Страница:
Король-рыцарь кончиком меча отодвинул от себя творение Маррадаса со словами:
— Ничего склеивать не будут. Ступайте и верните эти записки вашему славному господину.
— Ваше Величество повергают меня в тягостное смущение, — ответил Петр. — Вальдштейн не господин мне, и возвращаться к нему я не намерен. Я согласился выполнить его просьбу и вручить сей документ Вашему Величеству, ибо, учитывая его важность, опасался, как бы он не попал в неподходящие руки. В нем содержатся сведения, могущие быть полезными Вашему Величеству.
— С немецкими укреплениями мы управимся и без Вальдштейновых инструкций и советов, — возразил король. — Но я рад слышать, что мои руки вы находите подходящими. С таким мнением я редко встречаюсь в Германии. Вы на стороне шведского оружия?
— Я на стороне всякого, кто выступает против мирового господства Габсбургов.
— Вы протестант?
— Я неверующий.
Король опять побагровел.
— Неверующий! Он неверующий! И говорит это с невинным видом, как если бы признавался, что он бранденбуржец!
— Я чех, — сказал Петр.
— Но если вы неверующий, то почему же, черт возьми, вам так важно поражение католиков Габсбургов?
— Я хочу их поражения не потому, что они католики, а потому, что они развязали эту безумную, бессмысленную войну, остановить которую и снова водворить в Европе власть разума и мудрой терпимости стало последней задачей в моей жизни. Поэтому, хотя я считаю неправильным, что Ваше Величество отвергают предложение Вальдштейна, я прошу разрешения стать под знамена шведской армии и по мере сил способствовать победе шведского оружия.
Невольно усмехнувшись, король обвел взглядом своих генералов, и они ответили ему усердными усмешками удивленного недоумения.
— Кто же вы такой, что ставите перед собой такие цели? — спросил Густав Адольф.
— Говоря по правде, я никто.
— Есть у вас хотя бы патент полковника?
— Ничего в этом роде у меня нет, — ответил Петр. — Я готов служить рядовым в армии Вашего Величества.
— Ваша скромность благородна, — иронически заметил король. — Только мы не принимаем в армию сумасшедших. И неверующие нам не ко двору, поскольку мы, Бог свидетель, сражаемся за святое дело. Abtreten! [60]
Следует упомянуть, что разговор велся на немецком языке, которым король владел с тем же блеском, как и латинским, французским, итальянским и русским, не считая родного. И его солдатское «abtreten» могло бы положить конец всей истории, Петр — в который раз — оказался бы за бортом, один-одинешенек, посреди войны, в дальнейшем ходе которой не мог бы ничего изменить. Но в тот самый момент, когда он уже производил прощальные реверансы, довольный хотя бы тем, что король, кажется, согласился оставить у себя записки Маррадаса, на прекрасном немецком языке, тщательно выговаривая слова, заговорил человек почтенной наружности с умно-веселым выражением худощавого лица, каким позднее отличался Вольтер, а еще позже — Джордж Бернард Шоу. Приблизившись к королевскому креслу двумя быстрыми pas de courtisan, человек этот сказал:
— А мне, если дозволят Ваше Величество, нравится этот молодой человек. Быть может, он, как Ваше Величество заметили, сумасшедший, но производит впечатление порядочного, честного человека, а мне милее порядочные и честные безумцы, чем разумные подлецы и лицемеры. Лицемер, чтобы втереться в расположение Вашего Величества, уж верно объявил бы себя преданным и ревностным протестантом; этот же спокойно заявляет о своем атеизме. А то, что он, со своей голой задницей и потертыми штанами, собирается установить в Европе власть разума и мудрой терпимости, — это, с Вашего разрешения, Сир, меня вдохновило. Когда я останусь один, я долго буду этому смеяться. Кроме того, я твердо уверен в его воинских качествах. Как бы ни судили о Вальдштейне, нельзя ему отказать в умении разбираться в людях, и то, что он отправил к Вашему Величеству именно этого человека, весьма говорит в его пользу. По сему умоляю Ваше Величество позволить… как ваше имя, молодой человек?
— Петер Кукан фон Кукан.
— Благодарю. Так вот, умоляю позволить мне принять господина фон Кукана в число офицеров моего магдебургского штаба.
— Завидую вашему чувству юмора, господин фон Фалькенберг, — отозвался король. — Но да будет так, не хочу, чтобы вы жаловались, будто я не разрешаю вам никаких развлечений. Берите своего шутника и позабавьтесь от души.
Веселый военачальник, гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг, по происхождению немец из Гессена, а ныне один из самых удачливых шведских генералов, был после высадки шведов в Померании назначен администратором Магдебурга — единственного немецкого города, откликнувшегося на воззвание короля Густава Адольфа и принявшего сторону шведов.
Нетрудно представить, что столь неожиданное и рискованное решение магдебургского городского совета — переметнуться к неприятелю, хотя бы и к неприятелю сладкоречивому, поминутно цитирующему Писание, — вызвало среди жителей Магдебурга изумление и ужас. Городская беднота, преимущественно рыбаки, населявшие островки Песчаный и Девственный на Эльбе и составлявшие отдельный, смелый и вспыльчивый народец строгих нравов и всегда справедливых мыслей, вторглись в центр города и учинили дикие сцены на Старом рынке перед ратушей, охраняемой памятником патрону города, Отто Великому, а также и на Широкой улице, на этом бульваре богачей. Солдаты городского гарнизона лишь с трудом подавили эти бесчинства. Запах крови, пролитой во время этих событий и словно предвещавший ужасную — в полном и леденящем душу смысле этого затертого слова — трагедию Магдебурга, взбудоражил жителей в такой мере, что мы будем недалеки от истины, назвав их действия и поведение признаком начинающегося безумия. (Заметим в скобках, что этого начинающегося безумия избегли богатые патриции, которые, увидев, что творится, и не найдя в этом ничего приятного, поспешили забрать свои деньги и драгоценности и тихонько испарились. Молва говорит, что они покинули не только Магдебург, но и Европу и переправились в Америку, в то самое место, где некий вестфалец по имени Петер Минуит купил у индейцев скалистый остров Манхэттен за двадцать бутылок водки, чтобы основать здесь Новый Амстердам, будущий Нью-Йорк. Наши магдебуржцы якобы купили участки на Манхэттене, а чтобы им не так тосковать по родному городу, чтоб и на этой далекой чужбине было нечто, напоминающее им об отчем доме, проложили посреди острова подобие той Широкой улицы, которая была гордостью и украшением магдебургского Старого города. Эта новая Широкая улица получила впоследствии английское название Бродвей, которое, если перевести его обратно, и означает «Широкая улица». Но обо всем этом мы упоминаем в скобках, просто интереса ради и с оговорками, поскольку не располагаем документальными подтверждениями этой легенды и не можем согласовать ее с точными научными исследованиями, коих тщательнейшим образом придерживаемся в нашем повествовании.)
Итак, после кровавого выступления рыбаков магдебуржцы, оскорбленные в самых святых своих чувствах, дали свободно проявиться своему гневному возбуждению и, как уж бывает при подобных обстоятельствах, образовали две партии, националистическую и религиозную, и сцепились друг с другом. Националистическая партия, названная в честь инициаторов упомянутой демонстрации «рыбаками», заявила, что решение городского совета встать на сторону шведов есть измена славной истории Магдебурга, измена германству его сынов и дочерей. Вошедшие в религиозную партию назвались фиделистами, и вовсе не потому, что они были так уж веселы: слово «фиделисты» происходит не от немецкого «fidel», то есть «буйный, беспечный», а от латинского «fidelis», сиречь «верный». Фиделисты, в отличие от «рыбаков», восхваляли городской совет за то, что, став под охрану шведской протестантской партии, он дал выразительный ответ на вопрос, что важнее — национальность или вера, родина с ее материальными ценностями или Бог. Красноречивые проповедники гремели с кафедр, что Магдебург, исконная твердыня Лютера, исполнен священного одушевления истинной веры, это город гордый, чистый и непорочный, как дева на его гербе [61], город героический, сумевший устоять против римского кесаря Карла Пятого, равно как и против генерала Альбрехта Вальдштейна, но он с радостью откроет ворота перед героем полуночных стран, королем Густавом Адольфом, который подоспел, чтобы спасти самое ценное в Магдебурге — чистое, не искаженное папистами Евангелие.
«Рыбаки» наводняли улицы города, распевая воинственные патриотические песни, фиделисты же заполняли церкви, бормотали молитвы и псалмы и затягивали благочестивые песнопения. Во время богослужений не только женщины, но нередко и загорелые, немало потрепанные жизнью мужчины падали в припадках и их выносили на воздух в бессознательном состоянии, с пеной на губах и лицами в кровавых царапинах, нанесенных их собственными ногтями. Так люди обеих партий стали различаться не только по образу мыслей, не только по поведению, но даже и по внешности: фиделисты — исцарапанные, растрепанные, бледные, с лихорадочно горящими глазами, «рыбаки» же — уверенные, собранные, шагающие весело и бодро, грудь колесом. Такая дифференциация во внешнем облике, позволяющая сразу распознать, кто есть кто, привела к лавинообразному нарастанию количества схваток, стычек, ссор, одним словом — драк, а драки вели к новым и новым ошибкам, когда свои колотили своих, ибо случалось, что какой-нибудь «рыбак» выходил из стычки отнюдь не бодрым и собранным, а помятым, поцарапанным, растрепанным и в лихорадке, в общем, неотличимым от фиделиста, и, встретив кучку сотоварищей, опять-таки подвергался побоям. И наоборот, если доблестный фиделист, одержав победу в бою с «рыбаками», возвращался домой, окрыленный радостью, — не дай Бог ему встретиться с группой своих: те, посчитав его «рыбаком», быстро выбивали из него всякое победное ликование.
Эту плачевную неразбериху усугубляли еще католические монахи, которых император Фердинанд некоторое время тому назад насильно поселил в старом премонстранском монастыре Магдебурга. Рассудив вполне логично, что в архилютеранском городе им не видать успеха с возглашениями католического вероучения, монахи взяли сторону «рыбаков» и неустанно, самоотверженно, невзирая на побои — которых им за это выпало немало, — обращались к возбужденным толпам на улицах, на торжищах, указывая на гнусности шведского короля, который воспользовался злополучным разделением немецкой нации на две веры, чтобы топтать грязным сапогом священную немецкую землю. Пламенные речи этих опытных проповедников имели то последствие, что «рыбаки», в количестве, возраставшем день ото дня, и даже многие фиделисты стали переходить в католическую веру. Так в Магдебурге возникла третья партия, так называемых «Ruckkehrer», то есть «возвращенцев», и внешне эти «возвращенцы» отличались от фиделистов и «рыбаков» тем, что всегда ходили в черном, выражая глубокое раскаяние за то, что так долго пребывали в лютеранской ереси. В уличных драках, ставших в этом несчастном городе не только ежедневным, но, можно сказать, почти непрерывным явлением, «возвращенцы» активного участия не принимали, они лишь покорно и смиренно подставляли спину и «рыбакам» и фиделистам, объединившимся против них. Удары, сыпавшиеся на них, «возвращенцы» принимали радостно, как епитимью.
Когда симпатичный гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг приступил к отправлению своих обязанностей и расположился в Магдебурге с гарнизоном и штабом, к которому, как нам известно, он причислил и Петра Куканя, присвоив ему звание поручика, — первым его делом было, едва он немного огляделся и ознакомился с местными делами, изгнать из города монахов. Эту задачу он доверил Петру.
— Ступайте и выбейте из города эти рясоносные чучела, выставьте их, под зад коленкой этих черных гадин, гоните их поганой метлой! — приказал он, и Петр, взяв себе в помощь пешего мушкетера, отправился в монастырь.
Был полдень, и братия собралась в трапезной к обеду; ели подгорелые кукурузные лепешки, ибо была пятница, постный день, запивали ягодным соком и закусывали морковкой. Объявление Петра о том, что им надлежит покинуть город, монахи приняли хмуро, но со спокойным достоинством. Они молча продолжали обедать, с явным усилием пережевывая скудные жесткие куски. Ответил Петру только отец настоятель, приятный старый господин:
— Мы не можем противиться грубой силе и без разговоров исполним приказание господина шведского администратора. Но у вас, юноша, вид порядочного человека, позвольте же мне задать вопрос лично вам: не стыдно ли вам немножко?
Удивленный Петр отвечал, что стыдиться ему нечего.
— Оторвать скромных служителей единственно истинной церкви от их богоугодных трудов, изгнать их manu militari [62] из их убежища в ненастье надвигающейся зимы, ввергнуть их, безоружных, в руки убийц и грабителей, какими ныне, после развала армии Вальдштейна, до невозможности зачумлена наша страна, — не кажется ли вам это постыдным? Впрочем, предвижу, что вы мне ответите, знаю это так точно, словно уже услышал ваше возражение: вы-де действуете не по собственной воле, а исполняете приказ. Да, конечно, все солдаты, даже совершая величайшие гнусности, ссылаются на приказы, сохраняя таким образом нечто, что я называю бесстыдством чистой совести. Так же, несомненно, обстоит дело и с вами. И все же я хотел бы знать — не раздается ли где-то в глубине вашей души голос, каким обращается к вашей заблудшей совести сам Господь Бог, и не говорит ли этот голос, что приказ, принятый вами к исполнению, — преступен и недоброе дело вы делаете, стремясь его исполнить? Вопросите со тщанием свою душу: и если заметите там пускай самый слабый намек на такую мысль — тогда ничто не потеряно, и вы, несмотря на отвратительность ваших действий, не краснея служа шведским еретикам и помогая им во всех их мерзостях, можете еще найти путь к спасению. Не так ли, брат Медард?
— Молю Бога, чтобы оправдались ваши слова, отче, — ответил, потупляя взор, молодой монах хрупкого, можно сказать тщедушного телосложения.
— Брат Медард, так же как и вы, был на ложном пути, молодой офицер, — сказал старик настоятель. — Он признавал заблуждения еретической секты так называемых социниан, осмелившихся отрицать Святую Троицу и утверждающих, что есть только Бог Отец.
Тщедушный монашек содрогнулся при этом ужасном воспоминании.
— Милости прошу, преподобный отче, милости! — возопил он. — Не напоминайте мне об этом, Богом молю!
— Но так как душа его еще не погибла, — продолжал старец, — то глас Божий, заговоривший в ней, помог ему стряхнуть чешую, закрывавшую его глаза, и он нашел путь к спасению, обратный путь в лоно нашей святой церкви. И ныне он — один из усерднейших работников на ниве нашего ордена, истолкователь неясных тезисов Писания. Не так ли, брат Медард?
— Похвала, какой вы меня осыпаете, отче, погружает меня в бездонные глубины смущения, — отозвался тот.
— Спасительного смущения, — с улыбкой уточнил настоятель. — Ну, а вы, господин офицер? Как обстоит дело у вас?
В груди Петра, вместо гласа Божия, заговорил гнев.
— Следует признать, преподобный отче, вы изрядный шутник, — сказал он. — Могу себе представить, какой смех, какое веселье поднялось бы, если б вам удалось побудить офицера, — которого вы, конечно, считаете лютеранином и глупцом к тому же, но на которого возложена обязанность — тут я буквально повторяю приказ — выбить вас вон из города, — если б вам удалось побудить этого офицера принять католичество, а может, даже покаяться и просить принять его послушником в монастырь. О нет, ничего такого не будет. Я не овечка и привык действовать так, как считает правильным мой разум. Ваше присутствие в Магдебурге увеличивает хаос, раздирающий город, и потому желательно вас убрать. Я говорю это, отнюдь не испытывая потребности в каком-то, по вашему выражению, «бесстыдстве чистой совести», ради успокоения которой должен ссылаться на служебный долг.
— Слышу с удивлением, что вы не лютеранин, — сказал настоятель. — Кто же вы в таком случае? Не католик ли?
— Этот вопрос я слышал в жизни уже столько раз, что устал отвечать. Говоря просто и коротко, я сторонник правды.
— И мы сторонники правды, — мягко возразил старец. — В этом пункте мы легко можем сойтись, молодой офицер.
— Сомневаюсь: говоря оба о правде, каждый из нас подразумевает разные вещи. В чем ваша правда?
Настоятель с улыбкой повернулся к Медарду, показывая, что предоставляет ему случай блеснуть ученостью и добродетелью.
— Первая, суверенная и высшая правда есть Бог, — изрек монашек. — Все правдиво Божьей правдой. Правда — цель наших замыслов и дел. Правда — свет, ибо в Евангелии от святого Иоанна, глава третья, стих двадцать первый, читаем: «Кто творит правду, идет к свету».
— Такой ответ я и предполагал, — сказал Петр. — Вместо определения приводите сомнительные метафоры, оперирующие понятием Бога, существа, в которое человечество верит только потому, что существование его недоказуемо.
Ропот изумления прокатился по трапезной.
— Как можете вы утверждать такое о первейшей истине из истин?! — воскликнул настоятель. — Помешались вы, или вашими устами говорит сам нечистый? Разве вам не известно, что Бог есть само бытие? Не знаете, что одно из многих имен Бога всемогущего — «Есмь», ибо в Книге Исхода написано, что Бог повелел Моисею сказать сынам Израиля: «Есмь послал меня к вам»? Никогда не слыхал ты о пяти видах доказательств того, что Бог есть, и важнейшее среди них — доказательство каузальное, в котором доказывается, что если все, происходящее в природе, имеет какую-либо причину, то неизбежно должна существовать первопричина всех причин, а это и есть Бог?!
— А это и есть Бог, — хором подхватили монахи.
В это время мушкетер, которого Петр оставил за дверью, заглянул в трапезную — не творится ли там чего неположенного; увидев, что его начальник, вместо того чтобы «выбить монахов под зад коленкой», как было приказано, ведет с ними богословский спор, так и оцепенел от изумления, от которого, сказать по правде, не оправился до самой смерти.
— Это ваше каузальное доказательство, — говорил меж тем Петр, — имеет ту слабину, что не раскрывает, что такое первопричина всех причин. Впрочем, само слово «причина» Фрэнсис Бэкон, с идеями которого я имел честь познакомиться, относит к числу ложных понятий, подкупающих мышление человека, — к таким, как, например, понятие души, первого движения или стихий. Но я не собираюсь тут дискутировать с вами о том, существует Бог или нет, — я не говорю, что он не существует, я только говорю и повторяю, что существование его невозможно доказать. Мы говорили о правде: так вот, она для меня — цель моих замыслов и дел, но в отличие от вас я стремлюсь к правде доказуемой, к правде явной и ясной, к правде пяти наших чувств, постигнутой разумом, к несомненной правде знания, диаметрально противоположной обманной правде верования, к простой и трезвой правде, что два плюс два равняется четырем, в то время как вы утверждаете, что три равняется одному. Не удивляюсь, что ужасающая темнота такого утверждения загнала брата Медарда, как я слышал, к социнианам.
— Не смейте! — вскричал Медард. — Запрещаю говорить обо мне и моем грехопадении вашими грязными кощунственными устами!
— Утишься, брат, и не злоупотребляй без нужды столь сильными выражениями, — ласково остановил его настоятель. — Ваше вероисповедание интересно, молодой человек, и даже при вашем заблуждении явно, что дух ваш не бесплоден, вы кое-что знаете и кое о чем размышляли. Но нет ли у вас впечатления, что ваша трезвая приверженность к фактам, поддающимся проверке пятью чувствами, обрекает вас на унылое скольжение по поверхности, что ваша правда, отторгнутая от Бога, может быть только беззубой, голой и скудной, иначе говоря, что вы самому себе препятствуете постичь более глубокие истины?
— Более глубокие истины, — поддержал хор.
Петр ответил:
— Знание, конечно, беднее, оно требует большего труда, и оно менее притягательно, чем вера, которая все объясняет, все постигает и способна все охватить единым размашистым жестом. Но я предпочитаю знание, ибо в отличие от веры оно не приводит к фанатизму, каким заражен мир и который делает людей несчастными и злыми, готовыми в любой момент, из-за единого расхождения в вопросах веры, истреблять сотни тысяч себе подобных. Я сын алхимика и знаю — алхимики опираются на основное положение, что все сущее произошло из единой общей праматерии, и это они выражают формулой «Все едино есть» и символом круга, или змеи, кусающей собственный хвост. И это не предмет веры, а истина, подтвержденная тысячелетними исследованиями и экспериментами. И алхимик — не фанатик, трубящий о своей мудрости по всему миру, а тихий и скромный ученый, заботящийся о том, чтобы результаты его исследований не попали в руки непосвященных. Земля — шар. Этот факт ныне уже никого не волнует и не может стать предметом веры и культа преклонения, потому что он доказуем. Напротив, Бог есть Бог и Аллах есть Аллах потому, что его существование, как я уже сказал, недоказуемо. Ах, я не из тех умников, которые, читая Библию, эту книгу, оказавшую такое влияние на судьбы мира, как ни одна другая, — указывают с торжеством на то, что у кита узкая глотка и он никак не мог проглотить Иону, или что солнце неподвижно, так что Иисус Навин и не мог его остановить, или что Иисус, если верить пророкам, происходил, правда, из царского рода, но по линии Иосифа — а ведь Иосиф, будучи супругом Марии, не был отцом Иисуса, — или что нет нужды освобождать Гроб Господень, когда мы знаем, что тела Христа в нем нет, раз он на третий день восстал из мертвых, и так далее, и так далее. Нет, нет, ничего подобного я приводить не стану. Знаю, такие абсурдности необходимы, чтоб люди верили, будто автором Библии был сам Бог, и то, что кажется бессмысленным простому разуму, в действительности — таинство, недоступное пониманию человека. Изречение Тертуллиана «Credo quia absurdum» [63] — самое мудрое из всего, что сказано в этом вопросе. Факт, что Магдебург лежит на Эльбе, не абсурден. Да ведь мы и не можем этому верить. Мы можем это знать или не знать, но верить этому, как вы верите в пресуществление хлеба в тело, а вина в кровь Иисуса, невозможно. Человек — единственное создание, которое спрашивает и хочет знать, а так как на подавляющее большинство своих вопросов он не находит ответа, то легко поддается выдумкам и суевериям и живет, опутанный ими, как паутиной, которая не дает ему взлететь к познанию, загораживает путь к правде и справедливости.
Настоятель выслушал Петра с мягкой, снисходительной улыбкой, с какой мы слушаем лепет ребенка.
— Основная ошибка ваших заключений, сын мой, — заговорил он, когда Петр замолчал, — состоит в том, что вы говорите о религии вообще, не принимая во внимание, что нет никакой религии вообще, куда можно было бы включить, к примеру, даже ложную магометанскую веру, — недаром же вы произнесли имя Аллаха на одном дыхании с именем христианского Бога. Нет, сын мой. Есть единственная истинная вера, вера в Христа, та, которую проповедует и исповедует католическая церковь, и в положениях ее, установленных самим Сыном Божьим, ничего не может изменить ни Святой отец в Риме, ни тем более какой-то Лютер, какой-то Цвингли, какой-то Кальвин и как там еще зовут этих сыновей диавола. Вы правы, утверждая, что человек — создание, жаждущее познания. Но ведь для того Господь, в бесконечной доброте своей, желая утолить эту жажду человеческую, и послал в мир единственного своего Сына, и тот, основав церковь, доверил ее охране сокровище своего учения. Следовательно, вы не должны антагонистически противопоставлять веру знанию, ибо наша вера, будучи истинной, есть одновременно высшее и истиннейшее знание.
— Высшее и истиннейшее знание, — дружно подхватили монахи.
От ответа настоятеля Петру сделалось просто-таки нехорошо; он ощутил такую усталость, такую безнадежность, что не мог продолжать дискуссию и сделал наконец то, что должен был давно сделать, — решительно приступил к исполнению приказа. Это оказалось легче, чем он думал, ибо выяснилось, что монахи давно приготовились к изгнанию, давно свернули свои пожитки и погрузили их на повозки, так что не пропало и получаса, как монастырь опустел.
Этим, однако, дело не кончилось. Как-то вечером, спустя примерно неделю, к Петру, занимавшему скромную квартирку во дворце сбежавшего оптового рыбного торговца, постучался юноша в рваной одежде, видимо, с плеча человека намного выше него; юноша тщедушный, исхудавший, иззябший и до того грязный и заросший волосами, что Петр лишь с трудом распознал в нем того брата Медарда, с которым встречался в монастырской трапезной, бывшего социнианина и к тому же — ведь обращенным грешникам следует особенно радоваться — любимца старика настоятеля. Переступив через порог комнатенки, юноша вскричал:
— Я голоден!
И, совершенно обессилев, свалился на пол. Проглотив с жадностью немного еды, поданной ему удивленным Петром, Медард простонал:
— Пить!
А напившись, ударился в слезы и обнял колени Петра.
— Ничего склеивать не будут. Ступайте и верните эти записки вашему славному господину.
— Ваше Величество повергают меня в тягостное смущение, — ответил Петр. — Вальдштейн не господин мне, и возвращаться к нему я не намерен. Я согласился выполнить его просьбу и вручить сей документ Вашему Величеству, ибо, учитывая его важность, опасался, как бы он не попал в неподходящие руки. В нем содержатся сведения, могущие быть полезными Вашему Величеству.
— С немецкими укреплениями мы управимся и без Вальдштейновых инструкций и советов, — возразил король. — Но я рад слышать, что мои руки вы находите подходящими. С таким мнением я редко встречаюсь в Германии. Вы на стороне шведского оружия?
— Я на стороне всякого, кто выступает против мирового господства Габсбургов.
— Вы протестант?
— Я неверующий.
Король опять побагровел.
— Неверующий! Он неверующий! И говорит это с невинным видом, как если бы признавался, что он бранденбуржец!
— Я чех, — сказал Петр.
— Но если вы неверующий, то почему же, черт возьми, вам так важно поражение католиков Габсбургов?
— Я хочу их поражения не потому, что они католики, а потому, что они развязали эту безумную, бессмысленную войну, остановить которую и снова водворить в Европе власть разума и мудрой терпимости стало последней задачей в моей жизни. Поэтому, хотя я считаю неправильным, что Ваше Величество отвергают предложение Вальдштейна, я прошу разрешения стать под знамена шведской армии и по мере сил способствовать победе шведского оружия.
Невольно усмехнувшись, король обвел взглядом своих генералов, и они ответили ему усердными усмешками удивленного недоумения.
— Кто же вы такой, что ставите перед собой такие цели? — спросил Густав Адольф.
— Говоря по правде, я никто.
— Есть у вас хотя бы патент полковника?
— Ничего в этом роде у меня нет, — ответил Петр. — Я готов служить рядовым в армии Вашего Величества.
— Ваша скромность благородна, — иронически заметил король. — Только мы не принимаем в армию сумасшедших. И неверующие нам не ко двору, поскольку мы, Бог свидетель, сражаемся за святое дело. Abtreten! [60]
Следует упомянуть, что разговор велся на немецком языке, которым король владел с тем же блеском, как и латинским, французским, итальянским и русским, не считая родного. И его солдатское «abtreten» могло бы положить конец всей истории, Петр — в который раз — оказался бы за бортом, один-одинешенек, посреди войны, в дальнейшем ходе которой не мог бы ничего изменить. Но в тот самый момент, когда он уже производил прощальные реверансы, довольный хотя бы тем, что король, кажется, согласился оставить у себя записки Маррадаса, на прекрасном немецком языке, тщательно выговаривая слова, заговорил человек почтенной наружности с умно-веселым выражением худощавого лица, каким позднее отличался Вольтер, а еще позже — Джордж Бернард Шоу. Приблизившись к королевскому креслу двумя быстрыми pas de courtisan, человек этот сказал:
— А мне, если дозволят Ваше Величество, нравится этот молодой человек. Быть может, он, как Ваше Величество заметили, сумасшедший, но производит впечатление порядочного, честного человека, а мне милее порядочные и честные безумцы, чем разумные подлецы и лицемеры. Лицемер, чтобы втереться в расположение Вашего Величества, уж верно объявил бы себя преданным и ревностным протестантом; этот же спокойно заявляет о своем атеизме. А то, что он, со своей голой задницей и потертыми штанами, собирается установить в Европе власть разума и мудрой терпимости, — это, с Вашего разрешения, Сир, меня вдохновило. Когда я останусь один, я долго буду этому смеяться. Кроме того, я твердо уверен в его воинских качествах. Как бы ни судили о Вальдштейне, нельзя ему отказать в умении разбираться в людях, и то, что он отправил к Вашему Величеству именно этого человека, весьма говорит в его пользу. По сему умоляю Ваше Величество позволить… как ваше имя, молодой человек?
— Петер Кукан фон Кукан.
— Благодарю. Так вот, умоляю позволить мне принять господина фон Кукана в число офицеров моего магдебургского штаба.
— Завидую вашему чувству юмора, господин фон Фалькенберг, — отозвался король. — Но да будет так, не хочу, чтобы вы жаловались, будто я не разрешаю вам никаких развлечений. Берите своего шутника и позабавьтесь от души.
Веселый военачальник, гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг, по происхождению немец из Гессена, а ныне один из самых удачливых шведских генералов, был после высадки шведов в Померании назначен администратором Магдебурга — единственного немецкого города, откликнувшегося на воззвание короля Густава Адольфа и принявшего сторону шведов.
Нетрудно представить, что столь неожиданное и рискованное решение магдебургского городского совета — переметнуться к неприятелю, хотя бы и к неприятелю сладкоречивому, поминутно цитирующему Писание, — вызвало среди жителей Магдебурга изумление и ужас. Городская беднота, преимущественно рыбаки, населявшие островки Песчаный и Девственный на Эльбе и составлявшие отдельный, смелый и вспыльчивый народец строгих нравов и всегда справедливых мыслей, вторглись в центр города и учинили дикие сцены на Старом рынке перед ратушей, охраняемой памятником патрону города, Отто Великому, а также и на Широкой улице, на этом бульваре богачей. Солдаты городского гарнизона лишь с трудом подавили эти бесчинства. Запах крови, пролитой во время этих событий и словно предвещавший ужасную — в полном и леденящем душу смысле этого затертого слова — трагедию Магдебурга, взбудоражил жителей в такой мере, что мы будем недалеки от истины, назвав их действия и поведение признаком начинающегося безумия. (Заметим в скобках, что этого начинающегося безумия избегли богатые патриции, которые, увидев, что творится, и не найдя в этом ничего приятного, поспешили забрать свои деньги и драгоценности и тихонько испарились. Молва говорит, что они покинули не только Магдебург, но и Европу и переправились в Америку, в то самое место, где некий вестфалец по имени Петер Минуит купил у индейцев скалистый остров Манхэттен за двадцать бутылок водки, чтобы основать здесь Новый Амстердам, будущий Нью-Йорк. Наши магдебуржцы якобы купили участки на Манхэттене, а чтобы им не так тосковать по родному городу, чтоб и на этой далекой чужбине было нечто, напоминающее им об отчем доме, проложили посреди острова подобие той Широкой улицы, которая была гордостью и украшением магдебургского Старого города. Эта новая Широкая улица получила впоследствии английское название Бродвей, которое, если перевести его обратно, и означает «Широкая улица». Но обо всем этом мы упоминаем в скобках, просто интереса ради и с оговорками, поскольку не располагаем документальными подтверждениями этой легенды и не можем согласовать ее с точными научными исследованиями, коих тщательнейшим образом придерживаемся в нашем повествовании.)
Итак, после кровавого выступления рыбаков магдебуржцы, оскорбленные в самых святых своих чувствах, дали свободно проявиться своему гневному возбуждению и, как уж бывает при подобных обстоятельствах, образовали две партии, националистическую и религиозную, и сцепились друг с другом. Националистическая партия, названная в честь инициаторов упомянутой демонстрации «рыбаками», заявила, что решение городского совета встать на сторону шведов есть измена славной истории Магдебурга, измена германству его сынов и дочерей. Вошедшие в религиозную партию назвались фиделистами, и вовсе не потому, что они были так уж веселы: слово «фиделисты» происходит не от немецкого «fidel», то есть «буйный, беспечный», а от латинского «fidelis», сиречь «верный». Фиделисты, в отличие от «рыбаков», восхваляли городской совет за то, что, став под охрану шведской протестантской партии, он дал выразительный ответ на вопрос, что важнее — национальность или вера, родина с ее материальными ценностями или Бог. Красноречивые проповедники гремели с кафедр, что Магдебург, исконная твердыня Лютера, исполнен священного одушевления истинной веры, это город гордый, чистый и непорочный, как дева на его гербе [61], город героический, сумевший устоять против римского кесаря Карла Пятого, равно как и против генерала Альбрехта Вальдштейна, но он с радостью откроет ворота перед героем полуночных стран, королем Густавом Адольфом, который подоспел, чтобы спасти самое ценное в Магдебурге — чистое, не искаженное папистами Евангелие.
«Рыбаки» наводняли улицы города, распевая воинственные патриотические песни, фиделисты же заполняли церкви, бормотали молитвы и псалмы и затягивали благочестивые песнопения. Во время богослужений не только женщины, но нередко и загорелые, немало потрепанные жизнью мужчины падали в припадках и их выносили на воздух в бессознательном состоянии, с пеной на губах и лицами в кровавых царапинах, нанесенных их собственными ногтями. Так люди обеих партий стали различаться не только по образу мыслей, не только по поведению, но даже и по внешности: фиделисты — исцарапанные, растрепанные, бледные, с лихорадочно горящими глазами, «рыбаки» же — уверенные, собранные, шагающие весело и бодро, грудь колесом. Такая дифференциация во внешнем облике, позволяющая сразу распознать, кто есть кто, привела к лавинообразному нарастанию количества схваток, стычек, ссор, одним словом — драк, а драки вели к новым и новым ошибкам, когда свои колотили своих, ибо случалось, что какой-нибудь «рыбак» выходил из стычки отнюдь не бодрым и собранным, а помятым, поцарапанным, растрепанным и в лихорадке, в общем, неотличимым от фиделиста, и, встретив кучку сотоварищей, опять-таки подвергался побоям. И наоборот, если доблестный фиделист, одержав победу в бою с «рыбаками», возвращался домой, окрыленный радостью, — не дай Бог ему встретиться с группой своих: те, посчитав его «рыбаком», быстро выбивали из него всякое победное ликование.
Эту плачевную неразбериху усугубляли еще католические монахи, которых император Фердинанд некоторое время тому назад насильно поселил в старом премонстранском монастыре Магдебурга. Рассудив вполне логично, что в архилютеранском городе им не видать успеха с возглашениями католического вероучения, монахи взяли сторону «рыбаков» и неустанно, самоотверженно, невзирая на побои — которых им за это выпало немало, — обращались к возбужденным толпам на улицах, на торжищах, указывая на гнусности шведского короля, который воспользовался злополучным разделением немецкой нации на две веры, чтобы топтать грязным сапогом священную немецкую землю. Пламенные речи этих опытных проповедников имели то последствие, что «рыбаки», в количестве, возраставшем день ото дня, и даже многие фиделисты стали переходить в католическую веру. Так в Магдебурге возникла третья партия, так называемых «Ruckkehrer», то есть «возвращенцев», и внешне эти «возвращенцы» отличались от фиделистов и «рыбаков» тем, что всегда ходили в черном, выражая глубокое раскаяние за то, что так долго пребывали в лютеранской ереси. В уличных драках, ставших в этом несчастном городе не только ежедневным, но, можно сказать, почти непрерывным явлением, «возвращенцы» активного участия не принимали, они лишь покорно и смиренно подставляли спину и «рыбакам» и фиделистам, объединившимся против них. Удары, сыпавшиеся на них, «возвращенцы» принимали радостно, как епитимью.
Когда симпатичный гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг приступил к отправлению своих обязанностей и расположился в Магдебурге с гарнизоном и штабом, к которому, как нам известно, он причислил и Петра Куканя, присвоив ему звание поручика, — первым его делом было, едва он немного огляделся и ознакомился с местными делами, изгнать из города монахов. Эту задачу он доверил Петру.
— Ступайте и выбейте из города эти рясоносные чучела, выставьте их, под зад коленкой этих черных гадин, гоните их поганой метлой! — приказал он, и Петр, взяв себе в помощь пешего мушкетера, отправился в монастырь.
Был полдень, и братия собралась в трапезной к обеду; ели подгорелые кукурузные лепешки, ибо была пятница, постный день, запивали ягодным соком и закусывали морковкой. Объявление Петра о том, что им надлежит покинуть город, монахи приняли хмуро, но со спокойным достоинством. Они молча продолжали обедать, с явным усилием пережевывая скудные жесткие куски. Ответил Петру только отец настоятель, приятный старый господин:
— Мы не можем противиться грубой силе и без разговоров исполним приказание господина шведского администратора. Но у вас, юноша, вид порядочного человека, позвольте же мне задать вопрос лично вам: не стыдно ли вам немножко?
Удивленный Петр отвечал, что стыдиться ему нечего.
— Оторвать скромных служителей единственно истинной церкви от их богоугодных трудов, изгнать их manu militari [62] из их убежища в ненастье надвигающейся зимы, ввергнуть их, безоружных, в руки убийц и грабителей, какими ныне, после развала армии Вальдштейна, до невозможности зачумлена наша страна, — не кажется ли вам это постыдным? Впрочем, предвижу, что вы мне ответите, знаю это так точно, словно уже услышал ваше возражение: вы-де действуете не по собственной воле, а исполняете приказ. Да, конечно, все солдаты, даже совершая величайшие гнусности, ссылаются на приказы, сохраняя таким образом нечто, что я называю бесстыдством чистой совести. Так же, несомненно, обстоит дело и с вами. И все же я хотел бы знать — не раздается ли где-то в глубине вашей души голос, каким обращается к вашей заблудшей совести сам Господь Бог, и не говорит ли этот голос, что приказ, принятый вами к исполнению, — преступен и недоброе дело вы делаете, стремясь его исполнить? Вопросите со тщанием свою душу: и если заметите там пускай самый слабый намек на такую мысль — тогда ничто не потеряно, и вы, несмотря на отвратительность ваших действий, не краснея служа шведским еретикам и помогая им во всех их мерзостях, можете еще найти путь к спасению. Не так ли, брат Медард?
— Молю Бога, чтобы оправдались ваши слова, отче, — ответил, потупляя взор, молодой монах хрупкого, можно сказать тщедушного телосложения.
— Брат Медард, так же как и вы, был на ложном пути, молодой офицер, — сказал старик настоятель. — Он признавал заблуждения еретической секты так называемых социниан, осмелившихся отрицать Святую Троицу и утверждающих, что есть только Бог Отец.
Тщедушный монашек содрогнулся при этом ужасном воспоминании.
— Милости прошу, преподобный отче, милости! — возопил он. — Не напоминайте мне об этом, Богом молю!
— Но так как душа его еще не погибла, — продолжал старец, — то глас Божий, заговоривший в ней, помог ему стряхнуть чешую, закрывавшую его глаза, и он нашел путь к спасению, обратный путь в лоно нашей святой церкви. И ныне он — один из усерднейших работников на ниве нашего ордена, истолкователь неясных тезисов Писания. Не так ли, брат Медард?
— Похвала, какой вы меня осыпаете, отче, погружает меня в бездонные глубины смущения, — отозвался тот.
— Спасительного смущения, — с улыбкой уточнил настоятель. — Ну, а вы, господин офицер? Как обстоит дело у вас?
В груди Петра, вместо гласа Божия, заговорил гнев.
— Следует признать, преподобный отче, вы изрядный шутник, — сказал он. — Могу себе представить, какой смех, какое веселье поднялось бы, если б вам удалось побудить офицера, — которого вы, конечно, считаете лютеранином и глупцом к тому же, но на которого возложена обязанность — тут я буквально повторяю приказ — выбить вас вон из города, — если б вам удалось побудить этого офицера принять католичество, а может, даже покаяться и просить принять его послушником в монастырь. О нет, ничего такого не будет. Я не овечка и привык действовать так, как считает правильным мой разум. Ваше присутствие в Магдебурге увеличивает хаос, раздирающий город, и потому желательно вас убрать. Я говорю это, отнюдь не испытывая потребности в каком-то, по вашему выражению, «бесстыдстве чистой совести», ради успокоения которой должен ссылаться на служебный долг.
— Слышу с удивлением, что вы не лютеранин, — сказал настоятель. — Кто же вы в таком случае? Не католик ли?
— Этот вопрос я слышал в жизни уже столько раз, что устал отвечать. Говоря просто и коротко, я сторонник правды.
— И мы сторонники правды, — мягко возразил старец. — В этом пункте мы легко можем сойтись, молодой офицер.
— Сомневаюсь: говоря оба о правде, каждый из нас подразумевает разные вещи. В чем ваша правда?
Настоятель с улыбкой повернулся к Медарду, показывая, что предоставляет ему случай блеснуть ученостью и добродетелью.
— Первая, суверенная и высшая правда есть Бог, — изрек монашек. — Все правдиво Божьей правдой. Правда — цель наших замыслов и дел. Правда — свет, ибо в Евангелии от святого Иоанна, глава третья, стих двадцать первый, читаем: «Кто творит правду, идет к свету».
— Такой ответ я и предполагал, — сказал Петр. — Вместо определения приводите сомнительные метафоры, оперирующие понятием Бога, существа, в которое человечество верит только потому, что существование его недоказуемо.
Ропот изумления прокатился по трапезной.
— Как можете вы утверждать такое о первейшей истине из истин?! — воскликнул настоятель. — Помешались вы, или вашими устами говорит сам нечистый? Разве вам не известно, что Бог есть само бытие? Не знаете, что одно из многих имен Бога всемогущего — «Есмь», ибо в Книге Исхода написано, что Бог повелел Моисею сказать сынам Израиля: «Есмь послал меня к вам»? Никогда не слыхал ты о пяти видах доказательств того, что Бог есть, и важнейшее среди них — доказательство каузальное, в котором доказывается, что если все, происходящее в природе, имеет какую-либо причину, то неизбежно должна существовать первопричина всех причин, а это и есть Бог?!
— А это и есть Бог, — хором подхватили монахи.
В это время мушкетер, которого Петр оставил за дверью, заглянул в трапезную — не творится ли там чего неположенного; увидев, что его начальник, вместо того чтобы «выбить монахов под зад коленкой», как было приказано, ведет с ними богословский спор, так и оцепенел от изумления, от которого, сказать по правде, не оправился до самой смерти.
— Это ваше каузальное доказательство, — говорил меж тем Петр, — имеет ту слабину, что не раскрывает, что такое первопричина всех причин. Впрочем, само слово «причина» Фрэнсис Бэкон, с идеями которого я имел честь познакомиться, относит к числу ложных понятий, подкупающих мышление человека, — к таким, как, например, понятие души, первого движения или стихий. Но я не собираюсь тут дискутировать с вами о том, существует Бог или нет, — я не говорю, что он не существует, я только говорю и повторяю, что существование его невозможно доказать. Мы говорили о правде: так вот, она для меня — цель моих замыслов и дел, но в отличие от вас я стремлюсь к правде доказуемой, к правде явной и ясной, к правде пяти наших чувств, постигнутой разумом, к несомненной правде знания, диаметрально противоположной обманной правде верования, к простой и трезвой правде, что два плюс два равняется четырем, в то время как вы утверждаете, что три равняется одному. Не удивляюсь, что ужасающая темнота такого утверждения загнала брата Медарда, как я слышал, к социнианам.
— Не смейте! — вскричал Медард. — Запрещаю говорить обо мне и моем грехопадении вашими грязными кощунственными устами!
— Утишься, брат, и не злоупотребляй без нужды столь сильными выражениями, — ласково остановил его настоятель. — Ваше вероисповедание интересно, молодой человек, и даже при вашем заблуждении явно, что дух ваш не бесплоден, вы кое-что знаете и кое о чем размышляли. Но нет ли у вас впечатления, что ваша трезвая приверженность к фактам, поддающимся проверке пятью чувствами, обрекает вас на унылое скольжение по поверхности, что ваша правда, отторгнутая от Бога, может быть только беззубой, голой и скудной, иначе говоря, что вы самому себе препятствуете постичь более глубокие истины?
— Более глубокие истины, — поддержал хор.
Петр ответил:
— Знание, конечно, беднее, оно требует большего труда, и оно менее притягательно, чем вера, которая все объясняет, все постигает и способна все охватить единым размашистым жестом. Но я предпочитаю знание, ибо в отличие от веры оно не приводит к фанатизму, каким заражен мир и который делает людей несчастными и злыми, готовыми в любой момент, из-за единого расхождения в вопросах веры, истреблять сотни тысяч себе подобных. Я сын алхимика и знаю — алхимики опираются на основное положение, что все сущее произошло из единой общей праматерии, и это они выражают формулой «Все едино есть» и символом круга, или змеи, кусающей собственный хвост. И это не предмет веры, а истина, подтвержденная тысячелетними исследованиями и экспериментами. И алхимик — не фанатик, трубящий о своей мудрости по всему миру, а тихий и скромный ученый, заботящийся о том, чтобы результаты его исследований не попали в руки непосвященных. Земля — шар. Этот факт ныне уже никого не волнует и не может стать предметом веры и культа преклонения, потому что он доказуем. Напротив, Бог есть Бог и Аллах есть Аллах потому, что его существование, как я уже сказал, недоказуемо. Ах, я не из тех умников, которые, читая Библию, эту книгу, оказавшую такое влияние на судьбы мира, как ни одна другая, — указывают с торжеством на то, что у кита узкая глотка и он никак не мог проглотить Иону, или что солнце неподвижно, так что Иисус Навин и не мог его остановить, или что Иисус, если верить пророкам, происходил, правда, из царского рода, но по линии Иосифа — а ведь Иосиф, будучи супругом Марии, не был отцом Иисуса, — или что нет нужды освобождать Гроб Господень, когда мы знаем, что тела Христа в нем нет, раз он на третий день восстал из мертвых, и так далее, и так далее. Нет, нет, ничего подобного я приводить не стану. Знаю, такие абсурдности необходимы, чтоб люди верили, будто автором Библии был сам Бог, и то, что кажется бессмысленным простому разуму, в действительности — таинство, недоступное пониманию человека. Изречение Тертуллиана «Credo quia absurdum» [63] — самое мудрое из всего, что сказано в этом вопросе. Факт, что Магдебург лежит на Эльбе, не абсурден. Да ведь мы и не можем этому верить. Мы можем это знать или не знать, но верить этому, как вы верите в пресуществление хлеба в тело, а вина в кровь Иисуса, невозможно. Человек — единственное создание, которое спрашивает и хочет знать, а так как на подавляющее большинство своих вопросов он не находит ответа, то легко поддается выдумкам и суевериям и живет, опутанный ими, как паутиной, которая не дает ему взлететь к познанию, загораживает путь к правде и справедливости.
Настоятель выслушал Петра с мягкой, снисходительной улыбкой, с какой мы слушаем лепет ребенка.
— Основная ошибка ваших заключений, сын мой, — заговорил он, когда Петр замолчал, — состоит в том, что вы говорите о религии вообще, не принимая во внимание, что нет никакой религии вообще, куда можно было бы включить, к примеру, даже ложную магометанскую веру, — недаром же вы произнесли имя Аллаха на одном дыхании с именем христианского Бога. Нет, сын мой. Есть единственная истинная вера, вера в Христа, та, которую проповедует и исповедует католическая церковь, и в положениях ее, установленных самим Сыном Божьим, ничего не может изменить ни Святой отец в Риме, ни тем более какой-то Лютер, какой-то Цвингли, какой-то Кальвин и как там еще зовут этих сыновей диавола. Вы правы, утверждая, что человек — создание, жаждущее познания. Но ведь для того Господь, в бесконечной доброте своей, желая утолить эту жажду человеческую, и послал в мир единственного своего Сына, и тот, основав церковь, доверил ее охране сокровище своего учения. Следовательно, вы не должны антагонистически противопоставлять веру знанию, ибо наша вера, будучи истинной, есть одновременно высшее и истиннейшее знание.
— Высшее и истиннейшее знание, — дружно подхватили монахи.
От ответа настоятеля Петру сделалось просто-таки нехорошо; он ощутил такую усталость, такую безнадежность, что не мог продолжать дискуссию и сделал наконец то, что должен был давно сделать, — решительно приступил к исполнению приказа. Это оказалось легче, чем он думал, ибо выяснилось, что монахи давно приготовились к изгнанию, давно свернули свои пожитки и погрузили их на повозки, так что не пропало и получаса, как монастырь опустел.
Этим, однако, дело не кончилось. Как-то вечером, спустя примерно неделю, к Петру, занимавшему скромную квартирку во дворце сбежавшего оптового рыбного торговца, постучался юноша в рваной одежде, видимо, с плеча человека намного выше него; юноша тщедушный, исхудавший, иззябший и до того грязный и заросший волосами, что Петр лишь с трудом распознал в нем того брата Медарда, с которым встречался в монастырской трапезной, бывшего социнианина и к тому же — ведь обращенным грешникам следует особенно радоваться — любимца старика настоятеля. Переступив через порог комнатенки, юноша вскричал:
— Я голоден!
И, совершенно обессилев, свалился на пол. Проглотив с жадностью немного еды, поданной ему удивленным Петром, Медард простонал:
— Пить!
А напившись, ударился в слезы и обнял колени Петра.