А что же бравый солдат Франц, то бишь Франта Ажзавтрадомой, который словно чудом снова вынырнул в потоке нашего повествования? Быть может, кто-нибудь думает — он выхватил саблю и бросился на помощь деревенским? Ну-ну-ну! Жизнь Франты была сурова, до того сурова, что он не дошел — и не мог дойти — до иного этического принципа, чем собственное благо и защита самого себя. Что ему было до погибели Гернсбаха, деревни, в которой ему не принадлежало ни соломинки, о существовании которой он и знать не знал до сего дня! Сколько перевидал он в жизни таких налетов, избиений, грабежей, сколько видел селений, погибших давно, оставив после себя лишь почерневшие стены и трубы, населенных крысами да иной раз волками!
   Едва услышав ужасную весть, принесенную перепуганным батраком, все посетители трактира разбежались, сломя голову удрали и хозяин с хозяйкой — вероятно, в надежде что-то спасти, укрыть, унести, пока есть время. Франта остался один и, вооружившись саблей, которую снял было вместе с перевязью, повесив через плечо свою походную суму, чтоб в случае надобности испариться без задержки, принялся пировать — с аппетитом, со всеми удобствами, как отвечало его натуре. Отнюдь не великан ни духом, ни поступками, он привык ходить по дорожкам наименьшего сопротивления и, глубоко равнодушный к шуму, доносившемуся из деревни, стал допивать вино, оставшееся после разбежавшихся собутыльников. А вина хватало по всем столам, так как незадолго до тревоги корчмарка принесла из погреба новый запасец. Первым делом Франта опрокинул в себя две неполные кружки, затем, озаренный догадкой, слил опивки из нескольких кружек в одну посудину, наполнив ее до краев, и, в веселье духа, примирившись со своим уделом, с кувшином в руке, пошел шастать по распивочной, скудно освещенной догорающим в очаге огнем, — разыскивать что-нибудь на заедку. За навесом над очагом он без труда обнаружил пузатую миску с самодельным деревенским сыром — ее поставили туда, чтобы сыр дошел в теплом месте. Сыр оказался хорошо вылежавшимся и был, как надо, залит пивом. Франта, не долго думая, схватил деревянную ложку, воткнутую в эту ароматную, аппетитную вязкую массу, и, не привыкший к тонным застольным манерам, разинул рот и до отказа набил его основательной порцией. Но вот незадача — в тот самый момент, когда он, охваченный чувством животного наслаждения, которого давно не испытывал, ибо, пока шел по опустошенной Германии, как правило, свистел в кулак, принялся глотательными движениями проталкивать в глотку эту достойную Гаргантюа порцию, — в этот самый момент дверь разлетелась и в трактир вошел здоровенный мужичина. Обе его руки были измазаны кровью, в правой он держал меч, равным образом окровавленный, ноги его торчали в шведских сапогах с отворотами и со шпорами, а шляпа, там, где господа втыкают перья, была украшена только что отрубленной детской ручонкой. Мужичина повел по распивочной правым глазом — левый отсутствовал — и, углядев Франту, гаркнул:
   — Ты чего тут?!
   Франте следовало бы ответить чем-нибудь вроде: «Слышь, приятель, я такой же солдат, как ты, хотя в данное время без ангажемента, так что оставь меня в покое, а я не трону тебя, занимайся своим бизнесом и не мешай мне заниматься моим». Нет сомнения, что если б он сказал что-нибудь в этом духе, то имел бы успех и смог бы унести ноги, съежиться и выскользнуть как из рук шведов, так и из нашего повествования. Но так не случилось: Франта не мог выдавить из себя ни звука, рот его был забит, и вместо того чтоб заговорить, он только глотал да глотал, вытаращив от усилий глаза. А это разъярило шведа до крайности, ибо вид чужого жрущего солдата оскорбил его собственнический инстинкт. Ведь, в духе упомянутой абсолютной свободы, пьянящей шведа не хуже водки, весь Гернсбах со всеми потрохами, точнее, со всем тем, на что падал взор его единственного глаза, принадлежал нашим, и не было здесь ничего такого, чем он не имел бы права распорядиться по-своему. Значит, и миска с сыром, запах которого разносился по распивочной, принадлежала ему, и только от него, от его свободного решения зависело, как с ним поступить: выбросить в окно или размазать по полу, залепить сыром чью-нибудь рожу или другое какое место; при том, что товарищи готовили к ужину массу вкусных вещей, шведу и в голову не приходило, чтобы кто-нибудь из них разохотился на это вонючее червивое свинство; а то можно было опрокинуть миску кому-нибудь на голову или произвести с ней еще что-нибудь забавное. Поэтому, если какой-то чужой бродяга, какой-то паразит решил осуществить по отношению к сыру собственную волю и бесстыдно наслаждается им, то это преступление, взывающее к мести. И размахнулся швед своим окровавленным мечом, чтобы рассечь Франту надвое, да не тут-то было: Франта успел отскочить и шандарахнуть его по голове кувшином, полным вина, успел и саблю выхватить — и вот уже одним зловещим актером Великой войны стало меньше; кончилась его абсолютная свобода — словно свечку задули.
   Но тут через двери и окна в трактир ввалились еще шведы, пьяные от свободы, а так как до того момента они не встретили в Гернсбахе сколько-нибудь стоящего сопротивления, то несчастье с их товарищем, сраженным каким-то чужаком, взбесило их до потери речи, так что они только завывали и, сжимая мечи, сабли, кинжалы — каждый вооружился чем попало, — бросились на Франту, пылая желанием показать ему, почем фунт лиха. Франта, проворный как обезьяна, без разбега вспрыгнул на стойку и пошел рубить врагов сверху, надеясь продержаться, пока не погаснет огонь в очаге, чтобы затем в темноте смыться; но увы, сыр, который он еще не успел проглотить, попал ему не в то горло, Франта поперхнулся, закашлялся, ну и кончено дело — нельзя же отбиваться саблей от неприятелей и одновременно кашлять, как простуженный ночной сторож. Шведы, задумав схватить его живьем, чтобы подвергнуть казни как можно более длительной и интересной, ухватили его за ноги, и не успел он опомниться, как был стащен со стойки и схвачен столькими парами рук, сколько солдат сумело к нему пробиться; в мгновение ока его скрутили собственным ремнем и вытащили, подобно боровку, беспомощно мечущемуся в мешке, на площадь перед корчмой.
   Последовало краткое и бурное совещание — что да как с ним сделать, изжарить ли в печи, закопать в муравейник, а то подвесить за большие пальцы и разложить под ногами огонь. Тут чей-то взор упал на заостренные колья, прислоненные к стене дома, — хозяин корчмы собирался сколотить из них ограду для защиты от грызунов, — и родилась идея, тотчас принятая всеми:
   — На кол его!
   С Франты мигом стянули штаны, и солдаты, уже без смеха, ибо дело было серьезное, но по-прежнему совершенно счастливые, с сыгранностью, свидетельствующей о профессиональной опытности, прижали Франту к земле и, растянув ему ноги, приставили между ними один из кольев. Экзекуция привлекла тучу солдат, до тех пор озоровавших по деревне.
   — Дураки, это не так делается! — орал Франта. — Лягушатники безмозглые! Пустите, я покажу вам, как надо сажать на кол! Продемонстрирую хотя бы вот на этом бородаче, то-то рты разинете, насадим как миленького, еще руки мне целовать будете! Увидите, как это делают в Турции, там на это мастера!
   Но слова Франты никакого эффекта не произвели, что весьма понятно, потому что, объятый смертельным страхом, кричал он на родном чешском языке. Один из солдат уже притащил из кузни тяжелую кувалду, чтоб забивать кол в тело Франты, другой споро копал яму, куда опустят кол, когда Франта будет на него насажен, и все шло как по маслу. Но вдруг в темноте загремели выстрелы, и все разом кончилось: сражен был тот, кто копал яму, свалился солдат с кувалдой, сметены были и те, кто придавил Франту к земле, и те, что просто глазели, а кого пули миновали, бросились наутек и погибли под копытами коней диких всадников, со всех сторон ворвавшихся в деревню.
   Франта, обмерший от страха, не сразу понял, что случилось, а когда до него дошло, что кто-то опустился около него на колени, чтобы развязать его, он разглядел усатого курчавого человека; а позади этого человека стоял бездеятельно другой, скрестив на груди руки и наблюдая за действиями курчавого. Франта поднял глаза, и то, что он увидел, внушило ему новую серьезную тревогу, и он почувствовал настоятельное желание хорошенько ущипнуть себя, чтоб убедиться, что тело его не перестало быть телом и он на самом деле спасен от неминуемой смерти.
   — А, чтоб тебя… — еле выговорил он. — Да это Петр!
   — Пожалуй что так, — отозвался тот.
   С равнодушным и утомленным видом Петр смотрел куда-то в сторону, на верхушки елей, раскачивавшихся на фоне ночного серого неба, на котором тут и там проблескивали мутные звезды.
   — Ты живой? — спросил Франта: как часто бывает с отчаянными молодцами, он верил в привидения и духи умерших.
   — Кажется, живой, — ответил Петр.
   — Стало быть, и я живой? — уточнил Франта, полный тягостных сомнений.
   — И ты живой. И я рад, что мы застигли тебя в положении, которое как будто доказывает, что ты не принадлежишь к этой банде мерзавцев.
   Успокоенный, Франта сел и стал озираться в поисках штанов, стащенных с него палачами.
   — Не, я к ним не принадлежу, — проговорил он, с одобрением глядя, как сообщники Петра, под страшный свист сабель, добивают последних шведов, глухие к их причитаниям и мольбам. — Зато ты, сдается, входишь в банду, которая недаром ест свой хлеб.
   — Да, — сказал Петр. — Только мы не убиваем невинных — мы их спасаем, как ты сам сейчас убедился. Злодейств мы не совершаем — мы караем за них. Наши цели исключительно гуманные.
   Франта выпучил глаза.
   — А, язви вас, уж не веритарии ли вы?!
   — Так нас называют, — кивнул Петр.
   Франта вскочил.
   — Вот в этом весь ты! — вскричал он. — Он, вишь, не совершает злодейств, а карает! И цели у него исключительно… как ты сказал-то?
   — Гуманные, — устало вздохнул Петр.
   — Во-во, гуманные, — повторил за ним Франта; заметив, что веритарии, несмотря на исключительную гуманность своих целей, обыскивают убитых шведов, выворачивают им карманы и забирают все, что имеет хоть какую-то ценность, он добавил: — А можно мне к вам? Сдается, у вас веселая житуха!
   — Боюсь, ты немножко разочаруешься, но попробовать можно.
   — И ты не против, если я выберу себе одну из шведских кобыл, оставшихся без хозяина?
   Петр только плечами пожал, затем громко свистнул в свисток и скомандовал:
   — Кончайте! По коням!
   К удивлению Франты — ведь в те времена дисциплина во всех армиях расшаталась вконец, — гуманные бандиты тотчас бросили свои интересные занятия, исполняя приказ начальника, каким, видно, был Петр. А к кругу, озаренному пылающим сараем, медленно нерешительно придвигались тени деревенских жителей, которым удалось счастливо избегнуть ужасной участи. Они только теперь решились поверить, что люди Петра охотятся исключительно на шведов и явились вовсе не для того, чтобы сменить их в злодеяниях, но чтобы их перебить. И с треском горящего дерева смешивался многоголосый неразборчивый шепот, в котором слышалось нечто вроде «ве… ве…». Если б это было немецкое слово «Weh», то оно означало бы «горе, беда». Нет, это было не «Weh, Weh», то просто был первый слог в слове «веритарии», с почтением и радостью перелетавшем из уст в уста.
   Петр, уже сидя в седле, обратился к людям деревни:
   — Мне жаль вас, но мы не можем сделать для вас ничего больше того, что сделали. Вы не единственные, постигнутые таким несчастьем. Утешение жалкое, но весьма человечное, ибо такова уж эта бестия, человек, — приятно ему сознавать, что он не одинок в беде. Если это может вас утешить — а я уверен, что может, — то знайте, другим пришлось куда хуже, потому что никто не явился к ним на помощь в последнюю минуту. Поистине печально, до чего дошел homo humanus [58], который власть свою над низшими созданиями, господином которых себя называет, то есть власть подчинять и убивать, обратил против себя самого. Вам остается теперь похоронить мертвых, а в остальном да поможет вам время. Оно одно залечит ваши раны, ибо Бога нет, а человечности осталось очень мало.
   — Вот уж утешил, так утешил, — буркнул Франта, успевший выбрать себе одного из шведских коней.
   Речь Петра была дельной и мужественной, без всяких завитушек и выкрутасов, — однако отнюдь не доходчивой; крестьяне привыкли рассуждать на своем шварцвальдском наречии только об урожаях и недороде, о стрижке овец и удойности коров, о свадьбах, крестинах, болезнях и смертях, о наводнениях и граде, о тле в хлебах и плесени в лозах, о цене на полотно, о приготовлении повидла и сушении яблок с грушами, о послушании и непослушании детишек, о любвях и изменах — и о прочих предметах, простых и близких им; и не привыкли они внимать сколько-нибудь возвышенным речам, а потому не поняли ни одного слова из выступления Петра. Что ж, Петр при всем своем красноречии, которое так нравилось графам, герцогам, и папам, и султанам, и другим особам тонкого воспитания, не был народным трибуном, способным зажигать массы. Все же крестьяне уразумели хотя бы то, что вождь веритариев действительно хочет им добра, стало быть, им нечего его опасаться. Тогда двинулись они, подобно муравьям, чей муравейник кто-то растоптал, к своим разоренным домам, чтобы исправить что можно. Ветхая старушонка, бормоча бессвязные славословия, подковыляла к Петру, видимо с намерением облобызать ему руку или край его одежды, но Петр стегнул лошадь и поскакал к лесу, сопровождаемый своей дружиной.
   Они помчались быстрым аллюром, спешили так, будто за ними гнались вурдалаки, по дорогам и без дорог, по горным тропкам, не снижая скорости, не умеряя бега коней, даже когда казалось, что в этой тьмущей тьме, лишь изредка рассеиваемой бледной луной, которую то и дело заслоняли тучи, в этой чаще деревьев, кустарников, папоротников уже нет никакого пути. Они неслись, словно в царстве сказок, но не тех простодушно-ласковых, где Иванушки-дурачки получают руку царевен и полцарства в придачу, а страшных сказок, где мертвецы встают из гробов и свиные рыла разговаривают человеческим языком. Останавливались ненадолго тогда лишь, когда Петр, все время державшийся во главе, поднимал руку в знак того, что впереди нешуточное препятствие.
   Часа два такой скачки в черноту неизвестности — и вот тропинку преградил небольшой, но бурливый водопад, с гулом падавший с гранитной скалы в черное бездонное ущелье; но Петр пришпорил заартачившегося коня и без колебаний устремился прямо под ледяную стену льющегося серебра, остальные — за ним. «Да это не разбойники, а самоубийцы!» — подумал Франта с испугом, но ему оставалось только поступить так же, как остальные. И оказалось, что дело-то было хоть и не очень приятным, но совершенно безопасным: вода, валясь с высоты, образовала пологую дугу, и под нею можно было при желании пройти. Когда выехали на ту сторону, все вымокли, но остались вполне невредимы. По-видимому, тут и был конец сумасшедшей гонке, потому что вдали, за деревьями, просвечивало высоко взметнувшееся пламя костра, образовавшее над собой, в черной пустоте ночи, пропитанной влажностью, несколько затуманенную дымом радугу. Петр придержал коня и трижды прокаркал. В ответ, слева откуда-то, донеслось троекратное уханье филина. Ну что ж, если в этом мрачном сказочном царстве свиные рыла и не разговаривали человеческим языком, то люди объяснялись на языке птиц. Ибо, без всякого сомнения, то были военные сигналы: карканье Петра в военном обиходе называлось паролем, а уханье, которым ответил спрятанный патруль, — отзывом, un mot de passe, означающим: все в порядке, следуйте дальше.
   И они проследовали на огонь и въехали в развалины, которые давно когда-то, может, в начале войны, были деревней; после истребления жителей дома превратились в руины, а потом сделались резиденцией гуманных разбойников веритариев, разбивших здесь свой зимний стан. Чтобы сделать эти жалостные останки домов и хозяйственных построек пригодными под временное жилье для самих себя и для животных, веритарии навалили бревна и ветви на место сорванных крыш, заткнули чем можно зияющие проемы окон и дверей, а для безопасности отвели русло горной речки так, чтоб оно пересекло водопадом тропку; другие же въезды завалили глыбами камней, добытых в горах, так что ни одна мышь не могла проникнуть в это гнездо гуманных бандитов. Женщины, то есть жены и подружки веритариев, ворчали на такую меру предосторожности, ибо когда надо было отправляться в местечко для закупки хлеба, гороха и прочей провизии, им приходилось накрывать парусиной тележку, запряженную ослом, а осла, упрямого как осел, не всегда удавалось, лаской ли, побоями ли, заставить пройти под струей воды. Но то было незначительное неудобство в сравнении с огромной выгодой — жить спокойно за этими своеобразными водяными воротами.
   Из своих кое-как залатанных жилищ выходили люди, мужчины и женщины, поглядеть на вернувшихся бойцов, приветствовать их. Мужчины обнажали оружие в их честь, женщины размахивали платочками. Делалось все это в полной тишине, как если бы все были глухонемые, и с таким серьезным видом, будто совершали религиозный обряд — или участвовали на военном смотру — с той же дисциплинированностью, какая бросилась в глаза Франте еще в Гернсбахе, когда обиравшие перебитых шведов веритарии по первому же слову Петра подчинились и оставили свое занятие, чтобы отправиться восвояси.
   Разрушенная деревня имела форму удлиненного четырехугольника, замкнутого по одной из длинных сторон отвесной стеной скалы, поднимавшейся до неба, по другой — крутым обрывом в ущелье, на дне которого — глаз его не достигал — шумела бессмысленно веселая, шаловливая, быстрая речка, питаемая множеством ручьев, стекавших по склонам, и упомянутым уже водопадом. Отряд Петра въехал на пространство, бывшее некогда деревенской площадью, и направился к горящему костру, возле которого торчал вбитый в землю украшенный лентами кол; на нем висела мертвая змея, вцепившаяся в собственный хвост, так что окоченевшее тело ее образовало круг. А рядом с колом был подвешен к треноге большой котел, наполненный жидкостью, цветом напоминавшей кровь. К изумлению Франты, бойцы, проезжая на конях мимо этого котла, бросали в него все, что сняли с убитых шведов — деньги, перстни, и алая жидкость, кровь или что там было, плескалась и брызгалась, словно закипала.
   Пока воины дисциплинированно исполняли эти загадочные действия, к ним приблизился молодой, тщедушный человек малого роста, с большими темными глазами, обведенными черными кругами, отчего глаза казались еще больше. В этом человеке, одетом в обноски солдатского покроя, так много было от монаха, что, не будь рукава его куртки такими узкими, он наверняка прятал бы в них, по монашескому обычаю, свои смиренно соединенные руки. Поклонившись Петру и всем воинам, человек заговорил звучным, ясным голосом, на хорошем немецком языке, каким говорят образованные люди:
   — Доблестные защитники Правды, храбрейшие члены общины веритариев, приветствуем вас!
   Жители деревни подхватили хором:
   — Приветствуем вас!
   — Со стеснением в сердце ожидали мы вашего возвращения, — продолжал тщедушный молодой человек, — со стеснением тем более чувствительным для нас, приверженцев идеи веритаризма, верных памяти Янека Кукана из Кукана, что нет для нас пустого утешения, какое иные находят в молитвах, обращенных к Богу, ибо мы знаем, что Бога нет.
   — Бога нет, — повторили хором веритарии — и те, кто оставался дома, и те, что приехали с Петром.
   — Посему и обращаемся мы, — говорил далее тщедушный, — к одной лишь Природе, сущей, всем зримой, творящей, сама будучи несотворенной, которую мы воспринимаем всеми нашими чувствами и постигаем разумом.
   — Постигаем разумом, — повторили все.
   Франта сначала принял все это за какую-то дурацкую пародию на религиозные обряды, устроенную в шутку, но скоро заметил, что дикие лица людей, озаренные пламенем костра, несут на себе то выражение слабоумной экзальтации, какое бывает у послушных девочек при первом причастии и проистекает отнюдь не от Разума, приверженцами какового объявили себя веритарии.
   — Природа строга, а посему необходимо, чтобы и человек был строг к себе и к другим! — воскликнул тщедушный проповедник, и веритарии уже открыли было рты, чтобы повторить его последние слова, но Петр оборвал их резким:
   — Хватит!
   И никто не издал ни звука, только все устремили на Петра укоризненные взгляды — прямо малые детки, разбуженные ото сна.
   Петр скомандовал:
   — Спешиться! Отвести коней и хорошенько обтереть их досуха!
   Сам же, соскочив с седла, подошел к проповеднику, побледневшему то ли от страха, то ли от гнева.
   — Я очень недоволен, Медард, — обратился к нему Петр. — Чем мудрствовать насчет разума да выламываться, как старухи в процессиях, лучше бы вы применили свой разум! Как ни называй мы себя, веритариями или братством мстителей, — все равно мы изгои, скрывающиеся по лесам, и забывать об этом бесспорном факте да разводить огромный костер посреди нашего лагеря, так что издали кажется, будто горит лес, — поступок неразумный и иначе его не назовешь, кроме как глупостью.
   Франта подумал, что, видимо, у Петра чертовски острое зрение, если он издали заметил костер и принял его за лесной пожар, — сам-то он, Франта, хоть и не слепой, углядел огонь только в непосредственной близости от лагеря, когда уже выехал из-под водопада, да оно и понятно: лагерь хорошо расположен, в славной ложбинке, но не беда — молодой болтун, откликающийся на имя Медард, был противен Франте, и хорошо, что Петр задал ему головомойку. Медарду же, видимо, небезразличен был выговор Петра, ибо он как-то сжался и принял такое выражение, словно паука проглотил. И ответил:
   — Исповедуя правду, признаюсь. Учитель, что разведение костра, точнее, усиление его сверх обычных размеров, произошло по моему желанию и по моей мысли, ибо я предчувствовал, что вернетесь вы сегодня вечером, и хотел облегчить вам ориентировку в темноте. И вот предчувствие мое оправдалось.
   — Предчувствие оправдалось! — радостно подхватили веритарии.
   Петр тряхнул головой и зашипел сквозь стиснутые зубы, словно почувствовал неожиданную резкую боль. Много слов уже было сказано о костре, но никто не думал пригасить его. Быть может потому, что тем временем пламя и само снизилось.
   — Вижу с радостью, Учитель, что вы вернулись здравыми и невредимыми и в полном составе, — снова заговорил Медард. — Но вижу также среди вас человека, не знакомого мне. Смею ли спросить, кто это такой и что ему здесь надобно?
   — Не только смеешь спросить, — отвечал Петр, — но я даже рад твоему вопросу, ибо он показывает, что вы тут еще не утратили интереса к реальности и не запутались окончательно в бесплодных медитациях.
   — Бесплодных?! — воскликнул Медард.
   — Конечно, бесплодных — ведь принципы правды и разума явственны сами по себе и доказывают сами себя столь убедительно, что размышлять еще и болтать о них нет нужды. Что же до человека, о котором ты осведомился, то это мой старый друг, которого нам удалось спасти от шведов, собиравшихся посадить его на кол. Зовут его Франта Ажзавтрадомой.
   — В Германии меня кличут Франц Моргендахайм, — пояснил Франта.
   — Парень он честный и надежный, — добавил Петр, — и он хочет присоединиться к нам.
   У Франты вертелось на языке возражение — мол, хотеть-то хотел, да что-то расхотел, увидев веритариев вблизи и понаблюдав за их обычаями; но он не сказал ничего, чтобы не предвосхищать события и не связывать себя опрометчивым решением.
   — Приветствую тебя, Франц Моргендахайм, — вымолвил Медард. — Но знай: от члена нашей общины требуются высокие нравственные качества и суровое самоотречение. Тебе придется отречься от культа ложного, несуществующего Бога, и заменить его культом Правды, Разума и Справедливости, отвергнуть символ Креста и заменить его символом Круга, а также усвоить постулат «Все едино есть» как главную истину всех истин.