Страница:
— Я принесу вам еще два и запас патронов, но после наступления темноты, — сказал капитан. — Надеюсь, у вас есть достаточный опыт, и мне нет нужды объяснять, в каком вы положении.
— Я считал, что капитан отвечает за поведение команды.
— Безусловно, за поведение команды и за вашу безопасность я отвечаю жизнью. Вопрос лишь в том, стоит ли моя жизнь при таком стечении обстоятельств хоть понюшки табаку.
БУНТ НА «ДУЛЬСИНЕЕ»
ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ»
— Я считал, что капитан отвечает за поведение команды.
— Безусловно, за поведение команды и за вашу безопасность я отвечаю жизнью. Вопрос лишь в том, стоит ли моя жизнь при таком стечении обстоятельств хоть понюшки табаку.
БУНТ НА «ДУЛЬСИНЕЕ»
Один из рулевых умер вскоре после отплытия «Дульсинеи» из Родосской бухты и был похоронен по-матросски, то есть зашит в кусок старого паруса и сброшен в море; Беппо, верткий юнга, в силу нежного возраста не мог считаться полноценным мужчиной. Таким образом, распределение сил — в том случае, если б команда разохотилась на огромную сумму, назначенную за голову Петра, — не было неблагоприятным для него. Сам Петр стоил пятерых, Франта троих, капитан Ванделаар, маленький, да удаленький, — по меньшей мере одного; стало быть, против девяти чистых стояло четыре с половиной потенциально нечистых, а именно: бравый венский рулевой, два простых матроса, кок и несовершеннолетний Беппо. К тому же авторитет капитана Ванделаара — который держался так, словно ничего не случилось, разве что стал чуточку резче и проводил на мостике и на палубе больше времени, чем это казалось необходимым, — был так высок, что если команду и посещали грешные помыслы о двухстах тысячах цехинов, приходившихся на каждого (Беппо, понятно, не получил бы ничего, да и что этакому молокососу делать с такой уймой денег), — то при виде серьезной, трезвой, недоступной шуткам капитанской физиономии подобные непристойные помыслы моментально улетучивались.
Погода установилась, море успокоилось, и, хотя небо оставалось серым, низким и пропитанным влагой, непосредственная опасность внезапных гибельных штормов не грозила.
Когда «Дульсинея» без малейших осложнений и неприятностей минула последний турецкий бастион — островок Афродиты Киферу — и, выйдя на просторы Ионического моря, взяла курс на северо-запад, к носку итальянского сапога, Петр уже счел, что выиграл и на сей раз, ибо половина опасного пути была позади. Он договорился с капитаном Ванделааром, что сойдет с корабля вместе с Франтой в южноитальянском порту Реджо, что в Мессинском проливе. Истомившись от бесконечного валянья на койке — по желанию капитана он выходил на палубу как можно реже, — Петр, оставив в каюте Франту, которому, напротив, очень нравилось такое безделье, вышел посидеть на своем любимом насесте — на рее передней мачты. Когда он еще думал, что плывет навстречу султановой благосклонности и теплым объятиям Лейлы, — сколько блаженных часов провел он здесь! Однако черт не дремал: едва он вскарабкался на рей и устремил взор в туманную дымку, окутавшую горизонт, как что-то скрипнуло и затрещало в непосредственной от него близости. Петр не обратил внимания — на своенравной «Дульсинее» вечно что-то трещало и скрипело; но скрип и треск повторились уже громче, и Петр полетел с высоты на глазок в пять человеческих ростов.
К счастью, судно в эту минуту всползало на невысокую, но длинную волну, вздувшуюся перед ним, так что резной бюст Дульсинеи, о который Петр мог разбиться, если бы положение судна было обычным, оказался вне траектории его падения; да и сам Петр падать умел, научившись этому искусству у друга своего Франты. Он перевернулся на лету, чтобы упасть на ноги. Но палуба в тот момент была скошена, она была подвижной и скользкой, покрытой слизью, так что, упав на ноги, Петр не удержал равновесия, свалился на вытянутые руки, те подломились, он брякнулся на колени и в конце концов растянулся на животе. Привыкший к опасностям, когда важнее всего не терять головы, Петр мгновенно сообразил: если падение с рея, на котором, как знали все, он любил сидеть, было подстроено, то теперь, когда он упал, кто-нибудь подбежит добить его. Желая убедиться в правильности такого предположения, он остался тихо лежать, только вытащил из-за пояса пистолеты. И в самом деле! Из камбуза сразу выскочили двое, кок с тряпкой на голове, заменившей унесенную ветром феску, и один из матросов — молчаливый северянин с ясными глазами, который всегда выглядел так, словно и до пяти не сосчитает. Сейчас, однако, вид у него был отнюдь не такой: его обветренное лицо было возбужденным и зверским, и такой же возбужденный и зверский вид был у кока, вооруженного дубинкой для умерщвления рыб; ясноглазый северянин сжимал в руке длинный кухонный нож.
Петр выстрелил в них из обоих пистолетов разом, тщательно остерегаясь ранить нападающих — он целил только в их оружие. Одна пуля выбила дубинку из рук кока, другая расщепила черенок ножа, зажатого в кулаке северянина, оцарапав при этом его мизинец.
Одновременно сзади раздался третий выстрел — это выпалил в воздух капитан Ванделаар.
— Что тут творится? — заорал он, подбегая на своих коротеньких ножках.
— Ничего такого, чего нельзя было бы ожидать, — ответил Петр, вскочив на ноги.
Капитан всегда капитан, и оба убийцы, только что такие озверелые, мигом приняли смиренный вид.
— Мсье де Кукан упал с рея, и мы подбежали помочь ему, — сказал кок.
— А мсье де Кукан ни с того ни с сего стрелял в нас, — подхватил северянин, показывая капитану свою окровавленную руку.
— Зачем вы в них стреляли? С ума вы сошли?! — накинулся капитан на Петра.
— Затем, что для той помощи, которую они хотели мне оказать, они вооружились дубинкой и ножом, — ответил Петр.
Капитан Ванделаар сплюнул.
— Счастье, что вы не умеете стрелять, мсье де Кукан, — с презрением произнес он. — Стрелять в пяти шагах, в одного не попасть вовсе, другому угодить в мизинец — это я называю меткость!
Петр не успел опровергнуть столь несправедливое суждение, ибо капитана, едва он выговорил последнее слово, озарила совершенно иная мысль, настолько серьезная и тревожная, что глаза его заметно выкатились из орбит.
— Кто у штурвала?! — взревел он и, не ожидая ответа, ринулся к штурвальному колесу, брошенному на произвол судьбы. — Рулевой! Где рулевой? Рулевой!
Когда его несло мимо каюты Петра, дверь каюты открылась, и на палубу вышел Франта, волоча за шиворот слабо сопротивлявшегося человека.
— Вот он, — произнес Франта, швырнув влекомого к ногам капитана.
Это был, как нетрудно сообразить, сам венский рулевой, к которому взывал капитан, но в изрядно попорченном состоянии, с расквашенным носом и начавшим затекать глазом; вдобавок у него, по-видимому, что-то случилось с поясницей, ибо, поднявшись на дрожащие ноги, он не мог выпрямиться и стоял наклонившись, словно искал что-то на палубе.
Капитан Ванделаар не стал задерживаться изучением его физического состояния.
— Как вы осмелились бросить штурвал?! — загремел он.
— Я его закрепил, капитан, — пробормотал венец.
— Сам вижу, не хватало еще, чтоб вы его не закрепили! Но зачем? По какому праву?!
— А я побежал на помощь вот этому господину, — рулевой показал пальцем на Франту. — Кто-то напал на него, я услышал шум драки, ну и побежал на помощь господину…
— Хороша помощь, колбасник несчастный! — перебил его Франта, после чего, скрывшись на минутку в каюту, выволок оттуда за ногу тело еще одного матроса. — Эта сволочь первая напала на меня, на сонного, но я успел ногой выбить у него нож и сдавить ему глотку. Рулевой подоспел ему на помощь, и счастье еще, капитан, что вы стали его кликать, потому как я себя не помнил и не знаю, чем бы кончилось дело.
— Еще одним матросом меньше! — вскричал капитан, от ярости багровый до такой степени, словно ему уже до гробовой доски не суждено было обрести нормальный цвет лица. — И все оттого, что мсье де Кукан пренебрег моим приказом, вылез из каюты и решил поиграть в моряка, как мальчишка играет в солдатики, да при своей неловкости, естественно, свалился с рея! Покорно благодарю, мсье де Кукан!
На это Петр, с трудом владея собой, возразил, что упал он не из-за своей неловкости, а потому, что кто-то перерезал тали, на которых держится рей, давно им излюбленный. И не случайно на его друга напали в то же самое время, когда случилась неприятность с реем; неужто капитан не видит, что тут продуманный и хорошо подготовленный заговор?
— А вы при данных обстоятельствах ожидали чего-нибудь другого? — спросил капитан. — Некогда мне спорить с вами, мсье де Кукан, скажу только — не будь вы пассажиром, я бы приказал вам за неповиновение всыпать двадцать пять плетей. И марш оба в каюту! На этом судне командую я, и кто мне не повинуется, будет наказан.
— Приношу вам свои извинения, капитан, — сказал Петр.
— Очень благородно с вашей стороны. Однако этим вы не воскресите человека, чья смерть на вашей совести!
Петр повернулся и, сопровождаемый Франтой, удалился в каюту.
— Как это ты стерпел от такого сморчка? — спросил Франта. — Чего не дал ему в рожу?
— Потому что он прав, — ответил Петр, усаживаясь в кресло. — Правда, я мог возразить, что он не приказывал, а просто советовал не выходить из каюты, но в данной щекотливой ситуации нет смысла играть в слова. И я ничуть ему не удивляюсь и не обижаюсь на то, что у него на меня зуб. Зачем я распустил язык и открыл ему, что я и есть паша Абдулла?
— Ты, Петр, всегда был хвастун.
— Главное, он показал себя честным человеком и не соблазнился миллионом принца Мустафы, будь проклято его имя! И все-таки я не похож на моего приятеля отца Жозефа, который радуется всякому унижению, всякому оскорблению и грубости, какую ему швыряют в лицо, потому что верит, будто в воздаяние за это ему скостят посмертные муки в чистилище; во мне оскорбления пробуждают ярость, и если у меня нет возможности эту ярость свободно излить, я готов лопнуть или биться головой об стену.
Чувствуя, что он вот-вот лопнет, Петр вскочил, чтобы облегчить душу вторым способом, то есть биением головой об стену, да вовремя смекнул, что это был бы поступок слабого человека, поступок совершенно бесполезный и недостойный. Посему, махнув рукой, он снова повалился в мягкие объятия кресла.
— Никогда не говори, — произнес он, помолчав, — что потерял то или иное. Говори всегда: я его вернул. Умер твой друг? Он был возвращен. Жена умерла? Она возвращена. Ты лишился имущества, должности, звания, власти? Да нет, и это все возвращено. Ты скажешь: тот, кто все это у тебя взял, — негодяй. Но что тебе до исполнителя таких возвратов? Пока тебе что-то еще оставлено — относись у нему, как проезжие относятся к постоялому двору, в котором остановились на ночь, то есть как к чужой вещи. Такова примерно мысль стоика Эпиктета, и нет сомнения — мысль мудрая; сам Эпиктет часто черпал в ней утешение. Но Эпиктет был рабом, и что еще хуже — рабом, смирившимся со своей участью. Его господин был садист и любил развлекаться, истязая раба. Однажды он сжимал ногу Эпиктета в каких-то тисках, и раб спокойно предупредил хозяина: осторожнее, нога-то сломается. И сломалась… Вот видишь, сказал Эпиктет.
— По крайней мере, избавился от работ, лечился, — пробормотал Франта, растянувшись, как был, одетый, на койке Петра.
— Да видно, плохо лечился — на всю жизнь остался хромым. Не выношу я такого безразличия к собственной жалкой судьбе. Поэтому мне куда милее Марк Аврелий, который, правда, причислял себя к стоикам, зато был, по крайней мере, императором. Мне в нем симпатично то, что он поступил так же, как я, конфисковав драгоценности у своих придворных, когда ему понадобились деньги на войну. А одно его высказывание мне особенно по нраву: будь гордой, душа моя, побольше гордыни перед самой собой! Но хватит о стоиках. То обстоятельство, что мне на ум пришли именно они, служит мерилом глубины несчастья, в которое я ввергнут, ибо, и в этом ты меня не разубедишь, стоицизм — вроде конфетки для людей незадачливых и злополучных.
Франта, впрочем, не думал ни в чем его разубеждать, поскольку просто заснул.
Затем события понеслись кувырком.
В первом часу, как обычно, юнга Беппо принес Петру и Франте обед, который, кстати, с каждым днем становился все более скудным. Сегодня он состоял из малой порции рыбного супа, тонкого ломтика веронской колбасы и одного сухаря. Беппо, обычно подвижный как змейка, сегодня, видно, страдал морской болезнью: лицо пепельно-серое, губы бескровные, под глазами желтые пятна, и тащился он еле-еле.
Петр, которому симпатичен был ловкий маленький итальянец, спросил, что с ним такое, на что Беппо, сдерживая плач, ответил, сморщившись:
— Живот у меня болит, худо мне очень, господин… Вы лучше не ешьте этот суп — я выхлебал половину ваших порций, и сразу мне сделалось плохо…
Он упал на колени.
— Я больше не выдержу! — Он принялся с криком колотить кулаками по полу. — Мочи моей нету!
Франта, подойдя к нему, изо всех сил надавил ему на желудок, чтобы вызвать рвоту, но Беппо только тихонько застонал, плечи его два-три раза конвульсивно дернулись, и он вывалился из рук Франты, мгновенно превратившись в нечто неподвижное и неживое.
— Конец, — произнес Франта. — Это крысиный яд, я знаю.
Петр поднялся от тела юнги.
— Да, крысиный яд. Я его тоже знаю, потому что был морильщиком крыс. И если я перестал быть правой рукой султана, то сделался чем был: крысоловом. Я потерял Лейлу, которая была дорога мне, потерял султана, которого любил, и осталось мне только одно…
— А именно? — полюбопытствовал Франта.
— Отвращение и ненависть к крысам.
И он стал заряжать свои пистолеты.
— Заряжай и ты, перестреляем их всех, — вымолвил он. — Смерть мальчика я им не прощу. Их уже только трое, а у нас четыре пистолета, так что можешь разок промазать.
— Или ты.
— Я никогда не бью мимо цели.
— А как мы поплывем без команды?
— Лучше без команды, чем с такими гнусными мерзавцами. Есть у нас капитан, и под его руководством мы двое справимся. До Реджо как-нибудь доберемся, а там увидим. Пистолеты у тебя в порядке?
Франта кивнул, и Петр, сунув один пистолет за пояс, второй держа в правой руке, поднял тело Беппо, словно оно ничего не весило, и вышел из каюты. Франта за ним. Однако, едва Петр ступил на палубу, как увидел, что сцена отлично подготовлена для трагедии: море, словно возмущенное тем, что произошло на «Дульсинее», сделалось грозным, диким и злобным; страшен был и вид неба, затянутого низкими черными тучами, в разрывах которых тут и там проглядывали жуткие зеленоватые пятна. А «Дульсинея», управляемая капитаном, то металась на дне водяных бездн, то всползала на водяные горы, и посвист ветра звучал приглушенным рыданием. Оба оставшиеся в живых матроса, венский рулевой с разбитым носом и опухшим глазом и тот, кого мы удобства ради назвали северянином — хотя возможно, и даже вероятно, жизнь его была зачата вовсе не на севере, — болтались на вантах главной мачты, карабкаясь к парусам, которые капитан приказал спустить.
— Ха! — вскричал капитан, когда Петр, приблизившись, положил к его ногам мертвого юнгу, и выкрик его смешался со стонами ветра и скрипом мачт и такелажа.
— Вот именно, — ха, это единственное, что тут можно сказать! — заорал Петр, вытаскивая из-за пояса второй пистолет. — Парнишка умер, потому что поел супу, который нес нам на обед! Так что, капитан, порядка ради заявляю вам, что с меня, знаете ли, хватит, и я сделаю теперь единственное, что мне остается.
С этими словами он прицелился в матросов, висевших на вантах. В тот же миг капитан Ванделаар вытащил из недр своею клеенчатого плаща старинный пистолет и, удерживая штурвал левой рукой, выстрелил в Петра в тот самый миг, когда тот сам спустил курки обоих своих пистолетов. И Петр был бы неминуемо убит, если б головоломная его судьба не развила в нем нечто вроде шестого чувства, способность чуять внезапную опасность и видеть не только далеко вперед, но краем глаза как бы и за угол; поэтому Петр успел отшатнуться, и пуля капитана просвистела в непосредственной близости от его лба. Таким образом, мы можем сказать, что он заново родился, — но заново родились и оба кровожадных негодяя на вантах, венец и северянин, ибо то же резкое движение Петра, спасшее ему жизнь, сделало неверным его выстрел. Венцу он поранил ухо вместо того, чтоб разнести ему голову, вторая пуля только задела левую щеку северянина.
В следующий же миг разъяренный Франта, желая покарать измену, направил один пистолет на капитана и нажал на спуск, но раздался только металлический щелчок; Франта пустил в ход второй пистолет — и снова осечка. Тут капитан вырвал из кармана второй заряженный пистолет и взревел капитанским голосом, заглушающим вой ветра и треск такелажа:
— Все наверх, слушай мою команду: убейте обоих, а Кукану отрубите голову, и айда назад в Стамбул! Хватит с меня сторожить и защищать двух дебилов, я с вами! Живо, ребята, принимайтесь за дело, нас осталось только четверо, на каждого по четверти миллиона! За дело, говорю, пока эту гнилушку не смыло волной! Убейте его, хоть польза будет от этого проходимца — впервые с тех пор, как он родился!
Таков, в замедленном изложении, был бег событий, разыгравшихся в одно мгновение, на грани двух резко отличных друг от друга времен — прошедшего и наступающего. В этом прошедшем времени капитан Ванделаар был честный моряк, в наступающее время он вошел пиратом; Петр же с Франтой, в прошедшем времени хозяева положения, в наступающем могли считать себя все равно что покойниками. Меж тем «Дульсинея», удерживаемая на курсе одной левой рукой взбешенного, а в ту минуту, пожалуй, уже и сумасшедшего капитана, с громкими стонами билась в волнах; а на ее палубе три человека, со смертью во взоре, с кинжалами в руках, — венец, облитый кровью из простреленного уха, северянин с окровавленной щекой и кок, только что выскочивший из камбуза, вооружившись кочергой и ножом, — настороженно пригнувшись, как обезьяны, широко ставя ноги, чтоб сохранить равновесие на палубе, ходившей ходуном, подкрадывались к Франте и Петру.
Петр надеялся, что у капитана было только два пистолета и он не станет стрелять из второго, чтоб не тратить последний заряд, пока его люди еще способны бороться.
— Зайди за мачту и кончай кока! — крикнул он Франте, перекрывая грохот бури. — А я возьму на себя этих двух!
— Ни шагу, или стреляю! — закричал капитан Франте, который огромным прыжком укрылся за компасной будкой, чтоб оттуда перебежать к задней мачте.
Тогда Петр, воспользовавшись тем, что внимание капитана отвлеклось, бросил в него один из двух своих разряженных пистолетов и угодил капитану в правый висок. Капитан сполз на пол, а так как он не оставлял штурвала, то весом своего тела резко повернул его.
Последствие было молниеносным и ужасным. «Дульсинея», развернувшись, так сильно стукнулась бортом о тяжко вздымавшуюся волну, что вода с пушечным громом проломила фальшборт, обрушилась на палубу, будто стена, поваленная рукой исполина, сорвала камбуз, бросила его на стену каюты, проломив ее, словно та была из бумаги. При этом «Дульсинея» по своей скверной привычке встала на дыбы, а свалившись обратно, закружилась в волнах, как собака, ловящая блох в собственном хвосте. Затем, послушная уже только ветру и неуправляемому рулю, стремглав полетела прямо в пекло разъяренных вод. К этому моменту палубу словно вымело — всех, живых и мертвых, чистых и нечистых, смыло в море, как мусор, на который поломойка выхлестнула ведро воды. Судно с мачтами, скрученными в штопор, с клочьями разодранных парусов, хлопающими по ветру, еще плясало какое-то время, словно пьяный медведь, то подбрасываемое волнами, то ныряя в пропасти, пока не исчезло наконец в одной из них; водяные горы сомкнулись над ним — и с очаровательной, хотя и своенравной «Дульсинеей» было покончено навсегда.
Но если конец пришел «Дульсинее», то мог наступить конец и Петру Куканю; гибелью его в волнах разбушевавшегося Ионического моря можно было бы достойным образом завершить долгую историю его жизни; такие люди, как он, не умирают в постели, а Петр пережил столько смертельных опасностей, что было бы только логично, если б он погиб от одной из них и навсегда исчез в морских глубинах. Конец чистый, достойный, какого и заслуживал бы герой, столь долго противостоявший козням людей злой воли и побежденный лишь стихией; одним словом, вполне удовлетворительный конец.
Однако, если мы в одном абзаце четырежды повторили слово, означающее смерть, то это еще не значит, что оно избрано точно. Что же удовлетворительного в смерти молодого человека, наделенного прекрасными качествами и столь полного жизни, еще несколько дней назад чувствовавшего себя Титаном, на плечах которого покоится будущее всего человечества?
Но если безвременную гибель Петра нельзя назвать удовлетворительной, то неверно и утверждение, что она была бы логичной. Мы ведь не забыли давнюю ночную сцену, когда над колыбелью новорожденного Петра сошлись три Парки, две белых и одна черная, и когда эта черная, конечно же, враждебная, зловеще улыбнулась, услышав, какими дарами одарили младенца ее добрые и простодушные сестры. «Таким ты станешь, Петр из Кукани, вольный и независимый, которого никто не проведет», — вот что сказала тогда вторая из белых сестер, Лахесис, а черная, Атропос, ничего не добавила, только заявила, что подписывается под этим: своей проницательной, жестокой мыслью она провидела, что необычайные свойства Петра когда-нибудь сыграют с ним злую шутку. Однако то, что Петра смыло в бушующее море, не имело ничего общего с его свойствами; а то, что он в самый неподходящий момент открыл капитану Ванделаару свое тождество с пашой Абдуллой, чем разжег низменные страсти матросов и спровоцировал их на бунт, было следствием не его неправдоподобной правдивости, а единственной его отрицательной черты — а именно некоторой склонности к болтливости и хвастовству. Следовательно, трагическая ситуация, возникшая на «Дульсинее», была вызвана не добродетелями Петра, а, напротив, его единственным пороком. Поэтому, утони Петр — все коварство черной Парки оказалось бы напрасным, а это противоречит внутренней логике нашего повествования; следовательно, такой конец Петра был бы не только не удовлетворительным, но и нелогичным.
Пока мы рассуждаем, Петр, смотрите-ка, уже вынырнул, и мы видим, как волны швыряют и бросают его, и поглощают, и извергают вновь и вновь, словно щепку и даже нечто еще более жалкое и беспомощное, ибо щепка, будучи легче воды, утонуть не может, а он может. Петр борется за каждый глоточек воздуха, хватает его открытым ртом, едва только его на секунду перестает захлестывать с головой; но от мысли, что борьба эта тщетна, силы его быстро убывают. Он уже начал проваливаться в бездну бесчувствия, как вдруг его конвульсивно взмахивающие руки, все еще, помимо его сознания, ищущие, за что бы ухватиться, хотя бы за ту самую соломинку из пословицы, натолкнулись на что-то твердое и скользкое, на какое-то бревно или доску — не важно: главное, это было нечто иное, чем вспененная вода. И он вцепился в этот предмет так крепко и с такой жадностью, как не цеплялся в жизни ни за что.
А было это бесформенной массой разбитых досок — остатки камбуза, сорванного первым же напором воды, затопившей палубу «Дульсинеи», и масса эта удержалась на плаву, когда сама «Дульсинея» уже упокоилась на морском дне. Петру удалось вскарабкаться на этот своеобразный плот, части которого не распадались только милостью Божией и который вел себя словно дикий мустанг, старающийся сбросить седока. Так, вцепившись в эти доски руками и ногами, Петр провел на них много изнурительных часов, каждая секунда которых могла оказаться для него последней. К вечеру море успокоилось, и после очень холодной ночи, которую он провел без сна, стуча зубами, настало утро: небо — словно выметенное, без единого облачка, море тихое, оживляемое лишь мелкими игривыми волночками.
Петр прожил на обломках камбуза целых три дня и еще значительную часть четвертого, спасаясь от гибельной жажды и теплового удара тем, что время от времени погружался в воду, после чего снова всползал на плот и отдыхал, пока солнечный зной не сгонял его опять в воду. Так прошли двое суток после кораблекрушения; на третьи, белый с головы до ног, ибо его покрыл слой высохшей соли, он уже лежал без движения, ослабев до того, что не решался окунуться в воду, опасаясь, что не сможет взобраться обратно. Временами он впадал в опасный сон, от которого мог и не проснуться, и снилось ему, что он идет по белой равнине и бросает в рот полные пригоршни снега. Когда же, на четвертые сутки, в час, когда солнце приближалось к зениту, он на мгновение очнулся, — вероятно, опять-таки сработало его шестое чувство или внутренний голос разбудил его, — он увидел на горизонте большой трехмачтовый корабль, шедший под всеми парусами прямо на него. Петр сумел еще подняться на колени и, сорвав с себя лохмотья рубашки, принялся махать и махал до тех пор, пока и небо, и море не почернели в его глазах.
Погода установилась, море успокоилось, и, хотя небо оставалось серым, низким и пропитанным влагой, непосредственная опасность внезапных гибельных штормов не грозила.
Когда «Дульсинея» без малейших осложнений и неприятностей минула последний турецкий бастион — островок Афродиты Киферу — и, выйдя на просторы Ионического моря, взяла курс на северо-запад, к носку итальянского сапога, Петр уже счел, что выиграл и на сей раз, ибо половина опасного пути была позади. Он договорился с капитаном Ванделааром, что сойдет с корабля вместе с Франтой в южноитальянском порту Реджо, что в Мессинском проливе. Истомившись от бесконечного валянья на койке — по желанию капитана он выходил на палубу как можно реже, — Петр, оставив в каюте Франту, которому, напротив, очень нравилось такое безделье, вышел посидеть на своем любимом насесте — на рее передней мачты. Когда он еще думал, что плывет навстречу султановой благосклонности и теплым объятиям Лейлы, — сколько блаженных часов провел он здесь! Однако черт не дремал: едва он вскарабкался на рей и устремил взор в туманную дымку, окутавшую горизонт, как что-то скрипнуло и затрещало в непосредственной от него близости. Петр не обратил внимания — на своенравной «Дульсинее» вечно что-то трещало и скрипело; но скрип и треск повторились уже громче, и Петр полетел с высоты на глазок в пять человеческих ростов.
К счастью, судно в эту минуту всползало на невысокую, но длинную волну, вздувшуюся перед ним, так что резной бюст Дульсинеи, о который Петр мог разбиться, если бы положение судна было обычным, оказался вне траектории его падения; да и сам Петр падать умел, научившись этому искусству у друга своего Франты. Он перевернулся на лету, чтобы упасть на ноги. Но палуба в тот момент была скошена, она была подвижной и скользкой, покрытой слизью, так что, упав на ноги, Петр не удержал равновесия, свалился на вытянутые руки, те подломились, он брякнулся на колени и в конце концов растянулся на животе. Привыкший к опасностям, когда важнее всего не терять головы, Петр мгновенно сообразил: если падение с рея, на котором, как знали все, он любил сидеть, было подстроено, то теперь, когда он упал, кто-нибудь подбежит добить его. Желая убедиться в правильности такого предположения, он остался тихо лежать, только вытащил из-за пояса пистолеты. И в самом деле! Из камбуза сразу выскочили двое, кок с тряпкой на голове, заменившей унесенную ветром феску, и один из матросов — молчаливый северянин с ясными глазами, который всегда выглядел так, словно и до пяти не сосчитает. Сейчас, однако, вид у него был отнюдь не такой: его обветренное лицо было возбужденным и зверским, и такой же возбужденный и зверский вид был у кока, вооруженного дубинкой для умерщвления рыб; ясноглазый северянин сжимал в руке длинный кухонный нож.
Петр выстрелил в них из обоих пистолетов разом, тщательно остерегаясь ранить нападающих — он целил только в их оружие. Одна пуля выбила дубинку из рук кока, другая расщепила черенок ножа, зажатого в кулаке северянина, оцарапав при этом его мизинец.
Одновременно сзади раздался третий выстрел — это выпалил в воздух капитан Ванделаар.
— Что тут творится? — заорал он, подбегая на своих коротеньких ножках.
— Ничего такого, чего нельзя было бы ожидать, — ответил Петр, вскочив на ноги.
Капитан всегда капитан, и оба убийцы, только что такие озверелые, мигом приняли смиренный вид.
— Мсье де Кукан упал с рея, и мы подбежали помочь ему, — сказал кок.
— А мсье де Кукан ни с того ни с сего стрелял в нас, — подхватил северянин, показывая капитану свою окровавленную руку.
— Зачем вы в них стреляли? С ума вы сошли?! — накинулся капитан на Петра.
— Затем, что для той помощи, которую они хотели мне оказать, они вооружились дубинкой и ножом, — ответил Петр.
Капитан Ванделаар сплюнул.
— Счастье, что вы не умеете стрелять, мсье де Кукан, — с презрением произнес он. — Стрелять в пяти шагах, в одного не попасть вовсе, другому угодить в мизинец — это я называю меткость!
Петр не успел опровергнуть столь несправедливое суждение, ибо капитана, едва он выговорил последнее слово, озарила совершенно иная мысль, настолько серьезная и тревожная, что глаза его заметно выкатились из орбит.
— Кто у штурвала?! — взревел он и, не ожидая ответа, ринулся к штурвальному колесу, брошенному на произвол судьбы. — Рулевой! Где рулевой? Рулевой!
Когда его несло мимо каюты Петра, дверь каюты открылась, и на палубу вышел Франта, волоча за шиворот слабо сопротивлявшегося человека.
— Вот он, — произнес Франта, швырнув влекомого к ногам капитана.
Это был, как нетрудно сообразить, сам венский рулевой, к которому взывал капитан, но в изрядно попорченном состоянии, с расквашенным носом и начавшим затекать глазом; вдобавок у него, по-видимому, что-то случилось с поясницей, ибо, поднявшись на дрожащие ноги, он не мог выпрямиться и стоял наклонившись, словно искал что-то на палубе.
Капитан Ванделаар не стал задерживаться изучением его физического состояния.
— Как вы осмелились бросить штурвал?! — загремел он.
— Я его закрепил, капитан, — пробормотал венец.
— Сам вижу, не хватало еще, чтоб вы его не закрепили! Но зачем? По какому праву?!
— А я побежал на помощь вот этому господину, — рулевой показал пальцем на Франту. — Кто-то напал на него, я услышал шум драки, ну и побежал на помощь господину…
— Хороша помощь, колбасник несчастный! — перебил его Франта, после чего, скрывшись на минутку в каюту, выволок оттуда за ногу тело еще одного матроса. — Эта сволочь первая напала на меня, на сонного, но я успел ногой выбить у него нож и сдавить ему глотку. Рулевой подоспел ему на помощь, и счастье еще, капитан, что вы стали его кликать, потому как я себя не помнил и не знаю, чем бы кончилось дело.
— Еще одним матросом меньше! — вскричал капитан, от ярости багровый до такой степени, словно ему уже до гробовой доски не суждено было обрести нормальный цвет лица. — И все оттого, что мсье де Кукан пренебрег моим приказом, вылез из каюты и решил поиграть в моряка, как мальчишка играет в солдатики, да при своей неловкости, естественно, свалился с рея! Покорно благодарю, мсье де Кукан!
На это Петр, с трудом владея собой, возразил, что упал он не из-за своей неловкости, а потому, что кто-то перерезал тали, на которых держится рей, давно им излюбленный. И не случайно на его друга напали в то же самое время, когда случилась неприятность с реем; неужто капитан не видит, что тут продуманный и хорошо подготовленный заговор?
— А вы при данных обстоятельствах ожидали чего-нибудь другого? — спросил капитан. — Некогда мне спорить с вами, мсье де Кукан, скажу только — не будь вы пассажиром, я бы приказал вам за неповиновение всыпать двадцать пять плетей. И марш оба в каюту! На этом судне командую я, и кто мне не повинуется, будет наказан.
— Приношу вам свои извинения, капитан, — сказал Петр.
— Очень благородно с вашей стороны. Однако этим вы не воскресите человека, чья смерть на вашей совести!
Петр повернулся и, сопровождаемый Франтой, удалился в каюту.
— Как это ты стерпел от такого сморчка? — спросил Франта. — Чего не дал ему в рожу?
— Потому что он прав, — ответил Петр, усаживаясь в кресло. — Правда, я мог возразить, что он не приказывал, а просто советовал не выходить из каюты, но в данной щекотливой ситуации нет смысла играть в слова. И я ничуть ему не удивляюсь и не обижаюсь на то, что у него на меня зуб. Зачем я распустил язык и открыл ему, что я и есть паша Абдулла?
— Ты, Петр, всегда был хвастун.
— Главное, он показал себя честным человеком и не соблазнился миллионом принца Мустафы, будь проклято его имя! И все-таки я не похож на моего приятеля отца Жозефа, который радуется всякому унижению, всякому оскорблению и грубости, какую ему швыряют в лицо, потому что верит, будто в воздаяние за это ему скостят посмертные муки в чистилище; во мне оскорбления пробуждают ярость, и если у меня нет возможности эту ярость свободно излить, я готов лопнуть или биться головой об стену.
Чувствуя, что он вот-вот лопнет, Петр вскочил, чтобы облегчить душу вторым способом, то есть биением головой об стену, да вовремя смекнул, что это был бы поступок слабого человека, поступок совершенно бесполезный и недостойный. Посему, махнув рукой, он снова повалился в мягкие объятия кресла.
— Никогда не говори, — произнес он, помолчав, — что потерял то или иное. Говори всегда: я его вернул. Умер твой друг? Он был возвращен. Жена умерла? Она возвращена. Ты лишился имущества, должности, звания, власти? Да нет, и это все возвращено. Ты скажешь: тот, кто все это у тебя взял, — негодяй. Но что тебе до исполнителя таких возвратов? Пока тебе что-то еще оставлено — относись у нему, как проезжие относятся к постоялому двору, в котором остановились на ночь, то есть как к чужой вещи. Такова примерно мысль стоика Эпиктета, и нет сомнения — мысль мудрая; сам Эпиктет часто черпал в ней утешение. Но Эпиктет был рабом, и что еще хуже — рабом, смирившимся со своей участью. Его господин был садист и любил развлекаться, истязая раба. Однажды он сжимал ногу Эпиктета в каких-то тисках, и раб спокойно предупредил хозяина: осторожнее, нога-то сломается. И сломалась… Вот видишь, сказал Эпиктет.
— По крайней мере, избавился от работ, лечился, — пробормотал Франта, растянувшись, как был, одетый, на койке Петра.
— Да видно, плохо лечился — на всю жизнь остался хромым. Не выношу я такого безразличия к собственной жалкой судьбе. Поэтому мне куда милее Марк Аврелий, который, правда, причислял себя к стоикам, зато был, по крайней мере, императором. Мне в нем симпатично то, что он поступил так же, как я, конфисковав драгоценности у своих придворных, когда ему понадобились деньги на войну. А одно его высказывание мне особенно по нраву: будь гордой, душа моя, побольше гордыни перед самой собой! Но хватит о стоиках. То обстоятельство, что мне на ум пришли именно они, служит мерилом глубины несчастья, в которое я ввергнут, ибо, и в этом ты меня не разубедишь, стоицизм — вроде конфетки для людей незадачливых и злополучных.
Франта, впрочем, не думал ни в чем его разубеждать, поскольку просто заснул.
Затем события понеслись кувырком.
В первом часу, как обычно, юнга Беппо принес Петру и Франте обед, который, кстати, с каждым днем становился все более скудным. Сегодня он состоял из малой порции рыбного супа, тонкого ломтика веронской колбасы и одного сухаря. Беппо, обычно подвижный как змейка, сегодня, видно, страдал морской болезнью: лицо пепельно-серое, губы бескровные, под глазами желтые пятна, и тащился он еле-еле.
Петр, которому симпатичен был ловкий маленький итальянец, спросил, что с ним такое, на что Беппо, сдерживая плач, ответил, сморщившись:
— Живот у меня болит, худо мне очень, господин… Вы лучше не ешьте этот суп — я выхлебал половину ваших порций, и сразу мне сделалось плохо…
Он упал на колени.
— Я больше не выдержу! — Он принялся с криком колотить кулаками по полу. — Мочи моей нету!
Франта, подойдя к нему, изо всех сил надавил ему на желудок, чтобы вызвать рвоту, но Беппо только тихонько застонал, плечи его два-три раза конвульсивно дернулись, и он вывалился из рук Франты, мгновенно превратившись в нечто неподвижное и неживое.
— Конец, — произнес Франта. — Это крысиный яд, я знаю.
Петр поднялся от тела юнги.
— Да, крысиный яд. Я его тоже знаю, потому что был морильщиком крыс. И если я перестал быть правой рукой султана, то сделался чем был: крысоловом. Я потерял Лейлу, которая была дорога мне, потерял султана, которого любил, и осталось мне только одно…
— А именно? — полюбопытствовал Франта.
— Отвращение и ненависть к крысам.
И он стал заряжать свои пистолеты.
— Заряжай и ты, перестреляем их всех, — вымолвил он. — Смерть мальчика я им не прощу. Их уже только трое, а у нас четыре пистолета, так что можешь разок промазать.
— Или ты.
— Я никогда не бью мимо цели.
— А как мы поплывем без команды?
— Лучше без команды, чем с такими гнусными мерзавцами. Есть у нас капитан, и под его руководством мы двое справимся. До Реджо как-нибудь доберемся, а там увидим. Пистолеты у тебя в порядке?
Франта кивнул, и Петр, сунув один пистолет за пояс, второй держа в правой руке, поднял тело Беппо, словно оно ничего не весило, и вышел из каюты. Франта за ним. Однако, едва Петр ступил на палубу, как увидел, что сцена отлично подготовлена для трагедии: море, словно возмущенное тем, что произошло на «Дульсинее», сделалось грозным, диким и злобным; страшен был и вид неба, затянутого низкими черными тучами, в разрывах которых тут и там проглядывали жуткие зеленоватые пятна. А «Дульсинея», управляемая капитаном, то металась на дне водяных бездн, то всползала на водяные горы, и посвист ветра звучал приглушенным рыданием. Оба оставшиеся в живых матроса, венский рулевой с разбитым носом и опухшим глазом и тот, кого мы удобства ради назвали северянином — хотя возможно, и даже вероятно, жизнь его была зачата вовсе не на севере, — болтались на вантах главной мачты, карабкаясь к парусам, которые капитан приказал спустить.
— Ха! — вскричал капитан, когда Петр, приблизившись, положил к его ногам мертвого юнгу, и выкрик его смешался со стонами ветра и скрипом мачт и такелажа.
— Вот именно, — ха, это единственное, что тут можно сказать! — заорал Петр, вытаскивая из-за пояса второй пистолет. — Парнишка умер, потому что поел супу, который нес нам на обед! Так что, капитан, порядка ради заявляю вам, что с меня, знаете ли, хватит, и я сделаю теперь единственное, что мне остается.
С этими словами он прицелился в матросов, висевших на вантах. В тот же миг капитан Ванделаар вытащил из недр своею клеенчатого плаща старинный пистолет и, удерживая штурвал левой рукой, выстрелил в Петра в тот самый миг, когда тот сам спустил курки обоих своих пистолетов. И Петр был бы неминуемо убит, если б головоломная его судьба не развила в нем нечто вроде шестого чувства, способность чуять внезапную опасность и видеть не только далеко вперед, но краем глаза как бы и за угол; поэтому Петр успел отшатнуться, и пуля капитана просвистела в непосредственной близости от его лба. Таким образом, мы можем сказать, что он заново родился, — но заново родились и оба кровожадных негодяя на вантах, венец и северянин, ибо то же резкое движение Петра, спасшее ему жизнь, сделало неверным его выстрел. Венцу он поранил ухо вместо того, чтоб разнести ему голову, вторая пуля только задела левую щеку северянина.
В следующий же миг разъяренный Франта, желая покарать измену, направил один пистолет на капитана и нажал на спуск, но раздался только металлический щелчок; Франта пустил в ход второй пистолет — и снова осечка. Тут капитан вырвал из кармана второй заряженный пистолет и взревел капитанским голосом, заглушающим вой ветра и треск такелажа:
— Все наверх, слушай мою команду: убейте обоих, а Кукану отрубите голову, и айда назад в Стамбул! Хватит с меня сторожить и защищать двух дебилов, я с вами! Живо, ребята, принимайтесь за дело, нас осталось только четверо, на каждого по четверти миллиона! За дело, говорю, пока эту гнилушку не смыло волной! Убейте его, хоть польза будет от этого проходимца — впервые с тех пор, как он родился!
Таков, в замедленном изложении, был бег событий, разыгравшихся в одно мгновение, на грани двух резко отличных друг от друга времен — прошедшего и наступающего. В этом прошедшем времени капитан Ванделаар был честный моряк, в наступающее время он вошел пиратом; Петр же с Франтой, в прошедшем времени хозяева положения, в наступающем могли считать себя все равно что покойниками. Меж тем «Дульсинея», удерживаемая на курсе одной левой рукой взбешенного, а в ту минуту, пожалуй, уже и сумасшедшего капитана, с громкими стонами билась в волнах; а на ее палубе три человека, со смертью во взоре, с кинжалами в руках, — венец, облитый кровью из простреленного уха, северянин с окровавленной щекой и кок, только что выскочивший из камбуза, вооружившись кочергой и ножом, — настороженно пригнувшись, как обезьяны, широко ставя ноги, чтоб сохранить равновесие на палубе, ходившей ходуном, подкрадывались к Франте и Петру.
Петр надеялся, что у капитана было только два пистолета и он не станет стрелять из второго, чтоб не тратить последний заряд, пока его люди еще способны бороться.
— Зайди за мачту и кончай кока! — крикнул он Франте, перекрывая грохот бури. — А я возьму на себя этих двух!
— Ни шагу, или стреляю! — закричал капитан Франте, который огромным прыжком укрылся за компасной будкой, чтоб оттуда перебежать к задней мачте.
Тогда Петр, воспользовавшись тем, что внимание капитана отвлеклось, бросил в него один из двух своих разряженных пистолетов и угодил капитану в правый висок. Капитан сполз на пол, а так как он не оставлял штурвала, то весом своего тела резко повернул его.
Последствие было молниеносным и ужасным. «Дульсинея», развернувшись, так сильно стукнулась бортом о тяжко вздымавшуюся волну, что вода с пушечным громом проломила фальшборт, обрушилась на палубу, будто стена, поваленная рукой исполина, сорвала камбуз, бросила его на стену каюты, проломив ее, словно та была из бумаги. При этом «Дульсинея» по своей скверной привычке встала на дыбы, а свалившись обратно, закружилась в волнах, как собака, ловящая блох в собственном хвосте. Затем, послушная уже только ветру и неуправляемому рулю, стремглав полетела прямо в пекло разъяренных вод. К этому моменту палубу словно вымело — всех, живых и мертвых, чистых и нечистых, смыло в море, как мусор, на который поломойка выхлестнула ведро воды. Судно с мачтами, скрученными в штопор, с клочьями разодранных парусов, хлопающими по ветру, еще плясало какое-то время, словно пьяный медведь, то подбрасываемое волнами, то ныряя в пропасти, пока не исчезло наконец в одной из них; водяные горы сомкнулись над ним — и с очаровательной, хотя и своенравной «Дульсинеей» было покончено навсегда.
Но если конец пришел «Дульсинее», то мог наступить конец и Петру Куканю; гибелью его в волнах разбушевавшегося Ионического моря можно было бы достойным образом завершить долгую историю его жизни; такие люди, как он, не умирают в постели, а Петр пережил столько смертельных опасностей, что было бы только логично, если б он погиб от одной из них и навсегда исчез в морских глубинах. Конец чистый, достойный, какого и заслуживал бы герой, столь долго противостоявший козням людей злой воли и побежденный лишь стихией; одним словом, вполне удовлетворительный конец.
Однако, если мы в одном абзаце четырежды повторили слово, означающее смерть, то это еще не значит, что оно избрано точно. Что же удовлетворительного в смерти молодого человека, наделенного прекрасными качествами и столь полного жизни, еще несколько дней назад чувствовавшего себя Титаном, на плечах которого покоится будущее всего человечества?
Но если безвременную гибель Петра нельзя назвать удовлетворительной, то неверно и утверждение, что она была бы логичной. Мы ведь не забыли давнюю ночную сцену, когда над колыбелью новорожденного Петра сошлись три Парки, две белых и одна черная, и когда эта черная, конечно же, враждебная, зловеще улыбнулась, услышав, какими дарами одарили младенца ее добрые и простодушные сестры. «Таким ты станешь, Петр из Кукани, вольный и независимый, которого никто не проведет», — вот что сказала тогда вторая из белых сестер, Лахесис, а черная, Атропос, ничего не добавила, только заявила, что подписывается под этим: своей проницательной, жестокой мыслью она провидела, что необычайные свойства Петра когда-нибудь сыграют с ним злую шутку. Однако то, что Петра смыло в бушующее море, не имело ничего общего с его свойствами; а то, что он в самый неподходящий момент открыл капитану Ванделаару свое тождество с пашой Абдуллой, чем разжег низменные страсти матросов и спровоцировал их на бунт, было следствием не его неправдоподобной правдивости, а единственной его отрицательной черты — а именно некоторой склонности к болтливости и хвастовству. Следовательно, трагическая ситуация, возникшая на «Дульсинее», была вызвана не добродетелями Петра, а, напротив, его единственным пороком. Поэтому, утони Петр — все коварство черной Парки оказалось бы напрасным, а это противоречит внутренней логике нашего повествования; следовательно, такой конец Петра был бы не только не удовлетворительным, но и нелогичным.
Пока мы рассуждаем, Петр, смотрите-ка, уже вынырнул, и мы видим, как волны швыряют и бросают его, и поглощают, и извергают вновь и вновь, словно щепку и даже нечто еще более жалкое и беспомощное, ибо щепка, будучи легче воды, утонуть не может, а он может. Петр борется за каждый глоточек воздуха, хватает его открытым ртом, едва только его на секунду перестает захлестывать с головой; но от мысли, что борьба эта тщетна, силы его быстро убывают. Он уже начал проваливаться в бездну бесчувствия, как вдруг его конвульсивно взмахивающие руки, все еще, помимо его сознания, ищущие, за что бы ухватиться, хотя бы за ту самую соломинку из пословицы, натолкнулись на что-то твердое и скользкое, на какое-то бревно или доску — не важно: главное, это было нечто иное, чем вспененная вода. И он вцепился в этот предмет так крепко и с такой жадностью, как не цеплялся в жизни ни за что.
А было это бесформенной массой разбитых досок — остатки камбуза, сорванного первым же напором воды, затопившей палубу «Дульсинеи», и масса эта удержалась на плаву, когда сама «Дульсинея» уже упокоилась на морском дне. Петру удалось вскарабкаться на этот своеобразный плот, части которого не распадались только милостью Божией и который вел себя словно дикий мустанг, старающийся сбросить седока. Так, вцепившись в эти доски руками и ногами, Петр провел на них много изнурительных часов, каждая секунда которых могла оказаться для него последней. К вечеру море успокоилось, и после очень холодной ночи, которую он провел без сна, стуча зубами, настало утро: небо — словно выметенное, без единого облачка, море тихое, оживляемое лишь мелкими игривыми волночками.
Петр прожил на обломках камбуза целых три дня и еще значительную часть четвертого, спасаясь от гибельной жажды и теплового удара тем, что время от времени погружался в воду, после чего снова всползал на плот и отдыхал, пока солнечный зной не сгонял его опять в воду. Так прошли двое суток после кораблекрушения; на третьи, белый с головы до ног, ибо его покрыл слой высохшей соли, он уже лежал без движения, ослабев до того, что не решался окунуться в воду, опасаясь, что не сможет взобраться обратно. Временами он впадал в опасный сон, от которого мог и не проснуться, и снилось ему, что он идет по белой равнине и бросает в рот полные пригоршни снега. Когда же, на четвертые сутки, в час, когда солнце приближалось к зениту, он на мгновение очнулся, — вероятно, опять-таки сработало его шестое чувство или внутренний голос разбудил его, — он увидел на горизонте большой трехмачтовый корабль, шедший под всеми парусами прямо на него. Петр сумел еще подняться на колени и, сорвав с себя лохмотья рубашки, принялся махать и махал до тех пор, пока и небо, и море не почернели в его глазах.
ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ»
Да, это было то самое честное солидное торговое судно «Венеция», на которое так мечтал попасть несчастный Франта Ажзавтрадомой, ныне унесенный в море; на палубу этого судна был вытащен погибающий Петр.
Прочная, чистая, содержащаяся в отличном порядке, да к тому же овеянная ароматами ванили, корицы и прочих пряностей, которые она перевозила в просторных недрах трюма, «Венеция» бороздила моря и океаны под шелковым флагом Венецианской республики.
В действительности же она не имела с Венецией ничего общего. То был — так же, как и название ее, — всего лишь камуфляж, долженствовавший утвердить за судном репутацию солидности и честности, какой по праву пользовалась Венеция. От киля до кончика мачт судно было законной личной собственностью некоего предприимчивого сицилийца по имени Эмилио Морселли из знаменитого и богатого клана сицилийских бандитов, человека еще молодого, но обладавшего уже весьма разнообразным и необыденным жизненным опытом.
Прочная, чистая, содержащаяся в отличном порядке, да к тому же овеянная ароматами ванили, корицы и прочих пряностей, которые она перевозила в просторных недрах трюма, «Венеция» бороздила моря и океаны под шелковым флагом Венецианской республики.
В действительности же она не имела с Венецией ничего общего. То был — так же, как и название ее, — всего лишь камуфляж, долженствовавший утвердить за судном репутацию солидности и честности, какой по праву пользовалась Венеция. От киля до кончика мачт судно было законной личной собственностью некоего предприимчивого сицилийца по имени Эмилио Морселли из знаменитого и богатого клана сицилийских бандитов, человека еще молодого, но обладавшего уже весьма разнообразным и необыденным жизненным опытом.