Все эти четыре дня и четыре ночи, пока город догорал, солдаты Тилли копались в пепелищах — не осталось ли чего ценного. Что нашли — забрали. Что нашли живого — умертвили. Из тридцати тысяч магдебуржцев в живых осталась горстка людей. Рассказывают, когда об этой катастрофе узнал Вальдштейн, находившийся в ту пору в чешском городе Йичине, он так разгневался, что бросил серебряный колокольчик в своего камердинера. Историки до сего дня гадают, что было причиной такого поступка. Одни полагают, то была зависть к блестящей победе Тилли, другие считают, что герцога возмутила непорядочность шведского короля, который не помог союзническому городу, присягнувшему ему на верность, а спокойно, с безопасного расстояния, взирал на его уничтожение. Мы же, посвященные в историю жизни Петра Куканя, не можем принять ни то ни другое объяснение, ибо знаем, что правда совсем в другом. Спрашивается, что блестящего и достойного зависти было в том, что Тилли удалось перебить тридцать тысяч невинных горожан и обратить в прах один из красивейших городов Европы? «Haste Ehrgeiz» [64], как говаривал пан Роубитшек? Ах, да ничего подобного. Единственно правильная разгадка этой шарады заключается в том, что человек, швырнувший в камердинера колокольчик, был не Вальдштейн, а опять-таки его двойник, который после меммингенской интермедии остался на службе у герцога и все глубже и серьезнее вживался в эту свою роль — так глубоко и серьезно, что усвоил уже не только привычки и обычаи герцога, не только образ его мыслей, но приобрел даже и его хвори, прежде всего сифилис, протекавший у него бурно, то есть syfilis galopans. Сам же герцог в ту пору инкогнито обретался в Вене, прислушиваясь ко всему, где что чирикнуло. По тому, что император еще в том же году попросил Вальдштейна снова принять командование над католическими войсками, и Вальдштейн, милостиво выслушав просьбу своего суверена, приобрел власть и силу, какой не обладал в самые блистательные годы своего возвышения, мы можем заключить, что тайное пребывание в Вене не прошло для него даром.
   Да, такова истина, не искаженная кривотолками. А маршал Тилли, чей жизненный путь тогда уже сильно клонился к концу, не только не гордился своим успехом по взятии Магдебурга, но, напротив, был шокирован размерами побоища, за которое был в ответе, и пролил слезу над уничтоженным городом, напрасно скрывая эту самую слезу от окружающих и мужественно тщась удержать ее. Мало того, он велел отслужить мессу за упокой душ всех жертв и запретил своим солдатам дальнейшие грабежи и убийства — поздновато, правда, но все же. Благодаря этому запрету кучка изможденных людей, выкарабкавшись в один прекрасный день из-под дымящихся развалин ратуши, спотыкаясь, двинулась куда глаза глядят, в неизвестность, туда, где — если только было такое место — не смердели трупы в тлеющих руинах; то были веритарии, пережившие все ужасы и отважившиеся выползти из подземелья на свет божий, и они не привлекли внимания солдат, утомленных убийствами и грабежами. Ведомые Петром, сохранившим больше сил, так как больше привык к физическим трудам и лишениям, да и просидел в подземелье меньше времени, чем они, двинулись веритарии в голодный поход через селения Дисдорф и Барлебен, разграбленные дочиста; только в Амменслебене удалось им купить немного молока, и Петр разрешил им выпить буквально по глоточку, ибо после долгой голодовки следует есть и пить с превеликой осторожностью. Когда они несколько подкрепились, он обратился к ним с такой речью:
   — Полагаю, после всего, что мы пережили вместе, мы разойдемся не сразу, тем более что все мы бездомные нищие, а время — не подходящее для того, чтоб заводить новые дома. Нас свела — хотя я и не способствовал этому сознательно — идея разума, правды и справедливости. Идея неплоха, и думаю, именно теперь в ней большая нужда. Давно когда-то, в Италии, я пытался устроить государство справедливых, честных людей. И потерпел неудачу. Быть может, мне удастся сохранить секту справедливых отверженцев. Из идеи справедливости вытекает необходимость заступаться за обиженных и карать бесправие. Наказать генерала Тилли за уничтожение Магдебурга да будет одной из первоочередных наших задач.
   — Первоочередных наших задач, — в унисон подхватили веритарии.
   — Мы живем среди преступников, — продолжал Петр, — и где только представится нам возможность, насколько хватит наших сил, будем карать их преступления смертью.
   — Карать их преступления смертью.
   — Это суровая программа, — встрял Медард, не желая оставаться в стороне, — но она вполне отвечает суровости времени, за которое мы не несем ответственности. Будем строги прежде всего к самим себе и беспощадны к тем, кто захотел бы использовать в личных интересах ту задачу, которую возложил на нас Учитель.
   — Возложил на нас Учитель.
   — Из идеи правды, — снова взял слово Петр, — вытекает необходимость говорить правду и жить по правде, то есть не лгать даже перед собственной совестью. А принцип разума обязывает нас бороться против этой войны, ибо она бессмысленна, а следовательно, неразумна, и преследовать тех, кто ее разжигает. Это тоже да будет нашей задачей. Нас мало, но я надеюсь, что вскоре нас станет больше. И если мы хотим, чтобы нас стало больше — воздержимся от плача и стенаний: плачем и стенаниями мы никого не привлечем в наши ряды. Нет ничего более тщетного, чем горевать и причитать, ибо если бы соединились все жалобы и причитания мира, то и тогда они не достигли бы слуха Бога по той простой причине, что Бога нет.
   — Бога нет! — вскричали веритарии.
   — Есть только Всеобщая Истина, — вставил Медард, желая во что бы то ни стало оставить за собой последнее слово.

LE PRINCE CHARMANT

   В конце лета, наступившего после этих событий, в пору, когда, как упомянуто, Альбрехт Вальдштейн снова стал во главе императорской рати, принцессе Эльзе, единственной дочери Георга, герцога Линдебургского, некогда сторонника Вальдштейна, а ныне союзника шведского короля, встретилось волнующее приключение, неслыханное и небывалое для особы ее положения, всегда надежно охраняемой от неприятностей, какими жизнь испытывает людей менее знатных.
   В сопровождении двух отрядов хорошо вооруженных кирасир — заботливый папенька послал их за доченькой, — принцесса возвращалась из прекрасного, пронизанного солнцем Тюрингенского леса, где в сладостной беззаботности провела два летних месяца в резиденции своего дяди, графа Матиаса Костобока в Плауэ. И вот, в долине речки Геры, неподалеку от Арнштадта, на поезд принцессы напала одичавшая солдатня недоброй известности Вальдштейнова генерала Холька, прозванного Одноглазым Дьяволом. Этого генерала Вальдштейн отправил в Саксонию с недвусмысленным повелением действовать там хуже дьявола. Таким образом Вальдштейн хотел отомстить саксонцам за то, что они недавно оккупировали и разорили Чехию, да еще надеялся такой ответной мерой поставить на колени саксонского курфюрста и заставить его разорвать союз со шведским королем.
   Занятая вязанием шерстяных напульсников для недужных протестантских воинов («Напульсник готов, не успев надоесть, а у тебя остается приятное чувство, что делаешь нечто полезное», — говорила принцесса о своих милосердных трудах), принцесса, равнодушная к красотам природы, представавшим ее молодым глазам, карим с золотистой искоркой, была глубоко и несокрушимо уверена в полной безопасности и непреложной неприкосновенности своей тоненькой, ничего что несколько даже худенькой, семнадцатилетней особы и сперва даже не осознала, что происходит нечто серьезное. Услышав выстрелы, звон оружия и крики, она только подумала, что «наши», то есть люди ее конвоя, «опять разгоняют какой-то сброд», — примерно так сформулировала она свою догадку. Длинноногая, спереди — ничего, сзади — ничего, зато живости на двух козлят, а ума и смекалки на две святых Екатерины, принцесса Эльза была девица приятная и во всех отношениях симпатичная. Поняла она, что происходит нечто необычное, тогда лишь, когда в окошко ее кареты заглянул командир кирасиров, бледный, серьезный, и сказал:
   — Будьте мужественны и не пугайтесь, принцесса, но все пропало. На нас наскочил неприятель, и наши бегут. Единственное, что я еще могу для вас сделать, — это помочь избежать худшего, то есть позорного надругательства, которое вражеские солдаты не преминут учинить над вами, если вы попадете им в руки живой.
   Тут он показал принцессе пистолет, готовый к выстрелу, и, держа его в правой руке, спросил еще:
   — Желаете вы, чтобы я сам застрелил вас, или предпочитаете положить конец вашей жизни своей рукой?
   — Дайте сюда, — сказала принцесса, протягивая руку.
   — Осторожно, заряжен! — предупредил офицер, подавая ей оружие.
   — А курки взведены?
   Офицер кивнул.
   — На два выстрела?
   — Извольте взглянуть: у пистолета два ствола и два курка. Но смотрите, не нажмите оба спусковых крючка сразу. Только если первый выстрел не уложит вас на месте, нажимайте на второй спуск.
   Едва офицер договорил, к нему подскакал пьяный от крови всадник из полка генерала Холька и разрубил ему голову, так что отвоевался этот офицер навсегда. Будем надеяться, смерть его была легкой, поскольку его должно было согревать сознание, что он успел позаботиться о спасении чести принцессы.
   Тем временем кучер Эльзы по более чем основательным соображениям остановил карету, и в окошке, куда только что заглядывал командир кирасиров, ныне поверженный, появились мерзкие рожи двух солдат, давно лишившихся всех моральных устоев и вообще всего человеческого. Увидев Эльзу, они гнусно захохотали и грубо, цинично высказались касательно ее наружности — одно хорошо, что говорили они на чужом, совершенно непонятном языке: Вальдштейн вербовал солдат во всех странах Европы, включая Британские острова. Но вот солдаты соскочили с коней, открыли дверцу и стали ломиться в карету.
   Наступило идеальное мгновение для того, чтобы принцессе поступить так, как представлял себе честный командир ее конвоя, и приставить пистолет к своей девственной груди, которая при ближайшем рассмотрении была не такой уж плоской, как показалось бы на первый взгляд поверхностному наблюдателю. Но ведь то была Эльза! Скорее разгневанная, чем испуганная, грубым поведением солдат, она крикнула им на родном немецком языке, не учитывая их явное иностранное происхождение:
   — Как смеете лезть сюда, холопы?!
   И не ожидая ответа, нажала на один спуск и застрелила первого солдата, а потом нажала на второй и уложила его приятеля. На их месте тотчас появился третий, еще более наглый, и Эльза, не найдя ничего лучшего, схватила свои вязальные спицы и воткнула ему в оба глаза. В то же мгновение она ощутила как бы удар прутом по левому предплечью. Вид струйки крови, хлынувшей из ее рукава, был последним ее зрительным восприятием, а жалобный рев человека, ослепленного спицами, смешавшийся с участившимися выстрелами и криками вроде «спасайся кто может!» — последним звуковым восприятием, и она бухнулась в обморок.
   — Um Gottes Willen [65], что же было дальше, доченька? — спрашивал, сжимая ей обе руки, герцог Георг фон Линдебург — седые усы, глаза полны слез и тревоги, — когда днем позже Эльза, спасенная и возвращенная под его охрану, дошла в своем рассказе до этого захватывающего пункта.
   — Не бойтесь и не волнуйтесь, папочка, — ответила Эльза. — Видите, я жива и здорова, только вот эта тщательно обработанная огнестрельная ранка на руке — но она уже заживает и ужасно чешется под повязкой; а так я вполне невредима.
   — Только не расчесывай ранку, — сказал герцог. — Просто постучи по этому месту пальчиком, это поможет.
   — Хорошо, папочка, — ну вот, и перестало чесаться.
   — Прекрасно. Теперь говори скорей, что было дальше…
   — Как видите, папочка, не произошло ничего дурного, все кончилось хорошо, я была спасена рукою рыцаря, благороднее и доблестнее всех мужчин, сильного и прекрасного, как ангел мщения, доброго, честного, великодушного, безупречной нравственности, мудрого, образованного, человека светского, чистого…
   — Стой, стой, доченька! — вскричал герцог. — Чем нанизывать синонимы, скажи лучше, как его имя, кто этот рыцарь, который, как ты говоришь, спас тебя в последний момент!
   — У него необычное имя, как и сам он необычен во всех отношениях, — отвечала принцесса. — Его зовут Петер Кукан фон Кукан.
   — Ах! — воскликнул герцог и закрыл оба глаза, чтобы не выдать сильного волнения, охватившего его.
   — Это современный Робин Гуд, — продолжала Эльза, — вождь так называемых веритариев, которые странствуют по Германии как ангелы справедливости и воздаяния, и люди молятся на них, как на последнюю свою надежду. Впрочем, к чему я доказываю все это вам, папочка? Не будь веритариев, не будь Петера фон Кукана, не встретились бы мы с вами уже никогда, потому что сейчас была бы я пищей ворон и воронов. Веритарии — герои, люди вольные и свободные, ибо подчиняются одному лишь Петеру фон Кукану, лучшему из них, он же не подчиняется никому и ничему, кроме собственной совести.
   — Ну, ну, ну, — произнес герцог, похлопывая дочь по маленькому, хорошенькому — и ничего, что скорее мальчишескому, чем девичьему, — личику, горящему восторгом. — Но я все еще не узнал, что было после того, как ты упала в обморок.
   — Чтоб я да упала в обморок, папочка?! Хотя да, я сама только что употребила это слово. Обморок у меня был примерно такой, как у жука, который замирает перед опасностью и кажется мертвым. Это я так себе представляю, ведь жук не может быть настолько разумным, чтоб притворяться мертвым! Вот и я, увидев, что у меня течет кровь и нет мне абсолютно никакой помощи, замерла, как этот жук. Наше немецкое слово Ohnmacht [66] лучше слов всех других языков выражает отчаянность такого состояния. Замерла я, как этот жук, а очнулась, почувствовав, что опасности больше нет, и тут увидела человека, чье лицо с таким совершенством воплощает идею красоты, что я была готова, как говорил Платон, приносить ему жертвы, словно божеству. Когда же я немного позже узнала его имя, то мне стало ясно, что все происходящее — не простая случайность, а нечто вроде сказки. Потому что это имя, Петер Кукан фон Кукан, было мне известно с самого детства. Лет десять назад, помнишь ведь, папочка мой единственный, новый папа разыскивал некоего героя приключений, который был правой рукой убитого турецкого султана и именовался именно так. Тогда его искали при всех европейских дворах, и у нас, в Линдебурге, вынюхивал его папский шпион, переодетый птицеловом.
   — Он не был переодет птицеловом, он в самом деле был птицелов, — возразил герцог, — а шпионскую службу для папы нес между прочим — своего рода побочный заработок.
   — Не важно, — сказала принцесса. — Но я счастлива, папочка, что вы это помните, — значит, вы и тогда сочли это дело настолько интересным и достойным внимания, что его стоило сохранить в памяти. И характеристика, которую этот птицелов давал Петеру фон Кукану, была такой впечатляющей, что в детских моих мечтах он сделался тем, кого во французских сказках называют le Prince Charmant, Сказочный Принц. Ах, он не настоящий принц, мой единственный Петер, он всего лишь фон, нет в нем ни королевской, ни княжеской или герцогской крови, но в моих глазах он даже выше. Сказочный Принц — это ведь выше всех обыкновенных принцев!
   Эти прекрасные слова Эльза произнесла изрядно повышенным голоском, предполагая, что отец ответит на ее горячую речь отечески трезво и скажет что-нибудь вроде того, что он, ответственный за будущее благо и счастье дочери, предпочитает одного обыкновенного, но настоящего принца десяти химерическим сказочным. Но она ошиблась в своем предположении, ибо герцог молвил:
   — Ну, у такого авантюриста, как Кукан, не бывает недостатка в титулах, причем титулы эти даже и не фальшивые. Покойный папа Павел в свое время возвел Кукана в звание герцога Страмбы, и, хотя потом дело кончилось плохо и Страмба лишилась самостоятельности и была присоединена к папскому государству, Петер фон Кукан не перестал быть герцогом: он был законно избран, утвержден на герцогском троне, и никто не может отказать ему в герцогском достоинстве, пускай даже герцогства его больше и не существует.
   — Уверяю вас, папочка, мне вовсе не важны титулы Петера фон Кукана!
   — Звучит добродетельно и благородно, и все же это глупость, потому что в наших кругах титулы играют важную роль. Но скажи мне теперь, что ты знаешь о его веритариях, откуда они взялись, сколько их и так далее.
   Эльза, отлично осведомленная человеком, более других знающим дело, к тому же неспособным лгать, то есть самим Петром, поведала внимательно слушавшему отцу о бедственном начале секты в пору гибели Магдебурга, о том, в каких лишениях провели они зиму в Черном лесу и как с наступлением весны двинулись в свой великий поход, держась поблизости от армий Густава Адольфа и Альбрехта Вальдштейна, Тилли, Паппенхайма, Холька и других военачальников, католических и протестантских, всюду стремясь устанавливать принципы человечности и правды. Численность их при этом неустанно возрастала, несмотря на то, что желающий стать веритарием должен принять присягу, за нарушение которой карают смертью, что будет всегда говорить только правду, и ничего кроме правды. Теперь это уже небольшое войско, и их лагерь, обнесенный валами, похож на любой стан дисциплинированной регулярной армии. Как только они образовали свою секту, они поклялись наказать генерала Тилли за гибель Магдебурга и истребление его жителей. И в самом деле, Тилли пал в битве у Леха от руки одного из веритариев.
   — Donnerwetter [67], это уж довольно крепкий табачок, — заметил герцог. — И это тоже рассказал тебе твой Prince Charmant? По-моему, у него слишком буйная фантазия.
   — У Петера фон Кукана действительно есть фантазия, потому что нет ничего прекрасного и по-человечески благородного, чем не обладал бы этот совершеннейший из людей!
   — Короче, он ангел, этот фон Кукан, а веритарии — святые.
   — Именно так, папочка. И правда, которой вечно хвастают веритарии, спровоцировала меня на некоторую невоспитанность. Я подступила к Петеру с вопросом: «Вот вы все твердите — правда да правда, а единственная правда, которую я хочу от вас услышать, это нравлюсь ли я вам хоть немного?» — при этих словах принцесса зарделась.
   — А он что?
   — Он сказал: вы повергли меня в замешательство, принцесса, потому что если бы я ответил на этот вопрос так, как вы того желаете, то есть правдиво, то заслуживал бы упрека, что воспользовался положением вашего защитника с целью ухаживать за вами.
   — Другими словами, ты нравишься ему, а он нравится тебе, — сказал герцог. — И ты удивишься, доченька моя, дочурочка, но я ничего против этого не имею, потому что Петер фон Кукан — человек великого будущего. Не могу сейчас сказать тебе больше, ибо сам знаю не более того, что, согласно секретной информации, просочившейся в круги посвященных, король Швеции приготовил для Петера фон Кукана столь головокружительную политическую роль, что об этом и говорить нельзя; кто такое выговорит, на месте оцепенеет, подавленный масштабами этого замысла. Конечно, прежде чем начнутся переговоры об этом, герцогу Страмбе надлежит жениться, лучше всего на какой-нибудь принцессе княжеского или герцогского рода.
   Эльза, молитвенно сложив руки, воззрилась на отца большими круглыми глазами, а при виде его мягкой, ласковой и любовно-ободряющей улыбки совершенно нелогично вдруг расплакалась и обняла отца обеими руками, здоровой и раненой. От этого резкого движения соскользнула шаль, закрывавшая ее тоненькую детскую шейку, и открылись длинные свежие царапины, обезобразившие чистую белизну ее горла. На вопрос отца, кто это так ее исцарапал, она ответила:
   — Папочка, как можете вы говорить о столь блестящем будущем Петера фон Кукана, и тут же — о такой тривиальной вещи, как какие-то царапины, которые я сама себе нанесла? В ту ночь, когда я в полном одиночестве спала в шатре Петера — он уступил его мне, а сам, как настоящий кавалер, ушел ночевать куда-то в другое место, — мне приснился дурной сон. Будто прыгнула на меня черная кошка и стала драть когтями мне горло. Отбиваясь от нее, я поранила, наверное, сама себя ногтями. Это может вам показаться неправдоподобным, но иначе я не могу себе этого объяснить.
   — Разве что то был не сон, а на тебя бросилась настоящая кошка, — сказал герцог.

STRAMBA REDIVIVA [68]

   «Правительство Желтых муравьев предлагает Муравении в трехминутный срок вывести свои войска с территории от сосны до березы на дороге меж двух стеблей травы…»
Братья Чапеки. «Из жизни насекомых». Действие 3.
 
   То, что герцог Линдебург поведал на ушко своей дочери, то есть что шведский король Густав Адольф готовит для герцога Страмбы, сиречь для Петра Куканя, какую-то великую политическую роль, было истинной правдой, причем такой прочной и верной, что даже внезапная кончина короля уже ничего не могла изменить. Король шведов пал вскоре после того, как вальдштейнский генерал Хольк начал опустошать Саксонию, — в битве под Лютценом, завязавшейся шестнадцатого ноября тысяча шестьсот тридцать второго года.
   Лютцен — городок неподалеку от Лейпцига, и столкновение двух самых мощных в мире армий — шведской, которой командовал сам король, и императорской под командованием Альбрехта Вальдштейна — произошло несколько в стороне от дороги из Лютцена в Лейпциг. Шведы расположили свои полки на пространстве между правой, то есть южной, придорожной канавой и мельничной протокой; войско Вальдштейна окопалось (с помощью остроконечных лопаток, названных штыковыми, как о том упоминает современный немецкий историк) между левой канавой и небольшим холмом, на котором вершились казни; добросовестный художник, современник события, увековечивший ту битву на красивой гравюре по меди, изобразил на этом холме двух повешенных на каменной виселице и три тела, вплетенные в колесо. Погода стояла неважная, было холодно, у самой земли залег туман, такой густой и желтый, что, казалось, даже капли влаги, оседавшие из этого тумана, окрашены желтым. Но так как на самом деле они были все-таки не желтые, а чистой воды, то, пожалуй, можно сказать просто, что моросил непрерывный холодный дождик. Бой шел с рассвета, наступившего позднее обычного из-за тумана, и до темноты. Прежде чем открыть огонь, шведы спели несколько благозвучных псалмов. Затем на холмике у рощицы под названием Scholziger Holz [69], ибо обозначения Wald, лес, эта малосильная группка тощеньких деревцев явно не заслуживала, они положили свои мушкеты на подпорки, и дело пошло полным ходом, с невиданным энтузиазмом, бесспорно достойным гигантской задачи, стоящей перед обеими армиями, а именно — завоевать всю Европу, а тем самым и весь мир.
   Шведская конница долго обламывала себе зубы на упомянутой канаве, наполненной вязкой грязью, в которую проваливались и на которой скользили лошади, а вальдштейнская пехота, держась за канавой, могучими ударами сметала наскакивающих всадников; наконец шведам удалось завалить предательскую канаву трупами своих солдат и их коней, и только тогда смогли они двинуться вперед и атаковать врага. Пороховой дым слился с туманом, образовав такой густой смог, что театр военных действий сделался совершенно невидимым, и нынешний читатель не перестает удивляться, как это историкам удалось разобраться в таком хаосе. Но они — о, они прекрасно разобрались и до сих дней разбираются в мельчайших подробностях битвы получше, чем в содержимом ящиков собственных письменных столов.
   Итак, когда шведы одолели коварство и ужасы придорожной канавы, пехота Вальдштейна начала покидать свои окопы, хотя бы и вырытые штыковыми лопатами, и удирать под защиту обоза, и, казалось, надежды Вальдштейна, как сказал поэт, обратились в прах. Но в самый критический момент прискакал со своей кавалерией — тысячи три всадников — генерал Паппенхайм, срочно вызванный Вальдштейном из Галле; пешие полки Паппенхайма — тысячи четыре штыков — были еще только на подходе. Ситуация тотчас изменилась, и теперь уже шведам начало затекать в сапоги, каковой идиом мог иметь и прямой смысл, ибо, как нам известно, за спиной у них была мельничная протока и возникло опасение, как бы вальдштейновцы не загнали их в воду. Однако такое благоприятное для Вальдштейна положение длилось недолго. Храбрый, импонирующий нам своим упрямством и оригинальностью генерал Паппенхайм был смертельно ранен пушечным ядром, что вызвало панику у императорских, главным образом в обозе, в котором, по капризу дьявола, одновременно взорвалось несколько повозок с боеприпасами. Вальдштейн лично пытался преградить путь бегущему левому флангу, в то время как одноглазый Хольк тщился остановить обоз, в смятении скачущий к Лейпцигу.