Когда Эмилио исполнилось шестнадцать лет, семейный совет Морселли отправил его учиться во Флоренцию с намерением сделать его кардиналом — ибо был Эмилио не только самым младшим и самым одаренным отпрыском рода, но и совершенно непригодным для профессии бандита, поскольку — по выражению самих бандитов — был marcato, то есть меченый: его смуглую юношескую красоту нарушала большая черная бородавка на левой щеке, что делало его заметным, легко запоминающимся и узнаваемым. Эмилио обнаружил блестящие способности в ученье, но несчастный случай оборвал столь многообещающее начало: семнадцати с половиной лет он не сошелся во мнениях с одним из профессоров, знаменитым ученым, по какому-то тонкому теологическому вопросу. Дело касалось толкования неясного места в труде святого Бонавентуры «Itinerarium mentis ad Deum», где говорится, что мыслью человеческой можно зреть Бога «ut per speculum et ut in speculo», то есть зеркалом или в зеркале. Эмилио счел это бессмыслицей, ибо зеркалом ничего видеть нельзя: мы видим что-либо в зеркале, но не зеркалом; для того же, чтобы видеть Бога в зеркале, надо, чтоб Богом был я сам, ибо зеркало употребляют для разглядывания собственного лица. Вместо того чтобы опровергнуть возражения ученика убедительными аргументами, профессор пригрозил ему за дерзость карцером, и Эмилио, распалившись гневом, размозжил ему череп подсвечником.
   После такого поступка, сделавшего напрасными все расходы на его образование, семья отвергла Эмилио, и юный Морселли бежал от карающей руки закона за море. За десять лет службы на некоем венецианском — действительно венецианском — купеческом судне он поднялся от юнги до матроса, затем до офицера и, наконец, до капитана. Самоотверженно служа интересам корабельной компании, Эмилио не забывал и о собственном кармане, так что, когда ему исполнилось двадцать восемь лет, он появился в родной горной деревушке Джарратана на Сицилии богатым и уважаемым человеком.
   Пример его настолько вдохновил нескольких близких родственников, двоюродных братьев и племянников, что им тоже захотелось вырваться из бедственных условий жизни на Сицилии, угнетаемой испанским владычеством, и пуститься в свет вместе с Эмилио. Семейный совет Морселли, приняв в соображение, во-первых, что если Эмилио потерпел неудачу как студент, зато он тем лучше показал себя как моряк, а во-вторых, что клан распоросился — на сицилийском наречии это означает «размножился» — более, чем это удобно и выносимо, и невредно, чтобы кое-кто из молодых отправился подышать ветрами морей да повидать мир, — вынес постановление: сделать для Эмилио заем на сумму, недостающую у него для покупки судна, но при условии, что он зачислит своих молодых родственников, жаждущих приключений, в команду соответственно способностям каждого. Так новенькое, с иголочки, судно «Венеция», купленное на венецианской верфи, стало своего рода морским филиалом клана: не только владелец судна и капитан был Морселли; Морселли были и лейтенант, и рулевой, и корабельный плотник — тот отвечал за шлюпки, — и один из девяти матросов, юный гигант Акилле, подавшийся в море после того, как два года прожил в лесу подобно загнанному зверю, потому что нечаянно пристукнул жандарма, чем навлек на себя гнев не только всего жандармского гарнизона, но и семейного клана убитого. Эмилио принял бухгалтером и заведующим складом даже своего незадачливого племянника Бенвенуто, умелого писаря, некогда служившего у одного нотариуса в Катанье: хромой на обе ноги, Бенвенуто ни на что лучшее не годился. Нотариуса же он вынужден был оставить и бежать во всю прыть своих искалеченных ног, когда его обвинили в подделке подписей на векселях и завещаниях. За исключением Бенвенуто все эти Морселли были богатыри как на подбор, быстрые, крикливые, смуглые и кудрявые; жили они дружно, словно были членами единого организма, тщательно оберегали честь, славу и безупречность своего имени; безгранично преданные капитану и старшему родственнику, они готовы были свернуть шею любому, кто хотя бы шепотом произнесет недоброе слово об Эмилио, пускай даже заслуженное Когда Эмилио давал волю своему темпераменту или алчности, никто из родственников ничего не видел и не слышал; остальные члены команды, неродственники, вели себя точно так же.
   Например, однажды Эмилио велел вытащить из волн одного потерпевшего кораблекрушение; но, узнав, что этот вконец обессилевший человек — простой рыбак, бедный, как церковная мышь, приказал бросить его обратно в море; и едва несчастный скрылся под волнами, как уже никто из свидетелей этого варварского поступка ничего не помнил, словно ничего и не было. Столь же круто, как с бедным рыбаком, обошелся Эмилио и с доктором Полициано, судовым лекарем, который попытался устранить бородавку, уродовавшую капитана. Он обвязал бородавку суровой ниткой, что вызвало отек и посинение щеки. Озверевший от боли Эмилио свернул доктору шею и бросил его на съедение акулам. И этот случай напрочь испарился из памяти команды «Венеции», более того, даже предмет, бывший причиной всему этому, то есть капитанская бородавка, перестал для них существовать. Команда утратила способность видеть ее, сама мысль о бородавке улетучилась у них из головы.
   Уложенный в удобной каюте на корме, при тщательном уходе хромого Бенвенуто — коль скоро корабельный трюм и торговые книги были в порядке, у него не было никакой другой работы, — Петр необычайно быстро окреп, а набравшись достаточно сил, чтобы встать и выйти из каюты, попросил Бенвенуто доложить о нем капитану.
   Обстановка каюты Эмилио свидетельствовала о том, что капитан — человек набожный, а также ученый и почтенный: на главной стене — простой крест мореного дуба, на полках, снабженных решетками, чтобы книги не выпали во время качки, — богатое собрание трудов по общей географии и по мореходству, кроме того — астрологические и астрономические книги, теологические и философские; а для отдохновения души — несколько книг развлекательного характера, и среди них на первом месте французские оригиналы Рабле и Монтеня. При появлении Петра капитан, погруженный в серьезное чтение, встал — высокий, мускулистый, широкоплечий; быстрым взглядом своих черных, южноитальянских, сверкающих глаз он одобрительно смерил юношески стройную, подтянутую фигуру Петра, изящества которой не скрывало даже грубое матросское платье, ибо от его собственного костюма остались одни лохмотья.
   — Мое имя Пьетро Кукан да Кукан, — представился, кланяясь, Петр, — и я хочу, капитан, выразить вам благодарность за спасение моей жизни.
   Капитан Эмилио ответил на прекрасном литературном итальянском языке:
   — Я счастлив, что мне представилась возможность быть вам полезным, синьор да Кукан. Прошу вас, садитесь. Полагаю, вы потерпели крушение вместе с несчастной «Дульсинеей».
   — Это так, капитан, — ответил Петр, — но я поражен тем, что вы осведомлены о несчастье, постигшем «Дульсинею», — ведь судно пошло ко дну, и я опасаюсь, что я — единственный, кто уцелел.
   — «Дульсинея», как вы и сказали, пошла ко дну, но в том месте, где она затонула, всплыло множество предметов, часть которых была обозначена ее названием. Не понимаю, как это могло случиться. Правда, был шторм, однако не настолько губительный, чтобы столь хорошо построенное судно, как «Дульсинея», не могло противостоять ему.
   — «Дульсинея» была построена не так хорошо, как могло показаться, — возразил Петр. — Еще когда мы отплыли, я заметил, что она оставляет за собой слишком широкий вспененный след.
   — Так бывает обычно.
   — Возможно. Но этого не должно быть. Кроме того, у нее было неприятное обыкновение вставать на дыбы, задирать нос к небу, перпендикулярно к поверхности моря. — И чтобы закончить разговор на щекотливую тему, Петр быстро добавил: — Как бы там ни было, своим спасением я обязан исключительно вам, и я заверяю вас, капитан, в моей горячей благодарности.
   — Благодарите не меня, синьор да Кукан, а Бога. — С этими словами капитан перекрестился.
   — То, что вы сделали для меня, явилось следствием вашего свободного решения, без какого-либо иного влияния, кроме вашей воли, а потому я должен благодарить не Бога, но исключительно вас, — возразил Петр.
   — Вижу, вы человек не только благородного происхождения, но еще и остроумный! Однако мысль, высказанная вами, мне не нравится; к счастью, она неверна. Я говорю — к счастью, ибо если бы она была верна, я, право, имел бы основание впасть в уныние. Я столько раз заблуждался и так горестно, что если бы не был убежден, что действовал не свободно, а был всего лишь пассивным игралищем сил, существующих вне меня, то ввергся бы в подлинное пекло угрызений совести. Аристотель говорит, что каков человек, таковы и его цели. Однако, добавлю я, характер человека дан ему при рождении и не зависит от его воли. Высказывание этого языческого философа можно подтвердить дюжиной цитат из Писания, например: как ручейки вод, так и сердце царя в руке Господа.
   — В противовес дюжине цитат, которыми вы мне грозите и в которых отрицается свобода воли, — с улыбкой возразил Петр, — я мог бы привести вам дюжину других, провозглашающих эту свободу. Например, в книге Притчей, из которой вы привели мне эту милую фразу о ручейках, мы читаем еще: сердце справедливого обдумывает, что сказать — а это, добавлю я, и есть свобода, ибо если б справедливый не был свободен, он не обдумывал бы своих слов, а говорил бы только то, что внушит ему Бог. Поэтому я скажу: мыслю — следовательно, я свободен.
   — Это ваши слова или опять какая-нибудь цитата?
   — Да так, просто в голову пришло.
   — Отлично, — не без иронии заметил Эмилио. — Следовательно, вы и тогда были свободны, когда — до моего свободного вмешательства — умирали на досках посреди моря?
   — Да, я и тогда был свободен. Потому что имел возможность быстро положить конец своим страданиям, намеренно и добровольно бросившись в воду и утонув. Но я этого не сделал, потому что все время — и, как оказалось, не напрасно, — ждал, что кто-нибудь заметит меня и протянет спасительную руку; а это есть мышление, следовательно, свобода. И так как я свободен в выборе, то и решаю прекратить этот ни к чему не ведущий спор и задам вам вопрос, который меня действительно интересует: не известно ли вам, капитан, куда девался мой пояс, который я носил на теле и в котором зашито около четырехсот золотых дукатов?
   На смуглое капитанское чело набежало облачко.
   — Вы скупы, синьор да Кукан, отмеряя мне аптекарскими дозами удовольствие дискутировать о серьезных вопросах, что является моим любимейшим развлечением, тем более желанным, что в моем положении купца и морехода мне лишь очень редко удается прибегнуть к нему: от членов команды я, право, не могу требовать, чтоб они разбирались не только в обслуживании судна, но и в Аристотеле, в апологетике или патристике. Даже краткая беседа с вами доставила мне несказанное удовлетворение, ибо к вашей формуле: cogito, ergo liber sum [3], — могу присоединиться и я, вовсе не изменив своему мировоззрению. Когда я, в моем бурном прошлом, сбивался со стези христианских добродетелей и совершал несправедливые поступки, я не бывал свободен, ибо, целиком захваченный страстями, не в состоянии был мыслить, и следовательно, не должен ни в чем себя упрекать. Так ли это?
   — Я рад, капитан, что теперь, когда речь зашла о моем поясе с единственной оставшейся у меня наличностью, ваша способность рассуждать не подавлена страстями, которые лишили бы вас свободы и позволили бы вам сойти со стези добродетели.
   До Эмилио Марселли не сразу дошла шутка Петра, и лишь когда это случилось, он закатился зычным матросским хохотом.
   — Да вы остроумны, синьор да Кукан, язычок у вас как бритва и всегда готов шутить, как и подобает настоящему дворянину и кавалеру. Но прежде всего вы мой гость, более того — дорогой, любезный мне и уважаемый гость, и потому я поспешу исполнить ваше желание.
   Он выдвинул ящик письменного стола и вытащил оттуда тайный пояс Петра, некогда роскошный, из позолоченной кожи с тисненым восточным орнаментом, а ныне сморщенный и почерневший от невзгод, пережитых его владельцем.
   — Я спрятал его, чтобы он не попал в неподходящие руки. Что же до того содержимого, о котором вы выразились так, будто это единственная оставшаяся у вас наличность, — что я считаю особенно удачной шуткой, — то оно составляет не около четырехсот золотых цехинов, как вы неточно указали, — небрежность, лишний раз подтверждающая ваш высокий ранг, так что я, простой купец, могу лишь поздравить себя с тем, что спас жизнь столь славного мужа, — нет, в вашем поясе не около четырех сотен, а шестьсот тридцать золотых цехинов. Прошу пересчитать.
   — В этом нет нужды, — сказал Петр. — Я верю вам, капитан.
   — Благодарю, — скромно вымолвил Эмилио. — Тем не менее, синьор да Кукан, я прощу у вас письменного подтверждения, что сполна вернул вам ваши деньги — чуть было не сказал «карманные». Мои люди знают, что я снял с вас пояс, когда вы были без сознания, и мне бы не хотелось, чтобы когда-нибудь в будущем злые языки оговорили меня, будто я оставил эти деньги у себя.
   — С величайшим удовольствием, — отозвался Петр и настрочил краткую расписку на чистом листочке бумаги, который Морселли пододвинул к нему вместе с гусиным пером и чернильницей.
   — Вы избавили меня от тягостной заботы, — закончив писать, заговорил Петр. — Я спрашивал себя, чем отблагодарю вас за все, что вы для меня сделали, а может быть, и еще сделаете, — и, не надеясь более когда-либо увидеть свои деньги, не находил ответа.
   Легкое облачко, ранее уже набегавшее на капитанское чело, появилось на нем снова.
   — Я не понимаю вас, синьор да Кукан.
   Петр улыбнулся.
   — Да понимаете. Вы несомненно человек честный, однако не святой и не захотите, конечно, чтобы я остался вашим вечным должником.
   — Естественно, этого я не хочу.
   — Давайте же обратимся к цифрам, — предложил Петр. — Мне нужно как можно скорее добраться до Франции, и я прошу высадить меня в Марселе. Сколько вы за это возьмете?
   — Цифру назовите сами, — неприязненно ответил Эмилио.
   — Я вам обязан жизнью, а посему предлагаю все, без чего могу кое-как обойтись, — заявил Петр. — Скажем, пятьсот цехинов — достаточно?
   Эмилио Морселли засмеялся.
   — Вы просто сошли с ума, синьор да Кукан. Я честно вернул вам ваши карманные деньги, потому что такая смехотворная сумма ничего не составляет ни для меня, ни для вас. Оставим же глупые шутки и будем говорить серьезно. Если бы вам, в те тяжкие минуты, когда вы погибали от голода и жажды, явился ангел-хранитель и сказал: ты будешь спасен, Пьетро да Кукан, еще совсем немножко, и ты получишь еду и питье и снова вернешься к жизни, но нужно, чтобы ты тряхнул малость мошной, — что бы вы ему ответили? Чего бы это ни стоило, сказали бы вы, все деньги мира не имеют для меня никакой цены в сравнении с одним глоточком чистой воды! Да, да, именно такие слова произнесли бы вы, если б ваша жизнь висела на таком тонком волоске. Теперь же, когда вы сидите на моем корабле, на моем стуле, утолив голод моей пищей, а жажду — моими напитками, одетый в мое платье, умытый моей пресной водой и моим мылом, обихоженный моим племянником, причесанный моими гребнями и побритый моею бритвой, — короче, когда вы благодаря мне и моему альтруизму снова чувствуете себя хорошо и похожи на человека — вы выдаете себя за бедняка. Это самая дерзкая ложь, какую я когда-либо слыхивал. Какой же бедняк, скажите на милость, пускается в путь, опоясанный великолепным поясом, набитым золотом? Ваша речь — это речь графов, князей и прелатов, одним словом, людей высших сословий. Вы человек ученый, умеющий чеканить сентенции, которые не пришли бы мне на ум, даже если бы я десять лет кряду ломал себе голову, хотя, как вы могли заметить, и мне в свое время досталось тонкого образования. И не говорите мне, что ваше семейство откажется заплатить нам, бедным морякам, за спасение вашей драгоценной жизни, скажем, тысяч пятьдесят цехинов.
   Под конец этой тирады глаза капитана затуманились слезой, а голос растроганно дрогнул; и Петр с беспокойством подумал, что если образованный негодяй куда хуже необразованного, то негодяй образованный, да еще и плаксивый — самый опасный из всех негодяев.
   — Почему же только пятьдесят? — сказал он. — Почему не сто, не двести тысяч?
   Лицо капитана, выражавшее растроганность, снова прояснилось в улыбке.
   — Кажется, синьор да Кукан, вы наконец-то вернулись к разуму! Скажите, где резиденция вашего семейства, напишите им пару строчек, что вы живы и здоровы и вернетесь домой, как только ваш посланец, которого я отправлю, вернется с суммой, только что вами названной, — и все будет в порядке.
   — Вот вы сейчас сказали, что я наконец-то вернулся к разуму, — сказал Петр, — но это неверно: я никогда не отпускал от себя разум, а потому и возвращаться мне к нему не было необходимости. Впрочем, и все остальное — не так. Да, я вращался в придворных кругах, да, было время, когда я обладал и могуществом, и славой, но, увы, то время миновало, ненадолго наступил период упадка, и вместо Титана, каким я себя полагал, перед вами — граф де Пустойкарман из Скудного. Ибо нет у меня родового имения, капитан, нет даже жалкой хижины, которую я мог бы назвать своим домом, и нет ни жены, ни детей, ни родителей, ни братьев с сестрами — в общем, никогошеньки на всем белом свете. Говорю я это отнюдь не для того, чтобы пожалеть самого себя — в таком абсолютном одиночестве виноват я сам, — а чтобы вам стало ясно: из гранитной скалы скорее вы жмешь апельсиновый сок, чем из меня хоть на грош больше того, что я вам предложил, то есть пятисот цехинов; это — последнее и единственное, что у меня есть, потому что сотня цехинов нужна мне, чтобы купить одежду, оружие и лошадь.
   — Вряд ли вам представится такая возможность, — угрожающим тоном проговорил Эмилио. — Ибо, если вы в самом деле так бедны, как утверждаете, я прикажу бросить вас в то самое море, из которого мы вас выудили, причем в том месте, где водится много акул.
   — Сделайте это! — вскричал Петр. — Всю жизнь я сталкивался с человеческой глупостью и жадностью, и это уже утомило меня. Мне приятнее угодить в пасть акулы, чем в лапы такого гнусного живодера, как вы!
   — Возьмите обратно эти слова! — Краска, бросившаяся в смуглое лицо капитана, свидетельствовала, что им овладела страсть, лишавшая его способности мыслить, что, согласно формуле Петра, означало утрату свободы. — Никакой я не гнусный живодер, я бандит, чьи предки издавна кормились тем, что отпускали за соответствующий выкуп состоятельных людей, похищенных ими и брошенных в заточение. Я — Морселли: говорит вам что-нибудь это имя?
   — Кроме того, что оно приятно на слух и красиво, оно мне ничего не говорит.
   — В таком случае ручаюсь вам, не скоро вы его забудете, — сказал капитан. — Ибо не только я, но и все, кто хоть что-нибудь значат на этом судне, — Морселли.
   — Великолепно, — бросил Петр.
   — Так какое же ваше последнее слово прежде, чем я исполню свою угрозу и велю швырнуть вас за борт?
   — А достаточно тут акул?
   — Будьте спокойны, в этих местах акул целые стаи.
   — Ну, тогда раскройте пошире уши и навострите ум, — заговорил Петр. — Что у меня нет нигде никого, кто мог бы заплатить за меня хоть дырявый медяк, это я сказал уже достаточно ясно и повторять не намерен. Хочу лишь предостеречь вас от роковой ошибки, которую вы совершите, если бросите меня на съедение акулам за то, что я не отвечаю вашим традиционным бандитским представлениям. Этим вы уничтожите исключительные свойства, какими я наделен и которые сделали меня вельможей; я становился им несколько раз, точнее, трижды, и столько же раз, как в данный момент, переставал им быть; но затем, всякий раз по-иному, я снова добивался прежнего положения. Ибо, капитан Морселли, я вам не кто-нибудь, и жизнь моя не похожа на гладь пруда, затянутого ряской, — она похожа на бурное море. Если вы справитесь со своей страстью, которая временно превратила вас в грубое и жадное животное, и снова начнете мыслить, как подобает свободному человеку, то вы обязательно придете к выводу: лишить меня жизни вы всегда успеете. Войдя в Родосскую гавань, вы подняли сигнал, что желаете пополнить команду. Как вы согласуете это с вашими бандитскими принципами? Принимаете ли вы на службу исключительно тех, за кого родственники готовы уплатить полсотни тысяч цехинов, а теми, у кого таких родственников нет, кормите акул? Или вы делаете различие между свободными моряками — и людьми, которых держите заложниками? Если так, то не понимаю, почему именно меня вы отнесли к разряду пленных заложников и почему вы для почину не наймете меня матросом? Полагаю, что в Родосе ваши попытки нанять человека были не весьма успешны.
   — Не будьте ослом, — сказал капитан. — Вы, с вашими белыми руками и вашим cogito, — такой же матрос, как я храмовая танцовщица. Тем более что мне нужен не матрос, а судовой лекарь.
   — Я к вашим услугам, — заявил Петр.
   Капитан недоверчиво поднял брови.
   — Вы — лекарь?!
   — Более того: как сыну алхимика, мне ведомы рецепты и процедуры, о каких обыкновенный врач и понятия не имеет. Например, я сумел бы наверняка и безболезненно избавить вас от бородавки, которая вас уродует.
   С лицом, искаженным бешенством, капитан взревел:
   — Акилле! Антонио!
   В каюту ворвались двое диких курчавых Морселли — видно, сторожили за дверью.
   — Сейчас же бросьте этого типа в море! Subito, subito! [4]
   Петр быстро встал и поднял обе руки, чтобы по возможности сохранить их свободными, и, воспользовавшись тем, что грозные верзилы надвигались на него грудью, рядышком, он изо всех сил стукнул их лохматыми головами друг о друга, отчего произошел звук, как если бы стукнулись лбами два барана; но так как в отличие от баранов молодые Морселли не были приспособлены к таким ударам, то оба рухнули на пол без сознания.
   — Убивают! — заверещал капитан на диво писклявым испуганным голосом, столь неподобающим для его смуглого, мускулистого горла. — Мерзавец, ты убил их!
   — Отнюдь, — сказал Петр, усаживаясь на свое место. — Во-первых, я еще не совсем в форме, во-вторых, вовсе не желаю, чтобы весь род Морселли объявил мне вендетту, а в-третьих, мне было бы жалко убивать такие красивые многообещающие экземпляры. Успокойтесь, капитан. Оба ваших драгоценных родственника так юны и так полны жизни, а интеллект их запрятан так глубоко и совершенно, что незначительное сотрясение мозга, которое я, быть может, да и то не наверное, у них вызвал, вряд ли надолго повредит их здоровью.
   Тем временем капитан Эмилио с трогательной отеческой тревогой склонился над бесчувственными племянниками и, убедившись, что они дышат, медленно выпрямился и с явным уважением обратился к Петру:
   — А вы в самом деле большой человек, синьор да Кукан; ведь вы еще — кожа да кости!
   — Это поправимо — если вы дадите мне теперь возможность.
   — Попробую… Так что вы говорили насчет моей бородавки?
   — Что избавлю вас от нее наверняка и безболезненно.
   — И обвязывать не станете?
   — Фу, что за метод! Я даже не прикоснусь к ней.
   Капитан подумал немного, затем позвал Бенвенуто; когда хромой юноша явился, Эмилио сказал ему:
   — Бено, отведи синьора да Кукана в лабораторию в бозе почившего доктора Полициано. — Тут Эмилио перекрестился.
   Так Петр, благодаря тому, что ему удалось оглушить двух юных бандитов, сделался корабельным лекарем на честной «Венеции». Нам это кажется странным, но тогда, триста шестьдесят лет назад, мир был чуточку не такой, как сегодня.

ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ» (окончание)

   Любопытно, что хотя бородавки — следствие вирусной инфекции, они часто исчезают и после лечения внушением. Испокон веков известны заговоры против бородавок.
«Домашний врач», Авиценнум, Прага, 973, с. 265
 
   Однако, сколь бы ни отличался тогдашний мир от нашего, врачевание и тогда, и даже гораздо, гораздо раньше, скажем, со времен Гиппократа, жившего лет этак тысячи за две до рождения нашего героя, считалось искусством в высшей степени тонким и ответственным, требующим долгих лет обучения. А посему в описываемое время, то есть незадолго до начала Тридцатилетней войны, понадобилась изрядная доля дерзости и оптимизма, чтобы с серьезным видом взять на себя функцию лекаря, пусть всего лишь корабельного, не имея к тому ни малейших профессиональных оснований. И если таким дерзким циником показал себя наш Петр, до сей поры ни разу не запятнавший герба, коего был удостоен его отец в награду за исцеление императора Рудольфа Второго от некоей постыдной болезни, то это нам чрезвычайно досадно; краска смущения заливает наше лицо. Но убережемся от скоропалительных выводов и не будем ставить крест на нашем герое, которому уделили уже столько внимания, и вспомним в его защиту, во-первых, что он вовсе не лгал капитану Эмилио, а вполне по правде объявил, что он не врач, а сын алхимика. Во-вторых, он и не думал навсегда оставаться судовым лекарем и собирался покинуть честную «Венецию», как только она приблизится к берегам Франции, и даже спастись бегством, если капитан Эмилио заупрямится. Наконец, Петр имел все основания надеяться, что на таком солидном и чистом судне, при столь хорошем питании за краткое время его медицинской карьеры не вспыхнет никакой эпидемии, с которой он не смог бы справиться; пожалуй, ему можно будет сосредоточиться на единственной заботе, то есть на магическом устранении изъяна в мужественной капитановой красе.