Мэр засмеялся.
   — А вы не знаете? И правда, как вы могли знать, если сидите за решеткой с вечера! Да ведь мы избавились от этой вши, этой пиявки, от этого негодяя и мерзавца, от свинского пса Вальдштейна! Император только что подписал его отставку, весь город ликует, все как пьяные — конец Вальдштейну означает конец войне, господа, ну, я откланиваюсь. Приношу извинения, если наше гостеприимство оказалось не слишком комфортным, и очень рад, и счастья вам, и здоровья…
   Город начала сотрясать праздничная пальба из пистолетов, мушкетов и пушек, кто только мог, выбегал из дому, чтобы присоединиться к ликующим толпам, валящим по улицам, кто только мог, орал славу императору за его великий, мудрый государственный акт, свидетельствующий о его величии и мощи, о силе его воли и о жаркой его любви к народу. Вальдштейн, неузнанный, незамеченный, с трудом передвигался на больных ногах, которым не досталось вчера врачебного ухода, и лицо его, нездорово воспаленное, усталое после жалкой ночевки, хранило обычное свое презрительно-равнодушное выражение.
   — Ну что, разойдемся? — обратился он к Петру.
   — Еще нет — я забыл у вас шляпу, — ответил тот. Вместе направились к дому Кеплера. Сени, открывший им дверь, очень испугался, увидев, что его господин возвращается в компании со страшным человеком, с появлением которого началась непрерывная цепь всяких неприятностей и бед, но герцог одним взглядом велел ему молчать.
   — Что-нибудь поесть и выпить, — бросил он. — И горячую ванну. И врача. И массажиста. И немедленно — гонца в Мемминген, пускай известная особа выедет встречать меня к условленному месту. И сейчас же приготовить мне экипаж, я уезжаю.
   Сени, исполнявший во время пребывания Вальдштейна в Регенсбурге обязанности его секретаря и камердинера, слегка согнулся в знак того, что приказ понял, и поспешно удалился.
   — Если у вас есть еще немного времени, пойдемте со мной, — обратился герцог к Петру, уже нашедшему свою шляпу на каминной полке.
   Они поднялись в известную уже нам мансардную каморку, и там Вальдштейн дал прочитать Петру рапорт Маррадаса о состоянии немецких укреплений.
   — Что скажете? — спросил он, когда Петр дочитал до конца.
   Тот ответил, что значение этого ядреного документа зависит от того, в чьих руках он находится.
   — Сказано верно и точно, — молвил герцог; он полулежал в кресле и тяжело дышал, явно совсем выбившись из сил. — В руках генерала, уходящего в отставку, он цены уже не имеет, не так ли?
   — Думаю, так.
   — Зато неприятелю, — к примеру, королю Швеции, — он мог бы быть полезным, вам не кажется?
   Петр согласился и с этим.
   — Вы можете сослужить мне неоценимую службу, — продолжал герцог, — а это равно тому, как если бы я сказал, что вы преподнесете пренеприятный сюрприз некоему толстогубому дегенерату, который унизил вашу горячо любимую родину и в котором вы, Кукань, видите владыку ада, тогда как я, обладая необычайно широким и проницательным политическим кругозором, считаю его просто огородным пугалом; это, однако, не означает, что моя ненависть к нему меньше вашей, ибо это огородное пугало плюнуло мне на руку, которую я поднял для спасения его империи и всей Европы.
   — То, что вы говорите — бесспорно, — отозвался Петр, — только не понимаю, зачем вы это говорите.
   — Да понимаете — ибо вы умны, а умному достаточно и намека. Не хотите ли извлечь выгоду из счастливого для меня расположения звезд? Не хотите хоть отчасти загладить дурные последствия ваших действий, которыми вы разрушили мои труды и сорвали мои миротворческие планы? Не хотите ли… но стойте, сначала взгляните, нет ли кого за дверью…
   Петр удостоверился, что никто их не подслушивает, и герцог продолжал:
   — Да, так не хотите ли передать сей рапорт шведскому королю с моим братским приветом и пожеланием успеха?
   Петр, держа в руке донесение Маррадаса, молчал.
   — Значит, не хотите, — заключил герцог. — Тогда верните мне документ. И проваливайте к своему покровителю, Святому отцу. Он-то найдет для вас поручение поинтереснее и повыгоднее. Слыхал я, Его Преосвященство кардинал Ришелье страдает геморроем. Так, может, папа пошлет вас в Париж с отпечатанной молитвочкой к святой Екатерине, которая, приложенная к больному месту, чудесным образом успокаивает боли. Вот задание, достойное Петра Куканя, который только что медвежьей лапой вторгся в историю Европы. Однако не воображайте, что папа похвалит вас за то, что вы так отличились. Штука в том, что он никогда об этом не узнает и в истории раз и навсегда будет записано, что герцог Альбрехт из Вальдштейна за все время регенсбургского сейма спокойно сидел в Меммингене, и когда императорские посланцы явились к нему с официальным объявлением отставки, он радостно воскликнул: «Вы не могли, господа, принести мне более приятного известия! Я и сам, если б присутствовал на сейме, не мог бы посоветовать императору ничего лучшего». Что-нибудь в этом роде я скажу официальным лицам, когда приму их в Меммингене. Кого бы мог послать Габсбург? Пикколомини? Этого — нет, этот слишком спесив, чтоб принять такую миссию. Или Маррадаса? Слишком хитер и труслив. Тилли? О нем и речи быть не может. Или папашу Квестенберга, пардон, придворного советника Квестенберга, именовавшего меня королем Фридляндским? Этот бы подошел. Пускай получит удовольствие в награду за лизоблюдство. Но кто бы ни приехал от императора, я там буду раньше их, ведь путешествовать с полными штанами не очень удобно, а они наверняка наложат полные штаны. Потому что знают — я ведь тоже могу разъяриться и забыть о правилах благовоспитанности, да и повесить их, как то учинил мой прекрасный двойник с Маррадасовым курьером, запомнив, что я велел ему время от времени выходить из вальдштейнской меланхолии и впадать в вальдштейнское бешенство. Как бы там ни было, а о Петре Кукане не будет упомянуто ни словечком. Петр Кукань из Кукани останется по-прежнему безвестным, а его роль в этом деле скрытой. Вы не честолюбивы? Не тщеславны? Нет? Будьте рады, потому что если б были — почернели бы от ярости при этой мысли.
   — Я чернею не от ярости, а от грязи, в которую вляпался, и не знаю, как от нее отмыться, — парировал Петр. — О, будь я тщеславен, — только порадовался бы, если б мог выйти из такой передряги хоть с чистым именем. Были у меня простые и ясные критерии, что правильно, а что нет, что я должен, а чего не должен делать; всегда я точно знал, что порядочно — и непорядочно, что правдиво — и ложно, разумно — и неразумно. Теперь не знаю. Что происходит? Отставленный генерал собирается предать своего господина, на верность которому присягал, но который его оттолкнул: теперь этот генерал хочет предложить свою службу неприятелю. И я чтоб ему помогал. Таково положение, так выглядит дело без прикрас и флоскул.
   — Восхищен вашей способностью резать прямо по живому.
   — Это уже говаривал мне мой бывший друг Гамбарини, который предал меня, за что я и свернул ему шею, — парировал Петр. — Он утверждал, что эту способность я унаследовал от деда моего, холостильщика.
   — У вас отличный предок, поздравляю, — сказал Вальдштейн. — Но в реалистической оценке положения, преподнесенной мне сейчас вами, кое-чего не хватает. Вы забыли упомянуть, кто этот господин, кому я хочу отплатить за неблагодарность, и кто этот неприятель, кому я предлагаю службу.
   — Я это учел, — возразил Петр. — Иначе вообще не стал бы об этом дискутировать, а тем менее помогать изменнику.
   Герцог покраснел.
   — Изменник — это, по-вашему, я?
   — Точно так, господин герцог.
   Вальдштейн помолчал, сжимая и разжимая кулаки; потом заговорил:
   — Ваш дед холостильщик весьма громко отзывается в вас. Я принимаю на службу виновника моего падения, вы, фанатик чести, поступаете на службу к изменнику, и все это — при расположении звезд, в высшей степени благоприятном для меня, так же как и для вас — поскольку вы мне служите. Тот, кто управляет движением звезд, помимо всего прочего, оказывается весьма ироничным сочинителем фабул. Но ничего. Человек, сумевший расстроить планы Альбрехта Вальдштейна, сообразит и то, как ему выполнить задачу, возложенную на него тем же Альбрехтом Вальдштейном. Надеюсь, нет нужды инструктировать вас, как вам действовать и что говорить, когда вы предстанете пред королем.
   — Действительно, это лишнее. Имею честь откланяться, господин герцог.
   — Погодите, я должен еще дать вам денег на дорогу!
   — Благодарю, обойдусь тем, что у меня есть.
   Петр вышел.
   — Повесить, повесить шельму! — прошептал Вальдштейн и тихонько заплакал от слабости, бессилия и унижения.
   Спустя три часа, отлично освеженный горячей ванной и массажем, герцог вошел в комнату Кеплера попрощаться и поблагодарить — ибо герцог был отменно воспитан и учтив, — за гостеприимство перед тем, как сесть в карету, уже стоявшую перед домом. Ученого он застал в постели. События двух последних дней так потрясли его хрупкое здоровье, что он слег.
   — Значит, конец, бесповоротно конец? — посиневшими губами едва прошамкал старик из-под своих перин.
   — Если вы имеете в виду то, что было связано с Регенсбургским сеймом, — то действительно все кончено, — ответил Вальдштейн. — Я срочно отбываю в Мемминген, чтоб поспеть туда раньше, чем привезут известие о моей отставке.
   — И вы уже ничего, совсем ничего не предпримете против этого, Ваше Высочество?
   Вальдштейн пожал плечами.
   — Стало быть, вопрос о выплате мне задержанного жалованья окончательно заложат ad acta? — спросил Кеплер изнемогающим голосом.
   — Придется вам с этим примириться, господин магистр. Примиряюсь же я кое с чем похуже, чем потеря вашего убогого жалованья. Право, я очень удивлен таким жалким результатом — ведь по вашим расчетам звезды мне благоприятствовали — но будущее покажет, быть может, это мнимое поражение было мне к добру. А пока желаю вам выздороветь — и до свиданья.
   — Я не увижу вас больше, мне тоже конец, — сказал старый астроном. — Но если у вас есть минутка времени, прошу выслушать несколько слов — мне нужно сказать их вам, чтобы не отойти туда, откуда нет возврата, обремененным нечистой совестью.
   Герцог, с нетерпением во взоре, прислонился боком к сундуку, в котором ученый держал свое платье.
   — Слушаю, но, пожалуйста, покороче.
   Преодолевая затрудненное дыхание, ученый начал:
   — Ваше Высочество были моей последней и единственной надеждой на справедливость и на то, что я все-таки получу деньги, которые мне задолжал дом Габсбургов. Вы обещали мне…
   — …что помогу вам в этом, когда совершится мой coup d'Etat, — уже с раздражением перебил его Вальдштейн. — Но он не получился, так зачем же напрасно тратить слова?
   — Я не сказал главного, — прошептал старик. — Мне так важно было, чтобы вы не отказались от ваших замыслов, чтобы ничто не отвратило вас от них… и вот, когда вы попросили меня узнать у звезд, каковы ваши перспективы, я допустил — клянусь, впервые в жизни! — обман…
   — Обман?! — заорал герцог. — Значит, звезды не были благосклонны ко мне?!
   — Нет, далеко не так. — На глазах Кеплера выступили слезы. — И я скрыл от вас огорчительное и тревожное обстоятельство, что планета вашего злейшего врага Максимилиана Баварского в данное время господствует над планетой Его Величества императора, так что с самого начала было вероятно, что Максимилиан добьется своего. Вдобавок Марс переходит через Весы, а Сатурн через Скорпиона, а это означает, что мы переживаем период нарушений договоров и законов, побед интриг и предательств, а также неудач добрых намерений, направленных ко всеобщей пользе. Но так как вера часто творит чудеса, я надеялся, что Ваше Высочество своей верой в себя и силой своего гения преодолеют эти неблагоприятные влияния, — и умолчал о них. И вот вы потерпели поражение. Когда вчера в моем доме появился этот дерзкий молодчик, я понял, что мой обман, единственное пятно на всей моей репутации ученого, единственное прегрешение против принципов честности и правды, принятых мною для себя, оказался ни к чему. Этот человек, да будет мне позволено выразиться несколько аллегорически, был неумолимым посланцем небес. Прошу Ваше Высочество принять во внимание, что я действовал с лучшими намерениями, и простить мне, дабы я мог предстать пред трон Всевышнего свободным от чувства вины…
   — Иди ты к черту, старый дурак! — вскричал Вальдштейн и вышел, хлопнув дверью.
   Тем временем Петр, зашив письмо Маррадаса в полу кафтана, скакал на север Германии, навстречу шведской армии, которая, по слухам, высадилась в Померании.

Часть третья
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ВАЛЬДШТЕЙН»
(продолжение)

СЫР, ЗАСТРЯВШИЙ В ГЛОТКЕ

   На правом берегу Рейна, там, где он, до этих мест текущий на запад, меняет свое направление и плавной дугой поворачивает к северу, на пять дней ходу тянутся скалистые горы, разорванные ущельями и поросшие грозными, гудящими лесами, названными, из-за темной своей окраски, Шварцвальдом, то есть Черным лесом. Поистине трудно себе представить нечто более черное, чем эти дикие, непролазные чащи древних елей с серебристыми стволами и ветками, согнувшимися под тяжестью лишайников, похожих на рваные клочья парусов на мачтах разбитых кораблей. Песчаные тропки теряются, исчезая в густых мхах и зарослях папоротника, населенных лесными духами, гномами и прочей чертовщиной. Тишина, ничто не шевельнется, разве что промелькнет, спасаясь, ласка. Есть здесь места, которых никогда не достигали солнечные лучи: там обитают медведи, барсуки и лисицы, и там-то — по крайней мере, такие ходят слухи, — обосновалась шайка разбойников, именующих себя веритариями. Одни считают их дьяволами, другие — ангелами-хранителями. Первые утверждают, что это обыкновенные грабители, только более многочисленные, лучше вооруженные и более свирепые, чем прочие представители этого ремесла. Другие придерживаются мнения, что название «веритарии», присвоенное этими разбойниками, избрано не просто так, а происходит оно от латинского «veritas», что означает «истина»; истина же, как известно, есть нечто чистое и Богу угодное; и будто веритарии ведут себя так, что сам Господь мог бы смотреть на их дела не иначе, как только с удовольствием и любовью, ибо они ни на кого не нападают, а, напротив, защищают подвергшихся нападению, не грабят, а прогоняют грабителей и не раздумывая бросаются на всякого, кто творит бесчинства, будь то лютеранин или католик, швед или немец. При всем том, однако, радоваться их присутствию в Черном лесу не приходится, потому что появляются веритарии всегда там, где готовится что-нибудь злое; и если до сих пор в окрестностях Черного леса было более или менее спокойно, то появление веритариев не предвещает ничего хорошего.
   В Черном лесу везде избыток воды. Журчат ручейки, прыгая по камням, хрустальные водопады валятся из веселых горных озерков, украшающих склоны гор с конусообразными вершинами, среди которых самая высокая зовется Фельдберг, да и Бёлькен с Блауэном не намного ниже. На лесных лужайках и прогалинах с горьковатой травой пасутся коровы, равнодушные к перестуку дятлов и крикам иволг, ютящихся в ольшаниках. Здесь, в Черном лесу, собирает Дунай первые свои родники; а по долинам, где клубятся туманы, текут ручьи, и речки, и реки, причем Вутах, Вебра, Эльц, Мург и Альб впадают в Рейн, а Энц с Нагольдой — в Неккар. Чтоб покончить с описанием и перейти, как говаривали древние римляне, in medias res [57], скажем, что на берегу одной из этих речек, а именно Мурга, за околицей деревни Гернсбах, у подножья горы Холох, стояла в ту пору старая корчма «У вурдалака», без сомнения, помнившая времена, когда славной памяти Мартин Лютер только учился разбирать буковки, а Томас Мюнцер еще и на свет не родился. Возле этого самого «Вурдалака», с соизволения самого Антихриста, и началась последняя глава нашего долгого повествования о жизни и делах Петра Куканя из Кукани, витязя, что ненавидел зло, но не знал, как с ним бороться.
   Шел январь тысяча шестьсот тридцать второго года, то есть второй год так называемой Шведской войны, начавшейся с того, что король Густав Адольф высадился в Померании, и четырнадцатый год Немецкой войны, которую мы ныне, три с лишним века спустя, храня в памяти дату ее окончания, называем войной Тридцатилетней. Король Густав Адольф только что остановился на зимних квартирах неподалеку от названного нами места, в старинном славном городе Майнце на Рейне, что весьма раздражало фактического короля Франции кардинала Ришелье; он, правда, поддерживал Немецкую войну деньгами и затягивал ее с помощью дипломатических интриг, но ему не нравилось, что театр военных действий приблизился к священным французским границам. Добавим между прочим, что, возможно, именно близость шведов и привлекла в Черный лес, какими бы ни были ее замыслы и интересы, шайку веритариев.
   Зима стояла вялая, пасмурная. Шум леса был исполнен недобрых предвестий и тоски, хватающей за сердце. По ночам чаще и печальнее обычного ухали филины.
   В тот день, с которого начинается наша заключительная глава, забрел к «Вурдалаку» бродяга-солдат, направлявшийся, по его словам, в Майнц, дабы предложить свои услуги шведу. То был мужчина не молодой и не старый, лет сорока, не высокий, но и не низенький, строения широкого, жилистый, мускулистый — ни грамма жира или мякоти. Уютно усевшись возле печки, за кувшином дешевого молодого вина, которым его охотно угостили посетители корчмы, жаждавшие услышать о том, что делается в далеком мире, солдат рассказывал такие невероятные и сумасшедшие байки из своей жизни, что слушатели — кузнец, мельник да простые лесорубы и пастухи — не поспевали качать головами в знак недоверия к такому беспардонному вранью, подталкивать друг друга локтями и ухмыляться странностям его речи. Ибо изъяснялся солдат на этаком воляпюке скитальцев, которые знают дюжину языков, но ни одного как следует. А рассказывал солдат, что в молодости служил в турецких янычарах, принял тогда магометанскую веру и дослужился до янычарского генерала. Карьера сказочная, всяк согласится, но счастье Франца — солдата звали Францем — длилось недолго, так как султан, благоволивший к нему, был зарезан родным своим братом, который потом моментально велел прикончить всех сторонников убитого монарха. Франц успел удрать, но во время бегства на корабле, на котором он плыл, вспыхнул бунт, судно потерпело крушение, и все утонули — все, кроме Франца: ему удалось доплыть до крошечного островка, и на нем прожил он почти год в полном одиночестве, питаясь морской нечистью, которую ловил руками и запивал дождевой водой, скоплявшейся в углублениях скал; наконец его заметили с корабля, державшего курс в индийские земли, и спасли. А знает ли кто из вас, что такое Индия? Когда в свое время Господь велел апостолу Павлу отправиться в эту страну, святой ужаснулся и сказал: «Куда угодно готов я идти, Господи, только не в Индию!» И он был прав, потому как нет места на земле хуже и отвратительнее индийской стороны. Люди там поклоняются коровам, а покойников не хоронят, оставляют просто на расклев хищным птицам; и там такая жарища, что на камне, раскаленном солнцем, хоть яичницу жарь, да еще присматривай, как бы не подгорела. Поэтому Франц при первой возможности смылся оттуда на португальском судне и прибыл в Австралию, где живут какие-то странные звери, детенышей они носят в мешочке, приросшем к брюху, а птицы там с теленка ростом и летать не умеют, зато бегают быстрее арабского скакуна. Лошади там мурлыкают, как кошки, и не бывает там ласточек, потому что, как известно, ласточки осенью улетают на юг, а в австралийской земле никакого юга нет. Ну, раз там нет юга, то Франц, когда ему осточертела Австралия, двинул на север и добрался до страны эскимосов, где женщины жуют своим мужьям сапоги, чтобы кожа стала мягче, и есть там у них огромная гора, называется Божьи часы: вся она алмазная, никто на ней не живет, ничто не растет, только раз в тысячу лет прилетает на эту гору маленькая птичка и точит на ней свой клювик; легенда говорит, что как стешет эта птичка клювом всю алмазную гору, значит, прошла секунда вечности, отсюда и название горы. Ну, а вернувшись в Европу из всех этих чудесных и диких краев, Франц застал войну уже в полном разгаре. И он сражался всюду, где была заваруха, и всюду проявлял храбрость, помог Тилли разбить Мансфельда, и Вальдштейну подсобил побить того же Мансфельда под Десау, потом, опять же под командой Тилли, задал жару датчанам, но в битве под Брайтенфельдом, где Тилли был побежден шведами, Франца ранили, и он три месяца провалялся, пока выкарабкался. И вот теперь он отправился в поход, чтобы проявить свое геройство уже в армии того самого Густава Адольфа, против которого столь успешно сражался в прошлом году и который показал себя опытным и надежным военачальником, крепости и городские стены падают перед ним как карточные домики, и не более чем через год — Франц ручается за это своей столь тяжко пострадавшей головой — этот король закончит всю войну последней победоносной битвой. А пока Франц готов к новым испытаниям, к новым баталиям, хотя от всего предыдущего уже вымотался, как шлюха после ярмарки. С голой задницей ввязался он в эти дела, с голой прошел через все и ничего другого не ждет, кроме как того, что ему снова наложат по голой, да что поделаешь — жить, правда, не обязательно, ведь давно уже научно доказано, что когда кто умрет, хотя бы сам папа или император, то ничего особенного не происходит и ничего не меняется, но все же жить хочется, хотя никто не знает почему: хочется, да и все тут.
   Солдат Франц закончил рассказывать свои побасенки, и наступила тишина, которую нарушил кузнец, человек широкого кругозора, поскольку за время своих ученических странствий, каковые в ту пору были в обычае у немецких ремесленников, добирался даже до Швейцарии.
   — Всему, что ты тут наболтал, махомедан ты этакий, — сказал кузнец, — я готов поверить и все проглотить, и алмазную гору, и зверей, которые носят детенышей в мешочках, даже то, что живет где-то дикий народ, поклоняющийся коровам; со всем я могу примириться и на все согласен, на все скажу, это, мол, правда — но только не на то, что ты, бродяга бродяжий, был генералом турецких янычаров. Я, брат, не вчера родился и не сегодня и хорошо знаю, кто такие янычары: это лучшая в мире армия, которая побеждала во всех походах, когда турки еще старались завоевать мир. И как подумаю, что такой проходимец, как ты, такой оборванец и голодранец был у них высшим командиром, — как подумаю об этом, то мне с того не смех и не грех, а просто тошно становится.
   Солдат Франц, и не подумав обидеться, возразил:
   — Верно, это довольно-таки странно, я еще и нынче, после стольких лет, сам дивлюсь, как это могло случиться. И все же это правда, и сейчас я тебе это докажу. Но прежде, чем начну доказывать, прими, пожалуйста, к сведению, что турецкий король, которого называют падишах или султан, назначил меня генералом янычаров отнюдь не по причине моего высокого рода, потому как я сын потаскушки, и не по причине моей учености — я, брат, при здравии своем и благочестии, в жизни не учился ни читать, ни писать, — и не потому, чтобы были у меня какие-то особые командирские таланты — я отроду никем не командовал, а был самым низким из нижних чинов; а назначил он меня генералом только и исключительно за мою телесную силу. Прежде, чем назначить меня этим самым генералом, он заставил меня бороться с человеком, сильнее которого тогда и на свете-то не было, да он и до сего дня был бы сильнее всех, кабы не утонул на том корабле, от которого мне удалось уплыть прочь. Это был, говорю, самый сильный в мире человек, и притом самый глупый, но это уж другая история. Теперь гляди — а потом уж говори.
   С этими словами Франц ухватил кузнеца, как водится среди кузнецов, мужчину дюжего, левой рукой за шиворот, а правой под коленки, поднял его без заметного усилия и зацепил брючным ремнем за крюк, на котором вешают копченые окорока и круги колбас; снял же он его, орущего и колотящего пятками в стену, только когда кузнец заявил, что верит — Франц был генералом янычаров, и заказал для него двойную порцию молодого вина. Этот мелкий, но захватывающий эпизод в высшей степени развеселил прочих посетителей корчмы, так что корчмарка едва успевала бегать за новыми и новыми кувшинами и кружками вина, а корчмарь отмечать порции меловыми черточками на стене; один местный музыкант запиликал на своей скрипочке, и по мере того как убывал дневной свет, в корчме нарастал шум мужественных развлечений, и нельзя, да и не нужно сомневаться в том, что пьянка затянулась бы до ночи; но вдруг в деревне раздались пальба и крики, в трактир ворвался обезумевший батрак и завопил:
   — Шведы! Рейтары! Грабят, убивают!
   Так оно и было, и плохо пришлось деревне, если не сказать больше: банда шведских рейтаров напала на деревню, и всего-то прошло несколько минут, а что они успели натворить! Некоторые даже не потрудились слезть с седла и прямо на лошади въехали в жилища, как в конюшню; другие оставались снаружи — тот для того, чтоб поймать спасающуюся бегством девчонку да повалить ее прямо наземь, другой — проткнуть мальчишку, пытающегося вывести корову из хлева и удрать с нею в лес, третий поджечь сарай, чтоб посветить дружкам, занятым работой, а работа, Господи на небеси, так и кипела в руках этих трудяг! Было их человек с тридцать, от силы тридцать пять, не больше, но все — в домах, погребах, каморах и чуланах, в амбарах и сараях, — все так и кишело ими, всем хватало дела, все были веселы и счастливы, как только может быть счастлив человек, которому все дозволено, и он достиг самого желанного, о чем когда-либо мечтал, то есть полной свободы. Убивай кого хочешь, насилуй кого сумеешь, поджигай что горит, ломай что под руку попадет, оскверни, укради, разруби, расколи, разнеси, разорви, развали, проткни, растопчи, изрежь, размечи, рассеки, раскидай все, что тебе угодно уничтожить, что тебе понравится, — и все это с приятным сознанием, что поступаешь хорошо, ибо служишь в рядах тех, кто сражается за доброе дело. И ломали наемники мебель и сжигали ее в печах, в очагах, в плитах, хотя везде полно было дров, срывали двери и окна, взламывали сундуки и лари, выбрасывали из них без разбора одежду, посуду, инвентарь, колбасы, сало и увязывали в узлы, а вопли людей, которых они убивали и мучили, над которыми надругались, вливая им через воронку в глотку навозную жижу — это угощенье называлось «шведский напиток», — которым отрезали носы и уши, которых подпаливали на кострах, чтоб выведать, где они прячут деньги, — эти вопли смешивались с визгом и ревом бессловесных тварей, в шерсти или в перьях, — ибо шведы завернули в Гернсбах не просто гак, мимоходом, они собирались позадержаться здесь, повеселиться как следует, прежде чем двинуть дальше, то есть прежде, чем поджечь все, что еще осталось. И они резали, кололи, валили курей, свиней, коров, и потрошили и свежевали, и пекли, и жарили, и вообще устраивались по-домашнему, с удобствами. В одном доме застигли хозяйку, когда она варила похлебку к ужину, — и сунули ее головой в кипящую жидкость и придерживали, надавив ей ухватом на шею, пока она не перестала шевелиться. О том, что делали с прочими женщинами, безразлично, со старыми или молодыми, лучше умолчать; а о том, что выпало на долю детишек, и думать не хочется.