Страница:
— И об этом я действительно ничего не знаю.
— «Не знаю, не знаю» — сдается, вы не притворяетесь, потому что, когда я вам об этом сказал, вернее, когда упомянул о предполагаемом бракосочетании с прелестной, хотя и несколько тощенькой герцогской дочуркой, глаза у вас ожили и щеки зарделись, что было не только моим субъективным впечатлением — это заметила и бедненькая Либуша и даже состроила злую гримаску и фыркнула, недовольная, — чего раньше не делала, хотя боль, причиняемая ей вытягиванием за одну руку, несомненно велика. Но не будем отвлекаться, милый пан Кукань. Итак, переговоры велись без вас, и возможно, в этом был мудрый смысл — вероятно, хотели, чтобы вы сидели тихо и не вмешивались в собственное дело с тем, чтобы, если проект провалится — а подобные проекты часто проваливаются, — вы не могли предъявлять никаких претензий или ссылаться на что-либо. Мера разумная и довольно обычная. Но ничего не поделаешь — я вам открыл эту тайну, посвятил вас во все и тем самым объявил вам приговор.
— Да, вы объявили мне приговор, герцог, и я благодарю вас за прямоту и откровенность, с какой вы посвятили меня в дела и интриги, до того темные и тайные, что они достигли слуха того, кого они касаются, лишь когда игра кончилась. Ибо она действительно кончена, и на сей раз победителем вышли вы. Вижу и согласен: если вы верите в правдивость басни о моей кандидатуре на трон Чешского королевства и если вы не усматриваете ничего абсурдного в том, что основателем новой чешской династии, после вымерших Премысловичей и свергнутых Габсбургов, должен стать Петр Первый, герцог Страмбы, то вы и впрямь не можете сделать ничего лучшего, чем отрубить голову этому нахальному Петру. Вы ведь отлично понимаете — если б этот проект удался, если б я с помощью шведов и, как вы сказали, вероятно и французов, — а также, добавлю я, своих веритариев, — вытеснил Габсбургов с чешского трона и сам сел на него, тогда, герцог, плохо жилось бы вам в этой стране, лучшую часть которой вы захватили для себя.
Вальдштейн:
— Вы имеете в виду Фридляндское герцогство? Ах, за это я не опасаюсь. Если б дело было только в Йичине, красивом городке, удивительно расцветшем под моей властью, и в Мниховом Градиште, и в Либерце, и что там еще входит в мое маленькое герцогствишко в Чехии, я и пальцем бы не шевельнул и оставил бы вас в покое, пан Кукань. Но голову вам отсечь я должен по куда более серьезной причине, а именно по той, что претендентом на чешский трон являюсь прежде всего я сам, ваш покорный слуга Альбрехт Вацлав Эусебий из Вальдштейна.
Прижав к груди ладонь, герцог, не вставая с кресла, поклонился с шутливой вежливостью — и в то же мгновение испустил крик, весьма гармонизирующий с местом действия, — крик боли. Оба болвана в униформе вальдштейнской армии вскочили как по команде, но так как были тупы, да и свет факела был слишком слаб, то сперва они не разглядели, почему орет их господин. А причиной тому был нетопырь, недавно влетевший через трубу, но, наткнувшись на какой-то невидимый барьер, огородивший и Либушу, висевшую под потолком, и обоих болванов с разрисованными рожами, бессильно свалился на пол. Но он не убился и даже не был оглушен, а если и был, то совсем ненадолго; как только в пыточную вошел Вальдштейн, нетопырь начал потихоньку, с трудом подползать к нему, помогая себе пальцевидными отростками на кончиках крыльев и коротенькими задними лапками; теперь он вонзил свои острые, как иголки, зубки в левую ногу Вальдштейна, обутую в мягкий сапог оленьей кожи. Не переставая вопить, Вальдштейн силился стряхнуть его, ударить правой ногой — и только тут оба лоботряса с пистолетами поняли, в чем дело, да поздно: более быстрый, чем они, Петр выхватил шпагу и, пригнувшись, чтобы укрыться за телом Вальдштейна от выстрелов его солдат, приставил ему к горлу клинок.
— Прикажите отвязать эту женщину или я всажу в вас шпагу, — сказал он.
Оба солдата, в отчаянии — они знали, что по логике человеческих дел их головам грозит куда большая опасность, чем герцогскому горлу, — зашаркали ногами, выражая свое рвение, и жалобно воззвали к герцогу, испрашивая инструкции — как же могут они исполнить его приказ и попасть в ноги пану Куканю, если его ноги защищены ногами его светлости и креслом?!
Из-под острия шпаги, упершейся в ямку под горлом герцога, выступила капелька крови: Петр надавил посильнее в доказательство того, что он не шутит.
— Отвяжите ее, — сказал Вальдштейн.
Болваны, несчастные, растерянные, переглянулись телячьими глазами, но герцог повторил приказ голосом, в котором боль смешалась с чувством страха. Тогда они, решившись, разом схватились за веревку, переброшенную через крюк, и опустили Либушу до того стремительно, что это было скорее падение, после чего она осталась лежать неподвижно на полу.
— Развяжите ей руки, — сказал Петр. Парни так и сделали.
Тем временем Вальдштейн кое-как овладел собой.
— Ну, и что дальше? — спросил он. — Она без сознания. Как собираетесь вы с нею уйти из Праги и вообще из Чехии, как вырветесь из-под моей власти? Свое будущее вы основали на том, что щекочете меня под подбородком. Но к чему это приведет? Господи, как подумаю, что вы уже второй раз нападаете на мою особу, — право, не знаю, что я с вами сделаю, когда кончится эта нелепость. Молите Бога, чтобы он отдалил…
— Момент, когда вы сможете отплатить мне, — договорил за него Петр. — Герцог, вы повторяетесь. И повторяетесь вы еще в том, что всякий раз допускаете мелкие досадные оплошности. В Регенсбурге вы позволили мне одержать верх потому, что не зарегистрировались в ратуше, а здесь я выиграл потому, что вы обеспечили свою безопасность только двумя этими олухами.
— Я и сам не трус, — сказал герцог.
— Несомненно — но вы стары и больны.
— А вы еще не выиграли.
— Выиграл, будьте уверены.
Неизвестно, что собирался предпринять Петр в ближайший момент, но что бы он ни задумал, сделать ничего не успел: произошло нечто совершенно иное и неожиданное. Либуша, пользуясь тем, что солдаты сочли ее скорее мертвой, чем живой, и обратили все свое устрашенное внимание на герцога, которого Петр «щекотал под подбородком», вскоре задвигалась, поползла — вроде того, как полз ее дружок с перепончатыми крыльями, — направляясь к кругу, нарисованному на полу мелом вокруг того места, где она висела и где оба дурака шлепали картами по барабану. Этот точный, четкий круг состоял из каких-то знаков, похожих на буквы незнакомой письменности, а то еще — на рисунки, пятна и полосы, какие встречаются на некоторых раковинах. Приблизившись ползком к этому кругу, Либуша послюнила ладонь и сделала то, чего не догадался сделать Петр, хотя она трижды взывала к нему, — просто ему было не до того, чтобы разглядывать какие-то каракули на полу. Итак, она сама, с торопливой ненавистью, стерла три знака, до которых могла дотянуться. Едва знаки исчезли, в трубе заскулил ветер отвратительным визгом подравшихся котов, прямо в очаг с резким свистом дохнуло ледяным холодом, в пыточную ворвался заряд снега, густого и едкого оттого, что смешался в трубе с сажей и пеплом, и заполнил все помещение непроглядным грязным облаком. Факел зачадил, стало темно; Петр почувствовал, что пол под ним заколебался, как при землетрясении, — и упал на спину. В тот же миг грохнули два выстрела. Когда же вихрь улегся и факел, плюясь искрами, ожил и снова стал светить, Петр поразился, какое опустошение произвело это адское интермеццо: оба солдата лежали мертвые, каждый с дыркой во лбу — в смятении и страхе они выпалили друг в друга; мертв был и Вальдштейн — он, конечно, тоже потерял равновесие, как и Петр, и, вывалившись из кресла, напоролся на его шпагу. Не исключено, а при его телесном одряхлении и весьма правдоподобно, что сердце у него остановилось от испуга и он умер раньше, чем сталь проникла в его тело: никаких явных признаков предсмертной агонии на нем не было видно. Снова — самоуверенный, спокойный суверен, с тем выражением естественного равнодушия человека, который наверняка знает, что все задуманное им исполнится; его слегка сморщенные губы опять, как и в лучшие его времена, словно говорили: да, это меня устраивает; да, это сделано по моему плану; да, это следует допустить, это я допускаю.
Мертвы были все, кроме Либуши; она все еще лежала плашмя и, подняв голову, безумно смеялась почерневшим ртом, обнажив острые зубки, такие белые на окровавленном лице; смеялся и нетопырь, бесцельно ползавший поодаль, подпираясь лапками и пальцевидными отростками на крыльях. Объятый ужасом, Петр поспешно вложил шпагу в ножны и метнулся было к двери с одним желанием — бежать, бросить Либушу на месте бойни, которую она вызвала, да вовремя спохватился: ведь если она и подстроила эту бойню — чего нельзя было вывести путем разумных соображений, — то действовала исключительно в порядке самообороны, к которой ее принудили люди сильные и могущественные по каким-то темным и бессмысленным причинам. Тогда он поднял ее, почувствовал, как странно она легка, исхудала до костей… Чтобы освободить одну руку, он перекинул Либушу через плечо и, выдернув из кронштейна факел, бросился прочь.
Когда он пробегал по чистым коридорам, ему на секунду неясно показалось, что в одном из поперечных ответвлений мелькнула черная фигура, прятавшая фонарь под плащом, так что освещены были только ее ноги; но, заботясь лишь о том, как бы поскорее оказаться подальше от места боли, безумия и ужаса, подумав, что промелькнувший черный человек мог быть всего лишь плодом его перевозбужденного воображения, как, видимо, и смех Либушиных пересохших уст, и смех окровавленной мордочки нетопыря, — Петр, не останавливаясь, пробежал мимо.
Но это не было видение; это был человек из плоти и крови, и лицо его закрывала железная маска. Когда заглох звук Петровых шагов, человек этот вынул из-под плаща фонарь, вышел в главный коридор и двинулся в противоположном направлении — к застенку. Войдя туда и увидев то, что увидел, он невольно замер, потом, вымолвив «Ого!» — обдумал все, что следовало обдумать, тихонько засмеялся и вполголоса произнес фразы, только что заученные по букварю:
— У мамы мало муки. Рыцарь спит под периной.
Затем он обследовал труп Вальдштейна и, уверившись в смерти хозяина, стал действовать быстро, с экономной расчетливостью, говорившей о том, что такую или подобную ситуацию он не раз представлял себе и до мельчайших деталей продумал, как ему быть, если Господь Бог допустит, чтобы случилось то, что теперь стало явью, то есть если Вальдштейн умрет внезапно, а он, человек в маске, окажется единственным свидетелем его смерти. Прежде всего он расстегнул куртку мертвеца, сунул руку в пришитый изнутри нагрудный карман, вытащил оттуда ключ, отпер замок своей маски, снял ее — и на свет появилось лицо Вальдштейнова двойника, тщательно выбритого в нужных местах, с хорошо подстриженными и расчесанными усами и бородкой: герцог требовал, чтобы лицо его двойника всегда содержалось в порядке, и сам следил за добросовестным исполнением своего требования. Затем двойник вытащил из карманов герцога кошелек с деньгами и переправил его в собственный карман. То же самое он проделал с записной книжкой, переплетенной в красную кожу, с привязанным к ней карандашиком, с флакончиком слабительного, который герцог носил при себе на всякий случай, с носовым платком, украшенным вышитой герцогской короной, с перочинным ножичком в кожаном футлярчике и с прочими мелочами, найденными сразу, ибо он прекрасно знал, где их держит герцог. Потом он надел себе на палец герцогский перстень с печаткой, снял с трупа мягкие сапоги оленьей кожи и заменил ими собственные башмаки, то же самое он сделал с плащом мертвеца и с его шляпой. После чего, по-прежнему лихорадочно быстрыми движениями, он сложил в середине помещения аккуратный костер из поленьев, взятых в ларе у очага, на поленья взгромоздил тело герцога и завалил его сверху целой грудой кресел и всем, что нашел деревянного и что не было прибито накрепко; в числе этих предметов оказался так называемый «конь» с острым хребтом, далее — инструмент, похожий на скалку, но утыканный металлическими остриями, с палаческим юмором называемый «шпигованным зайцем», а также столь же юмористически названную «качалку» и «испанские сапоги». Ко всему этому он присоединил маски чертей и прочие фигуры, если они были из горючего материала, добавил свой плащ и башмаки — и свечкой от фонаря разжег под костром смолистую растопку, стружки, щепки, приготовленные у очага, и стал раздувать огонь мехами, пока он не разгорелся жарко. Тела обоих солдат он оставил без внимания.
Огонь весело пылал, дым втягивался в трубу над очагом. А двойник, спрятав под плащом железную маску — хотел оставить ее себе на память, — смотрел с довольным видом, как пламя охватывает груду мебели и орудий пытки; когда стало слишком жарко, он вышел, запер за собой железную дверь ключом, торчавшим в замке снаружи, и поднялся по короткой лесенке, о которой после смерти герцога знал он один и которая вела прямо в малый кабинет; там Вальдштейн занимался тайными науками. Ход отсюда в подземелье был замаскирован под книжный шкаф, поворачивающийся на шарнирах.
Двойник Вальдштейна был счастлив — этим мы хотим сказать, что он испытывал счастье в полном и ничем не ограниченном смысле этого столь затрепанного слова, когда чувство распирает грудь и человек, не в силах оставаться на одном месте, ходит вперед-назад с идиотской улыбкой. Двойник и улыбался идиотски, впрочем, и было отчего — ведь он только что сделался неограниченным владельцем огромного герцогского богатства, всех его земель, городов, замков, крепостей, дворцов, всех его денег, драгоценностей, золота, серебра, всех титулов и наград, всех карет и лошадей, а также, что было не самым приятным — всех его войск. Самый свободный из всех людей на свете, он уже никогда не будет подчиняться приказам этого самовлюбленного дурака, не будет выслушивать его директивы, сносить его брань и проявления дурного настроения. Он, Михль — ибо таково было имя двойника, — уже не будет разговаривать и держаться по предписаниям своего господина и против воли изрекать заученные слова, как делывал давно, играя на сцене Отелло, венецианского мавра, или когда беседовал с этим грязным монахом, что было вдвойне тяжело — французский язык Михля был весьма неповоротлив, хотя случалось ему играть и во Франции, а монах то и дело выходил из роли и говорил совсем не то, что можно было предположить. Зато теперь, когда он стал сам себе хозяин, он, Михль, покажет миру, на что способен Вальдштейн. Ибо отныне он, Михль, — подлинный и неложный Вальдштейн, и нет никого на свете, кто мог бы доказать, что это не он, — даже кучка его гнусных родственников, которые знают, что герцог иногда выставляет вместо себя двойники, они различают обоих только по тому, что Михль не говорит по-чешски. Они не подозревают, что Вальдштейн умер, и не знают, не занял ли Михль место герцога по его воле, как уже не раз бывало, пока сам герцог скрывался где-то инкогнито. А тем временем Михль хорошенько овладеет чешским языком, этой verfluchte Powidalischemuhrali-Sprache [86], и научится безупречно подделывать закорючки Вальдштейновой подписи, что устранит последнее различие между ним и Михлем, которое, выражаясь ядреным немецким языком, пойдет zum Teufel. [87]
Потом Михль стал соображать, чего бы ему хотелось, что бы такое приказать, как использовать свою безмерную власть — повесить, что ли, кого, или велеть какой-нибудь смазливой придворной даме раздеться перед ним донага? Иных сексуальных наслаждений, кроме визуальных, он не мог себе позволить по причине syfilis galopans. В конце концов решил выпить вина и приказал слуге принести бутылочку «Pisporter Goldtropfchen» да шматок тонко нарезанного сала с перцем.
— А если какому французскому гурману покажется, что сало не подходит к мозельскому, то и черт с ним, — надменно добавил Михль. — Здесь я решаю, что подходит, а что нет.
События, изложенные в этой главе, хотя и многочисленные и богатые роковыми последствиями, разыгрались в течение невероятно короткого времени: Петр проник и домик человека с железной маской в семь вечера, а теперь, когда он увозил в седле перед собой Либушу, прижавшуюся к его груди и укрытую его плащом, было не более девяти. Ехал Петр шагом — навстречу мело густым снегом. Либуша испытывала ужасные боли и тряслась в горячке. Когда метель немного улеглась, она измученным голосом стала превозносить храбрость Петра. Она ни минуты не сомневалась, даже во время самых страшных пыток, что Петр, ее герой, ее возлюбленный, ее любовь, подоспеет к ней на помощь, — и вот он подоспел и спас бедную Либушу…
— Спасти-то спас, — молвил Петр, — но какой ценой и с чьей помощью — с помощью каких сил?
— Как это — какой ценой? Какую цену имела жизнь этого негодяя? Не лучше ли было ему давно сдохнуть? И разве не прекрасно, что его умертвила именно твоя сильная, любимая рука? И о каких силах ты говоришь? В свое время я сказала тебе, что была очень плохой ученицей в школе колдовства и чародейства, и не удивительно, что инквизиторы разбираются в черной магии в сто раз лучше меня, — то-то они приняли отличные меры к тому, чтобы я от них не ускользнула, и заключили меня внутри Сферы Мелового Круга, который можно было разорвать, лишь нарушив целостность этого Круга, служившего основанием Сферы. Однако все это только бабьи сплетни и выдумки, в которые ты, противник тайных искусств, конечно, не веришь, — и ты прав. Ты приставил шпагу к горлу герцога и заставил его приказать, чтобы меня отвязали. Снежный заряд ворвался в трубу и произвел переполох, оба солдата выстрелили друг в друга, а ты проткнул герцога. Вот факты реальные и бесспорные, и не было нужды ни в каком колдовстве, чтобы помочь мне бежать. Все, что кажется сверхъестественным, всегда можно в конце концов объяснить очень просто. И это я тебе уже говорила — помнишь, когда?
— Да — в Меммингене.
— Я рада, что ты не забыл. А наших наслаждений ты тоже не забыл? Поцелуй меня, Петр, очень тебя прошу!
Из уст ее, когда она приблизила их к его лицу, на него пахнуло трупным запахом человеческого несчастья.
— Не могу, прости… — прошептал он.
Снова повалил снег.
Часть четвертая
ЭПИЛОГ ПЕРВЫЙ
Так вот, из всего, что задумал Михль, двойник Вальдштейна, не осуществилось ничего. Он не овладел чешским языком и не научился подделывать размашистую подпись Вальдштейна. Историки качают головами над его жалкими попытками изобразить пышный, графически замысловатый автограф герцога, сохранившийся для нас: как мог Вальдштейн так одряхлеть физически за один-единственный, да и то неполный год? (Подпись его, датированная еще январем тысяча шестьсот тридцать третьего года, являет образ юношески бодрый, полный сил и энергии, и это вполне понятно читателю, ибо для обратного тогда еще не было никаких причин, — сцена в пыточной разыгралась примерно месяцем позднее; меж тем последующие сигнатуры мнимого Вальдштейна — явная, неуклюжая, неискусная подделка; и чем дальше, тем более жалкими были эти каракули: бедный Михль не только не продвигался вперед в своих усилиях, но становился все более неловким, мучимый заботами, углубляющейся шаткостью своего положения и безжалостным syfilis galopans — единственное, в чем он не только сравнялся со своим хозяином, но даже превзошел его.)
Он совершал непостижимые политические и тактические ошибки, — писал о нем один историк. В голове его разрастались пагубные метастазы, — считает другой историк, сын великого немецкого писателя, подошедший удивительно близко к нашей правде, говоря о больной, почти уже распавшейся личности. Одним словом, Михль был глупец, далеко не доросший до той сложной ситуации, в которой и гению-то пришлось бы весьма и весьма поворачиваться, чтобы выйти без потерь. А Михль повел себя как слон в посудной лавке. Война была ему ненавистна, поэтому он избегал сражений, а считая себя хитрецом и хорошо помня вальдштейновские интриги, с удовольствием вступал в переговоры то со шведами, то с саксонцами, то с чешскими эмигрантами, а то даже и с французами. Пока он ждал чуда, которое явится и все устроит в его пользу, сделает его властителем Европы или хотя бы Чехии, а то и странствующим рыцарем (он и с таким планом носился: пускай только Господь избавит его от недругов, и он пойдет пилигримом в Святую Землю), время шло и ничего подобного не происходило. Когда же в один прекрасный майский день чудо все-таки произошло и случилось то, о чем подлинный Вальдштейн хлопотал с первой минуты, как только шведы высадились на германской земле, и что могло одним махом закончить войну и раздавить габсбургское могущество, чудо великое и совершенно неожиданное, состоявшее в том, что шведы предложили Вальдштейну — точнее, тому, кто выдавал себя за Вальдштейна — наступательный союз против его суверена императора Фердинанда, тут Михль, в ужасе от одной мысли, что, приняв решение, должен будет обнажить меч и притвориться тем человеком действия, каким смолоду был Вальдштейн, отверг этот союз! «Еще не настало время, — заявил он. — Когда оно настанет, я сделаю все, что следует».
Этим он, разумеется, окончательно расплевался со шведами.
Его огромная армия, расположившаяся в Силезии вблизи от изголодавшихся и сильно сократившихся численно из-за эпидемий шведских и саксонских войск, разлагалась от жары — лето было знойным — и от безделья тем быстрее, что Лжевальдштейн уничтожил силу, еще как-то внушавшую страх его людям: он приказал рассеять доблестных, честных веритариев, которые следовали по пятам за его отрядами, препятствуя им совершать зверства. Сделал это Михль под тем предлогом, что веритарии — лазутчики противника в его тылу. Если императорская Вена следила за его действиями с нараставшим недовольством, то личных друзей и родственников Вальдштейна, посвященных в тайну двойника, начала охватывать паника. Со времен Меммингена и регенсбургского сейма двойник уже несколько раз замещал герцога, и потому поначалу друзья и родственники не беспокоились и только ждали, когда двойник снова наденет свою маску, а подлинный Вальдштейн вернется на свое место. Но время шло, подлинного Вальдштейна все нет как нет, а двойник действовал как полный идиот. Тут-то спокойствие приближенных герцога сменилось тревогой, тревога — зловещими подозрениями, а те — ужасной неопределенностью. Что делать? Подлинный или подставной, человек этот все еще обладал достаточной властью, чтобы одним ударом всем им свернуть шею, как кроликам. В конце концов, когда шведы по вине мешкотности Лжевальдштейна заняли Регенсбург, веселый племянник Макс испросил неотложную секретную аудиенцию у императора Фердинанда. Ждать ему пришлось четыре дня, ибо монарх как раз был занят на охоте, но ничего — когда дождался, аудиенция того стоила. Беседа велась шепотом и длилась три часа, причем император то разводил руками, то всплескивал ими, издавая приглушенные восклицания вроде: «Aber gehens! Net moglich!» [89], «Да если об этом узнают — то-то позор на весь мир!». Или: «Что делать? Не можем же мы привлечь его к суду, чтобы в газетах писали, что Вальдштейн вовсе не Вальдштейн! Jesus Gotte! Когда же это сталось-то, что Вальдштейн перестал быть настоящим? Да и был ли когда настоящий-то Вальдштейн?»
К суду его действительно невозможно было притянуть, и император, никогда не отличавшийся элегантностью и оригинальностью мышления, приказал ликвидировать двойника с помощью наемных убийц. Что и произошло, как известно, в Хебе, двадцать пятого февраля тысяча шестьсот тридцать четвертого года. Вместе с Михлем случайно зарезали еще четырех друзей Вальдштейна. Война же после этого тянулась еще четырнадцать лет.
Быть может, стоит упомянуть, что слухи о замечательной идее Вальдштейна — содержать двойника, а в случае ненужности прятать его под железной маской — проникли во Францию, и несколько позднее этой идеей воспользовался король Людовик XIV, причем с большим успехом и пользой для себя, чем несчастный Вальдштейн.
— «Не знаю, не знаю» — сдается, вы не притворяетесь, потому что, когда я вам об этом сказал, вернее, когда упомянул о предполагаемом бракосочетании с прелестной, хотя и несколько тощенькой герцогской дочуркой, глаза у вас ожили и щеки зарделись, что было не только моим субъективным впечатлением — это заметила и бедненькая Либуша и даже состроила злую гримаску и фыркнула, недовольная, — чего раньше не делала, хотя боль, причиняемая ей вытягиванием за одну руку, несомненно велика. Но не будем отвлекаться, милый пан Кукань. Итак, переговоры велись без вас, и возможно, в этом был мудрый смысл — вероятно, хотели, чтобы вы сидели тихо и не вмешивались в собственное дело с тем, чтобы, если проект провалится — а подобные проекты часто проваливаются, — вы не могли предъявлять никаких претензий или ссылаться на что-либо. Мера разумная и довольно обычная. Но ничего не поделаешь — я вам открыл эту тайну, посвятил вас во все и тем самым объявил вам приговор.
— Да, вы объявили мне приговор, герцог, и я благодарю вас за прямоту и откровенность, с какой вы посвятили меня в дела и интриги, до того темные и тайные, что они достигли слуха того, кого они касаются, лишь когда игра кончилась. Ибо она действительно кончена, и на сей раз победителем вышли вы. Вижу и согласен: если вы верите в правдивость басни о моей кандидатуре на трон Чешского королевства и если вы не усматриваете ничего абсурдного в том, что основателем новой чешской династии, после вымерших Премысловичей и свергнутых Габсбургов, должен стать Петр Первый, герцог Страмбы, то вы и впрямь не можете сделать ничего лучшего, чем отрубить голову этому нахальному Петру. Вы ведь отлично понимаете — если б этот проект удался, если б я с помощью шведов и, как вы сказали, вероятно и французов, — а также, добавлю я, своих веритариев, — вытеснил Габсбургов с чешского трона и сам сел на него, тогда, герцог, плохо жилось бы вам в этой стране, лучшую часть которой вы захватили для себя.
Вальдштейн:
— Вы имеете в виду Фридляндское герцогство? Ах, за это я не опасаюсь. Если б дело было только в Йичине, красивом городке, удивительно расцветшем под моей властью, и в Мниховом Градиште, и в Либерце, и что там еще входит в мое маленькое герцогствишко в Чехии, я и пальцем бы не шевельнул и оставил бы вас в покое, пан Кукань. Но голову вам отсечь я должен по куда более серьезной причине, а именно по той, что претендентом на чешский трон являюсь прежде всего я сам, ваш покорный слуга Альбрехт Вацлав Эусебий из Вальдштейна.
Прижав к груди ладонь, герцог, не вставая с кресла, поклонился с шутливой вежливостью — и в то же мгновение испустил крик, весьма гармонизирующий с местом действия, — крик боли. Оба болвана в униформе вальдштейнской армии вскочили как по команде, но так как были тупы, да и свет факела был слишком слаб, то сперва они не разглядели, почему орет их господин. А причиной тому был нетопырь, недавно влетевший через трубу, но, наткнувшись на какой-то невидимый барьер, огородивший и Либушу, висевшую под потолком, и обоих болванов с разрисованными рожами, бессильно свалился на пол. Но он не убился и даже не был оглушен, а если и был, то совсем ненадолго; как только в пыточную вошел Вальдштейн, нетопырь начал потихоньку, с трудом подползать к нему, помогая себе пальцевидными отростками на кончиках крыльев и коротенькими задними лапками; теперь он вонзил свои острые, как иголки, зубки в левую ногу Вальдштейна, обутую в мягкий сапог оленьей кожи. Не переставая вопить, Вальдштейн силился стряхнуть его, ударить правой ногой — и только тут оба лоботряса с пистолетами поняли, в чем дело, да поздно: более быстрый, чем они, Петр выхватил шпагу и, пригнувшись, чтобы укрыться за телом Вальдштейна от выстрелов его солдат, приставил ему к горлу клинок.
— Прикажите отвязать эту женщину или я всажу в вас шпагу, — сказал он.
Оба солдата, в отчаянии — они знали, что по логике человеческих дел их головам грозит куда большая опасность, чем герцогскому горлу, — зашаркали ногами, выражая свое рвение, и жалобно воззвали к герцогу, испрашивая инструкции — как же могут они исполнить его приказ и попасть в ноги пану Куканю, если его ноги защищены ногами его светлости и креслом?!
Из-под острия шпаги, упершейся в ямку под горлом герцога, выступила капелька крови: Петр надавил посильнее в доказательство того, что он не шутит.
— Отвяжите ее, — сказал Вальдштейн.
Болваны, несчастные, растерянные, переглянулись телячьими глазами, но герцог повторил приказ голосом, в котором боль смешалась с чувством страха. Тогда они, решившись, разом схватились за веревку, переброшенную через крюк, и опустили Либушу до того стремительно, что это было скорее падение, после чего она осталась лежать неподвижно на полу.
— Развяжите ей руки, — сказал Петр. Парни так и сделали.
Тем временем Вальдштейн кое-как овладел собой.
— Ну, и что дальше? — спросил он. — Она без сознания. Как собираетесь вы с нею уйти из Праги и вообще из Чехии, как вырветесь из-под моей власти? Свое будущее вы основали на том, что щекочете меня под подбородком. Но к чему это приведет? Господи, как подумаю, что вы уже второй раз нападаете на мою особу, — право, не знаю, что я с вами сделаю, когда кончится эта нелепость. Молите Бога, чтобы он отдалил…
— Момент, когда вы сможете отплатить мне, — договорил за него Петр. — Герцог, вы повторяетесь. И повторяетесь вы еще в том, что всякий раз допускаете мелкие досадные оплошности. В Регенсбурге вы позволили мне одержать верх потому, что не зарегистрировались в ратуше, а здесь я выиграл потому, что вы обеспечили свою безопасность только двумя этими олухами.
— Я и сам не трус, — сказал герцог.
— Несомненно — но вы стары и больны.
— А вы еще не выиграли.
— Выиграл, будьте уверены.
Неизвестно, что собирался предпринять Петр в ближайший момент, но что бы он ни задумал, сделать ничего не успел: произошло нечто совершенно иное и неожиданное. Либуша, пользуясь тем, что солдаты сочли ее скорее мертвой, чем живой, и обратили все свое устрашенное внимание на герцога, которого Петр «щекотал под подбородком», вскоре задвигалась, поползла — вроде того, как полз ее дружок с перепончатыми крыльями, — направляясь к кругу, нарисованному на полу мелом вокруг того места, где она висела и где оба дурака шлепали картами по барабану. Этот точный, четкий круг состоял из каких-то знаков, похожих на буквы незнакомой письменности, а то еще — на рисунки, пятна и полосы, какие встречаются на некоторых раковинах. Приблизившись ползком к этому кругу, Либуша послюнила ладонь и сделала то, чего не догадался сделать Петр, хотя она трижды взывала к нему, — просто ему было не до того, чтобы разглядывать какие-то каракули на полу. Итак, она сама, с торопливой ненавистью, стерла три знака, до которых могла дотянуться. Едва знаки исчезли, в трубе заскулил ветер отвратительным визгом подравшихся котов, прямо в очаг с резким свистом дохнуло ледяным холодом, в пыточную ворвался заряд снега, густого и едкого оттого, что смешался в трубе с сажей и пеплом, и заполнил все помещение непроглядным грязным облаком. Факел зачадил, стало темно; Петр почувствовал, что пол под ним заколебался, как при землетрясении, — и упал на спину. В тот же миг грохнули два выстрела. Когда же вихрь улегся и факел, плюясь искрами, ожил и снова стал светить, Петр поразился, какое опустошение произвело это адское интермеццо: оба солдата лежали мертвые, каждый с дыркой во лбу — в смятении и страхе они выпалили друг в друга; мертв был и Вальдштейн — он, конечно, тоже потерял равновесие, как и Петр, и, вывалившись из кресла, напоролся на его шпагу. Не исключено, а при его телесном одряхлении и весьма правдоподобно, что сердце у него остановилось от испуга и он умер раньше, чем сталь проникла в его тело: никаких явных признаков предсмертной агонии на нем не было видно. Снова — самоуверенный, спокойный суверен, с тем выражением естественного равнодушия человека, который наверняка знает, что все задуманное им исполнится; его слегка сморщенные губы опять, как и в лучшие его времена, словно говорили: да, это меня устраивает; да, это сделано по моему плану; да, это следует допустить, это я допускаю.
Мертвы были все, кроме Либуши; она все еще лежала плашмя и, подняв голову, безумно смеялась почерневшим ртом, обнажив острые зубки, такие белые на окровавленном лице; смеялся и нетопырь, бесцельно ползавший поодаль, подпираясь лапками и пальцевидными отростками на крыльях. Объятый ужасом, Петр поспешно вложил шпагу в ножны и метнулся было к двери с одним желанием — бежать, бросить Либушу на месте бойни, которую она вызвала, да вовремя спохватился: ведь если она и подстроила эту бойню — чего нельзя было вывести путем разумных соображений, — то действовала исключительно в порядке самообороны, к которой ее принудили люди сильные и могущественные по каким-то темным и бессмысленным причинам. Тогда он поднял ее, почувствовал, как странно она легка, исхудала до костей… Чтобы освободить одну руку, он перекинул Либушу через плечо и, выдернув из кронштейна факел, бросился прочь.
Когда он пробегал по чистым коридорам, ему на секунду неясно показалось, что в одном из поперечных ответвлений мелькнула черная фигура, прятавшая фонарь под плащом, так что освещены были только ее ноги; но, заботясь лишь о том, как бы поскорее оказаться подальше от места боли, безумия и ужаса, подумав, что промелькнувший черный человек мог быть всего лишь плодом его перевозбужденного воображения, как, видимо, и смех Либушиных пересохших уст, и смех окровавленной мордочки нетопыря, — Петр, не останавливаясь, пробежал мимо.
Но это не было видение; это был человек из плоти и крови, и лицо его закрывала железная маска. Когда заглох звук Петровых шагов, человек этот вынул из-под плаща фонарь, вышел в главный коридор и двинулся в противоположном направлении — к застенку. Войдя туда и увидев то, что увидел, он невольно замер, потом, вымолвив «Ого!» — обдумал все, что следовало обдумать, тихонько засмеялся и вполголоса произнес фразы, только что заученные по букварю:
— У мамы мало муки. Рыцарь спит под периной.
Затем он обследовал труп Вальдштейна и, уверившись в смерти хозяина, стал действовать быстро, с экономной расчетливостью, говорившей о том, что такую или подобную ситуацию он не раз представлял себе и до мельчайших деталей продумал, как ему быть, если Господь Бог допустит, чтобы случилось то, что теперь стало явью, то есть если Вальдштейн умрет внезапно, а он, человек в маске, окажется единственным свидетелем его смерти. Прежде всего он расстегнул куртку мертвеца, сунул руку в пришитый изнутри нагрудный карман, вытащил оттуда ключ, отпер замок своей маски, снял ее — и на свет появилось лицо Вальдштейнова двойника, тщательно выбритого в нужных местах, с хорошо подстриженными и расчесанными усами и бородкой: герцог требовал, чтобы лицо его двойника всегда содержалось в порядке, и сам следил за добросовестным исполнением своего требования. Затем двойник вытащил из карманов герцога кошелек с деньгами и переправил его в собственный карман. То же самое он проделал с записной книжкой, переплетенной в красную кожу, с привязанным к ней карандашиком, с флакончиком слабительного, который герцог носил при себе на всякий случай, с носовым платком, украшенным вышитой герцогской короной, с перочинным ножичком в кожаном футлярчике и с прочими мелочами, найденными сразу, ибо он прекрасно знал, где их держит герцог. Потом он надел себе на палец герцогский перстень с печаткой, снял с трупа мягкие сапоги оленьей кожи и заменил ими собственные башмаки, то же самое он сделал с плащом мертвеца и с его шляпой. После чего, по-прежнему лихорадочно быстрыми движениями, он сложил в середине помещения аккуратный костер из поленьев, взятых в ларе у очага, на поленья взгромоздил тело герцога и завалил его сверху целой грудой кресел и всем, что нашел деревянного и что не было прибито накрепко; в числе этих предметов оказался так называемый «конь» с острым хребтом, далее — инструмент, похожий на скалку, но утыканный металлическими остриями, с палаческим юмором называемый «шпигованным зайцем», а также столь же юмористически названную «качалку» и «испанские сапоги». Ко всему этому он присоединил маски чертей и прочие фигуры, если они были из горючего материала, добавил свой плащ и башмаки — и свечкой от фонаря разжег под костром смолистую растопку, стружки, щепки, приготовленные у очага, и стал раздувать огонь мехами, пока он не разгорелся жарко. Тела обоих солдат он оставил без внимания.
Огонь весело пылал, дым втягивался в трубу над очагом. А двойник, спрятав под плащом железную маску — хотел оставить ее себе на память, — смотрел с довольным видом, как пламя охватывает груду мебели и орудий пытки; когда стало слишком жарко, он вышел, запер за собой железную дверь ключом, торчавшим в замке снаружи, и поднялся по короткой лесенке, о которой после смерти герцога знал он один и которая вела прямо в малый кабинет; там Вальдштейн занимался тайными науками. Ход отсюда в подземелье был замаскирован под книжный шкаф, поворачивающийся на шарнирах.
Двойник Вальдштейна был счастлив — этим мы хотим сказать, что он испытывал счастье в полном и ничем не ограниченном смысле этого столь затрепанного слова, когда чувство распирает грудь и человек, не в силах оставаться на одном месте, ходит вперед-назад с идиотской улыбкой. Двойник и улыбался идиотски, впрочем, и было отчего — ведь он только что сделался неограниченным владельцем огромного герцогского богатства, всех его земель, городов, замков, крепостей, дворцов, всех его денег, драгоценностей, золота, серебра, всех титулов и наград, всех карет и лошадей, а также, что было не самым приятным — всех его войск. Самый свободный из всех людей на свете, он уже никогда не будет подчиняться приказам этого самовлюбленного дурака, не будет выслушивать его директивы, сносить его брань и проявления дурного настроения. Он, Михль — ибо таково было имя двойника, — уже не будет разговаривать и держаться по предписаниям своего господина и против воли изрекать заученные слова, как делывал давно, играя на сцене Отелло, венецианского мавра, или когда беседовал с этим грязным монахом, что было вдвойне тяжело — французский язык Михля был весьма неповоротлив, хотя случалось ему играть и во Франции, а монах то и дело выходил из роли и говорил совсем не то, что можно было предположить. Зато теперь, когда он стал сам себе хозяин, он, Михль, покажет миру, на что способен Вальдштейн. Ибо отныне он, Михль, — подлинный и неложный Вальдштейн, и нет никого на свете, кто мог бы доказать, что это не он, — даже кучка его гнусных родственников, которые знают, что герцог иногда выставляет вместо себя двойники, они различают обоих только по тому, что Михль не говорит по-чешски. Они не подозревают, что Вальдштейн умер, и не знают, не занял ли Михль место герцога по его воле, как уже не раз бывало, пока сам герцог скрывался где-то инкогнито. А тем временем Михль хорошенько овладеет чешским языком, этой verfluchte Powidalischemuhrali-Sprache [86], и научится безупречно подделывать закорючки Вальдштейновой подписи, что устранит последнее различие между ним и Михлем, которое, выражаясь ядреным немецким языком, пойдет zum Teufel. [87]
Потом Михль стал соображать, чего бы ему хотелось, что бы такое приказать, как использовать свою безмерную власть — повесить, что ли, кого, или велеть какой-нибудь смазливой придворной даме раздеться перед ним донага? Иных сексуальных наслаждений, кроме визуальных, он не мог себе позволить по причине syfilis galopans. В конце концов решил выпить вина и приказал слуге принести бутылочку «Pisporter Goldtropfchen» да шматок тонко нарезанного сала с перцем.
— А если какому французскому гурману покажется, что сало не подходит к мозельскому, то и черт с ним, — надменно добавил Михль. — Здесь я решаю, что подходит, а что нет.
События, изложенные в этой главе, хотя и многочисленные и богатые роковыми последствиями, разыгрались в течение невероятно короткого времени: Петр проник и домик человека с железной маской в семь вечера, а теперь, когда он увозил в седле перед собой Либушу, прижавшуюся к его груди и укрытую его плащом, было не более девяти. Ехал Петр шагом — навстречу мело густым снегом. Либуша испытывала ужасные боли и тряслась в горячке. Когда метель немного улеглась, она измученным голосом стала превозносить храбрость Петра. Она ни минуты не сомневалась, даже во время самых страшных пыток, что Петр, ее герой, ее возлюбленный, ее любовь, подоспеет к ней на помощь, — и вот он подоспел и спас бедную Либушу…
— Спасти-то спас, — молвил Петр, — но какой ценой и с чьей помощью — с помощью каких сил?
— Как это — какой ценой? Какую цену имела жизнь этого негодяя? Не лучше ли было ему давно сдохнуть? И разве не прекрасно, что его умертвила именно твоя сильная, любимая рука? И о каких силах ты говоришь? В свое время я сказала тебе, что была очень плохой ученицей в школе колдовства и чародейства, и не удивительно, что инквизиторы разбираются в черной магии в сто раз лучше меня, — то-то они приняли отличные меры к тому, чтобы я от них не ускользнула, и заключили меня внутри Сферы Мелового Круга, который можно было разорвать, лишь нарушив целостность этого Круга, служившего основанием Сферы. Однако все это только бабьи сплетни и выдумки, в которые ты, противник тайных искусств, конечно, не веришь, — и ты прав. Ты приставил шпагу к горлу герцога и заставил его приказать, чтобы меня отвязали. Снежный заряд ворвался в трубу и произвел переполох, оба солдата выстрелили друг в друга, а ты проткнул герцога. Вот факты реальные и бесспорные, и не было нужды ни в каком колдовстве, чтобы помочь мне бежать. Все, что кажется сверхъестественным, всегда можно в конце концов объяснить очень просто. И это я тебе уже говорила — помнишь, когда?
— Да — в Меммингене.
— Я рада, что ты не забыл. А наших наслаждений ты тоже не забыл? Поцелуй меня, Петр, очень тебя прошу!
Из уст ее, когда она приблизила их к его лицу, на него пахнуло трупным запахом человеческого несчастья.
— Не могу, прости… — прошептал он.
Снова повалил снег.
Часть четвертая
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ВАЛЬДШТЕЙН»
(два эпилога)
ЭПИЛОГ ПЕРВЫЙ
…поведение его становилось таким загадочным и таинственным, что не могло не вызвать недоверия и даже прямого обоснованного подозрения.
Козина, «Всемирная история», с иллюстрациями, т. III, с. 89
Квестенборг был далеко не единственным, кого возмущала апатия императора Фердинанда II и непостижимые тактические и политические ошибки Вальдштейна.
Яначек, «Вальдштейн и его эпоха» с. 429
Не превышали ли уже его планы как его способностей, так и слабеющих телесных и душевных сил?
Яначек, «Вальдштейн и его эпоха», с. 429
Последовали еще четыре недели колебаний, объяснимых со стороны Вальдштейна только его апатией, обусловленной физическим, а может быть, и душевным недугом.
Полишенский, «Тридцатилетняя война и европейский кризис XVII века», с. 211
Seine kranke, fast schon aufgeluste Idenritat brachte es mit sich, dass um den Kern dessen, was er im Kopfe trug, sich Wucherungen bildeten nach allen Seiten. [88]
Golo Mann, «Wallenstein», s. 51
Так вот, из всего, что задумал Михль, двойник Вальдштейна, не осуществилось ничего. Он не овладел чешским языком и не научился подделывать размашистую подпись Вальдштейна. Историки качают головами над его жалкими попытками изобразить пышный, графически замысловатый автограф герцога, сохранившийся для нас: как мог Вальдштейн так одряхлеть физически за один-единственный, да и то неполный год? (Подпись его, датированная еще январем тысяча шестьсот тридцать третьего года, являет образ юношески бодрый, полный сил и энергии, и это вполне понятно читателю, ибо для обратного тогда еще не было никаких причин, — сцена в пыточной разыгралась примерно месяцем позднее; меж тем последующие сигнатуры мнимого Вальдштейна — явная, неуклюжая, неискусная подделка; и чем дальше, тем более жалкими были эти каракули: бедный Михль не только не продвигался вперед в своих усилиях, но становился все более неловким, мучимый заботами, углубляющейся шаткостью своего положения и безжалостным syfilis galopans — единственное, в чем он не только сравнялся со своим хозяином, но даже превзошел его.)
Он совершал непостижимые политические и тактические ошибки, — писал о нем один историк. В голове его разрастались пагубные метастазы, — считает другой историк, сын великого немецкого писателя, подошедший удивительно близко к нашей правде, говоря о больной, почти уже распавшейся личности. Одним словом, Михль был глупец, далеко не доросший до той сложной ситуации, в которой и гению-то пришлось бы весьма и весьма поворачиваться, чтобы выйти без потерь. А Михль повел себя как слон в посудной лавке. Война была ему ненавистна, поэтому он избегал сражений, а считая себя хитрецом и хорошо помня вальдштейновские интриги, с удовольствием вступал в переговоры то со шведами, то с саксонцами, то с чешскими эмигрантами, а то даже и с французами. Пока он ждал чуда, которое явится и все устроит в его пользу, сделает его властителем Европы или хотя бы Чехии, а то и странствующим рыцарем (он и с таким планом носился: пускай только Господь избавит его от недругов, и он пойдет пилигримом в Святую Землю), время шло и ничего подобного не происходило. Когда же в один прекрасный майский день чудо все-таки произошло и случилось то, о чем подлинный Вальдштейн хлопотал с первой минуты, как только шведы высадились на германской земле, и что могло одним махом закончить войну и раздавить габсбургское могущество, чудо великое и совершенно неожиданное, состоявшее в том, что шведы предложили Вальдштейну — точнее, тому, кто выдавал себя за Вальдштейна — наступательный союз против его суверена императора Фердинанда, тут Михль, в ужасе от одной мысли, что, приняв решение, должен будет обнажить меч и притвориться тем человеком действия, каким смолоду был Вальдштейн, отверг этот союз! «Еще не настало время, — заявил он. — Когда оно настанет, я сделаю все, что следует».
Этим он, разумеется, окончательно расплевался со шведами.
Его огромная армия, расположившаяся в Силезии вблизи от изголодавшихся и сильно сократившихся численно из-за эпидемий шведских и саксонских войск, разлагалась от жары — лето было знойным — и от безделья тем быстрее, что Лжевальдштейн уничтожил силу, еще как-то внушавшую страх его людям: он приказал рассеять доблестных, честных веритариев, которые следовали по пятам за его отрядами, препятствуя им совершать зверства. Сделал это Михль под тем предлогом, что веритарии — лазутчики противника в его тылу. Если императорская Вена следила за его действиями с нараставшим недовольством, то личных друзей и родственников Вальдштейна, посвященных в тайну двойника, начала охватывать паника. Со времен Меммингена и регенсбургского сейма двойник уже несколько раз замещал герцога, и потому поначалу друзья и родственники не беспокоились и только ждали, когда двойник снова наденет свою маску, а подлинный Вальдштейн вернется на свое место. Но время шло, подлинного Вальдштейна все нет как нет, а двойник действовал как полный идиот. Тут-то спокойствие приближенных герцога сменилось тревогой, тревога — зловещими подозрениями, а те — ужасной неопределенностью. Что делать? Подлинный или подставной, человек этот все еще обладал достаточной властью, чтобы одним ударом всем им свернуть шею, как кроликам. В конце концов, когда шведы по вине мешкотности Лжевальдштейна заняли Регенсбург, веселый племянник Макс испросил неотложную секретную аудиенцию у императора Фердинанда. Ждать ему пришлось четыре дня, ибо монарх как раз был занят на охоте, но ничего — когда дождался, аудиенция того стоила. Беседа велась шепотом и длилась три часа, причем император то разводил руками, то всплескивал ими, издавая приглушенные восклицания вроде: «Aber gehens! Net moglich!» [89], «Да если об этом узнают — то-то позор на весь мир!». Или: «Что делать? Не можем же мы привлечь его к суду, чтобы в газетах писали, что Вальдштейн вовсе не Вальдштейн! Jesus Gotte! Когда же это сталось-то, что Вальдштейн перестал быть настоящим? Да и был ли когда настоящий-то Вальдштейн?»
К суду его действительно невозможно было притянуть, и император, никогда не отличавшийся элегантностью и оригинальностью мышления, приказал ликвидировать двойника с помощью наемных убийц. Что и произошло, как известно, в Хебе, двадцать пятого февраля тысяча шестьсот тридцать четвертого года. Вместе с Михлем случайно зарезали еще четырех друзей Вальдштейна. Война же после этого тянулась еще четырнадцать лет.
Быть может, стоит упомянуть, что слухи о замечательной идее Вальдштейна — содержать двойника, а в случае ненужности прятать его под железной маской — проникли во Францию, и несколько позднее этой идеей воспользовался король Людовик XIV, причем с большим успехом и пользой для себя, чем несчастный Вальдштейн.