, что будет.
   И бродил вчерашний паша Ибрагим по пристани, по вымершим улочкам Родоса. В напрасном ожидании солидного, нормального христианского судна, которое вывезло бы его из мусульманского мира, он постепенно пропивал в кабаках греко-еврейского квартала деньги, полученные за своего нарядного коня. В одном из этих трактиров и застали его три вербовщика с «Дульсинеи», к тому времени уже порядком обескураженные, ибо они не могли понять, почему всякий из редких прохожих спешил убраться от них подальше, словно от чумных или прокаженных. Все корчмы, которые они успели обойти, были словно выметены; поэтому, когда наконец-то в одной из них они увидели плечистого малого дикого вида, который мрачно сидел над кружкой, они обрадовались, взбодренные новой надеждой, и без всяких околичностей подсели к его столу.
   — Ты моряк? — спросил его рулевой на том жаргоне, на каком объясняются люди, привыкшие болтаться по свету; язык этот весьма распространен, хотя невозможно зафиксировать его лексически и подвергнуть научному исследованию, поскольку он основывается преимущественно на мимике и жестикуляции.
   Франта пытливо посмотрел на рулевого и, так как добродушная венская физиономия ему понравилась, ответил довольно приветливо:
   — А если да, то что? И если нет — что дальше?
   — Так моряк или нет?
   — Правду сказать, нет. Но силенки хватает, и кое-что могу выдержать.
   — Одним словом, ты не zimperlich?
   Франте, уроженцу Праги, это выражение было знакомо, и он презрительно цыкнул.
   — Это я-то zimperlich? Хотел бы я знать, с чего это мне быть zimperlich. Могу не спать хоть две недели кряду, а то, коли угодно, засну под виселицей, и кулаком вола свалю. Вообще — на, пощупай!
   Он напряг бицепс на правой руке, и рулевой пощупал.
   — Ничего, — одобрил он. — Поступай к нам юнгой, мы везем одного господина, который хорошо платит.