Останкино мучаешь!
- Это да! - встрепенулся Филимон Грачев.
Слова дяди Вали, похоже, нашли поддержку у всех. Справедливые были
слова.
- Автомат - еще мелочи, - сказал дядя Валя. - А вот...
И опять дядя Валя не отважился на откровенность.
- Я ведь хотела как лучше, - сказала Любовь Николаевна.
- Мы - переростки! - взъярился дядя Валя. - Нас поздно улучшать!
- Тут, дядя. Валя, - вступил в разговор Серов, - вы отчасти не правы.
Улучшать себя никогда не поздно. Однако, видимо, методы Любови Николаевны
могут показаться странными и не для всякого приемлемыми.
В иной день дядя Валя сразу бы поставил Серова на место, но нынче он не
был намерен иметь его оппонентом. Он как бы не услышал Серова.
- А что она ко мне в душу полезла? - обратился дядя Валя к Михаилу
Никифоровичу. - Кто дал ей на это право?
- Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, - сказала Любовь
Николаевна. - А вы не стали. Мне и пришлось...
- Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! - не мог успокоиться дядя
Валя. - Хватало таких, которые ко мне уже лезли!
- Я была обязана все узнать о вас, - сказала Любовь Николаевна, и
чувствовалось, что она, набравшись терпения, малым детям разъясняет
очевидное и неизбежное. - Я и узнала. И поняла, что вы можете жить лучше,
чем жили прежде. А раз можете, стало быть, и должны.
- Во дает! - заявил дядя Валя. - С чего это вдруг - и должны?
- Предназначение у вас такое.
- Тебе-то какое дело до наших предназначений?
- Я ощутила ваши свойства и ваши устремления, какие вы сами чаще
словами назвать не можете, но какие в вас есть. Этим вашим порывам, желаниям
я и дала ход и усиление. Тому, что всегда билось в вас и не находило выход.
Как вы не можете понять это? И отчего вы не хотите согласиться с тем, что вы
можете быть куда полезнее и необходимее и самим себе, и всем, и всему? Вы же
сами желали этого!
- Утомили нас научные организации жизни... - вяло и словно бы для себя
сказал Каштанов.
- Ты нас взбудоражила! - заявил дядя Валя. - А какие средства ты нам
дала? Слаба оказалась! И тут драмы. Желания-то наши - одно, они при нас, они
разрослись! А что мы можем? Ерунду! Вот я должен был эту паскуду Уриэрте
выгнать из Гондураса* и все переменить... А выгнал? Как же!..
______________
* Должен заметить, что сам я ни про какого Уриэрте и ни про каких
других политиканов из Гондураса не слышал. Возможно, и дядя Валя напрасно
сгоряча приписал этого Уриэрте Гондурасу. Но для Валентина Федоровича
Уриэрте несомненно существовал.

Дядю Валю, как потом выяснилось, всегда, с отроческих лет, задевали и
беспокоили состояния народов, пусть и самых малых, пусть и вовсе ему не
известных. В особенности находившихся в бедственном, разбойничьем мире. Тут
и испанские происшествия дяди Вали имели объяснения. А теперь-то дядя Валя
ощутил себя стратегом и тактиком, готовым устроить всюду порядок, каким он
себе его представлял: тех-то сместить, а этих возвысить, этим, достойным и
труженикам, все отдать и поручить, а этих, кровавых, мордами провести по
столу. Глобус появился в квартире дяди Вали, а потом и атлас мира по весу не
легче ведра с мокрым песком, и дядя Валя часами с лупой инспектировал
континенты, водоемы, страны, департаменты, штаты, вилайеты, кантоны.
Поначалу думал, что порядки он сумеет наладить, и скоро. Думал, предположим,
что это после его усердий христианские демократы потеряли на выборах места в
ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия. Сейчас-то понял, что нет, он ни при
чем... Долго раздражал дядю Валю подонок Уриэрте. Появись он в пределах
присутствия дяди Вали, скажем, на улице Цандера возле "Кулинарии" и
ресторана "Звездный", пришлось бы махровой марионетке с прокисшими усами и в
генеральских штанах размазывать по физиономии горючие слезы. И ветеринарная
лечебница на Кондратюка его бы не приняла. До того ненавидел дядя Валя
Уриэрте за страдания народа. По, как ни напрягался дядя Валя, какие слова,
достойные и сессий и ассамблей, ни произносил он вслух и про себя, каналья
Уриэрте из Гондураса никуда не убирался*. Отсюда и вышла драма, о которой
намекнул дядя Валя. То есть можно было догадаться, одна из драм, пережитых
дядей Валей у политических карт мира...
______________
* А его там, скорее всего, и не было.

За дядей Валей и Каштанов было поднялся с намерением - так казалось -
объявить Любови Николаевне о своих печалях, ею вызванных, но храбрости не
хватило.
- Вы нетерпеливы, - сказала Любовь Николаевна. - Вы захотели все сразу.
А спешить нельзя. - Потом она задумалась. - А может быть, я дала каждому из
вас слишком энергичный толчок...
- Я его не ощутил, - вежливо сказал Серов.
- Нет! Мы так больше не можем! - выдохнул дядя Валя.
- Ну почему же... - начал было Филимон Грачев.
- Помолчи ты, жертва интеллекта! - оборвал его дядя Валя. - Мы не можем
так, непонятно, что ли!
- Дядя Валя прав, - кивнул Каштанов.
- А ты-то что молчишь? - обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. -
Она тебя своим участием искалечила, превратила в инвалида, а ты молчишь! Не
такая она уж и красивая, чтобы ей все можно было прощать!
Михаил Никифорович слова не произнес.
Губы Любови Николаевны опять задрожали.
- Я ведь не все могу, - сказала она тихо. - Я, наверное, не все умею...
Но ведь вы должны были сами...
- Вот тебе раз! - возмутился я. - Если вы не все умеете, зачем же вы
поставили Михаила Никифоровича в такое положение, что при нем утек
четыреххлористый углерод? Это ведь нехорошо...
- Но я... - начала Любовь Николаевна. И не договорила.
Укорить-то я Любовь Николаевну укорил, но тут же и ощутил возможную
несправедливость собственных недоумений. Сейчас воином рати Валентина
Федоровича Зотова я был ненадежным. Я не противился бы тому, чтобы Любовь
Николаевна сгинула, исчезла бы из останкинской жизни. Но я и жалел ее. И
себя опять упрекал в малодушии, житейской лени, в намерениях существовать
гедонистом, стрекозой порхающей. Плохого нам Любовь Николаевна, выходило, не
желала, а мы ее произвели во вражью силу. Старания Любови Николаевны мы
посчитали ярмом, игом. Но не стали бы мы потом горевать об этом иге и ярме?
Час назад я был уверен в том, что действия Любови Николаевны вредны, что они
- насилие надо мной, над нами, что она над нами - кнут, чьи удары еще
исполосуют в кровь наши натуры. Но, оказавшись рядом с Любовью Николаевной,
существом неизвестно каким, но живым и несомненно женщиной, ослабевшей
теперь, растерянной, впрочем, не потерявшей привлекательности, а потому и
трогательной, я снова чуть ли не "Вальс-фантазию" Михаила Ивановича Глинки
желал услышать... Словом, я не знал, что делать и что говорить. И все
молчали.
- Я не все могу и не все умею, - снова сказала Любовь Николаевна, и
твердость уже появилась в ее голосе (руку Любовь Николаевна прежде сняла со
спинки дивана и более не вызывала мыслей о мадам Рекамье). - Но вы должны
были рассчитывать и на самих себя, на свои решения и поступки.
И далее она голосом классной руководительницы или голосом постового
милиционера стала говорить о нашем жизненном предназначении, о наших
обязанностях перед планетой, людьми и самими собой. И выходило так, что
уроки мы приготовили плохо и следует ожидать переэкзаменовки осенью.
- Может, ты еще и родителей вызовешь? - сказал дядя Валя.
- Каких родителей? - спросила Любовь Николаевна.
- Наших, - сказал дядя Валя. - Чтобы призвали детей к порядку и надрали
уши. Но с вызовом моих родителей могут возникнуть сложности.
- Вы шутите, Валентин Федорович...
- Шучу, - сказал дядя Валя. - Но беда-то ведь небольшая? И пора кончать
комедию! Мы хозяева бутылки? Мы! И испытывать на себе опыты не согласны. На
кой ты нам сдалась со своими уздечками? Насилиев терпеть не будем. Сгинь, и
разойдемся по-хорошему.
- Я не могу сгинуть, - кротко сказала Любовь Николаевна.
И взглянула она на нас чуть ли не с мольбой, словно бы давая понять,
что она готова ради нас и сгинуть, но не может, беда такая и для нее и для
нас. Дядя Валя и тот замялся.
- Тогда хоть пивной автомат откройте, - сказал Филимон.
- Да погоди ты! - рассердился на Филимона дядя Валя. И обратился к
Любови Николаевне: - А ты, если не врешь и вправду не можешь сгинуть, сама
придумывай способ, как от нас отстать. Не будем же мы об тебя руки
пачкать... Или как? - Теперь уже дядя Валя взывал к нам.
Но было видно, что террорист и каратель из Валентина Федоровича Зотова
вряд ли получится. Хотя как знать... Ведь и безмятежного голубя тротуарного
можно ввести в раздражение и заставить взлететь.
- Пусть сама что-нибудь предложит, - сказал Игорь Борисович Каштанов.
- Пусть сама, - согласился Михаил Никифорович. Это были его первые
слова при разбирательстве с Любовью Николаевной.
- Что же я могу придумать? Что я могу предложить?..
- Мне думается, - вступил я, - Любовь Николаевна, прежде чем освободить
нас от своих забот, должна излечить Михаила Никифоровича.
- Я не смогу сделать это, - печально произнесла Любовь Николаевна. - Не
смогу сразу... И я...
- Что значит не можешь! - вскричал дядя Валя. - Калечить людей ты
можешь, а лечить отказываешься?! Если ты его сейчас же не поставишь на ноги,
мы тебя разорвем в клочья!
- Оставьте мои недуги, - рассердился Михаил Никифорович.
- Нет, - сказал я, - это дело важное не только для тебя, но и для нас.
- Я не смогу. - Теперь уже не печаль, а страдание было в голосе Любови
Николаевны. - Здесь случай особенный... Но я... Я попробую... Позже... Я не
могу вам все теперь объяснить...
- Да вылечит она! Вылечит! - принялся уверять нас Каштанов.
- Врет она все! - взревел дядя Валя. - Притворяется она! Цепляется за
Москву и морочит нам головы! А ей и в Кашине делать нечего. Будет тянуть
время с излечением, чтобы мы ее сразу же не прихлопнули!
- Вы не правы, Валентин Федорович, гражданин Зотов, - сказала Любовь
Николаевна.
- Чего не прав! Чего не прав! - не мог утихнуть дядя Валя. - В общем,
так. Ты сейчас же подпишешь акт о полной и безоговорочной капитуляции, а там
мы решим, оставлять тебе жизнь или нет. А о Москве перестань и думать.
Михаил Никифорович, неси бумагу и чернила. И печать.
Михаил Никифорович ни за какими чернилами никуда не пошел. Тогда дядя
Валя достал из кармана пиджака кусок плотной розовой бумаги, использованный,
впрочем, уже коммунальными работниками для сообщения о летнем отдыхе горячей
воды.
Любовь Николаевна сидела бледная, горем убитая.
- Зря вы, Валентин Федорович, - жалобно сказала она. - Вы ведь себе
хотите сделать хуже...
- Молчи! - оборвал ее дядя Валя. - Ты - раба хозяев бутылки! И все! Мы
натерпелись от тебя.
Любовь Николаевна, будто и не говорившая с нами полчаса назад властно и
своевольно, теперь руки смиренно на коленях сложившая, носиком своим
вздернутым шмыгавшая, робко взглянула на Михаила Никифоровича, может быть,
вымаливая у него заступничество, однако Михаил Никифорович заступником себя
не проявил. А вот дядя Валя насторожился: мало ли какие изменения могли
внести в ход разговора женские жалостливые взгляды? Он потяжелевшей рукой,
будто бы готовой в глубины земли вминать танки и самоходные орудия,
незамедлительно, снимая все сомнения и не дав компании дух перевести, вывел
на не запачканном коммунальным распоряжением боку розовой бумаги слова: "Акт
о капитуляции". Потом добавил буквами помельче: "полной и безоговорочной".
И теперь Михаил Никифорович облегчать судьбу Любови Николаевны не
вызвался.
Составление документа как будто бы увлекало пайщиков кашинской бутылки.
И фундаторов, исключая, правда, Михаила Никифоровича, который молчал, и нас
троих, присяжных с совещательными мнениями. Все мы были приучены жизнью
обсуждать формулировки не спеша и подолгу, порой и купаясь в их сметанных
волнах, а сейчас словно бы началась для нас и умственная игра. Серов был
деликатен, старался смягчить и облагородить казнящие слова. И его можно было
понять. Мало того что Любовь Николаевна спасла его, она и позже ему не
мешала. Не мешала она и Филимону Грачеву, напротив, стараниями своими
совпала с его сутью и в выси его подбросила, однако Филимон, наверное,
посчитал, что он и без Любови Николаевны хорош и в выси шарад и гиревого
спорта сам подпрыгнул, а потому теперь он, неожиданно для меня, оказался
самым - после дяди Вали - кровожадным. Игорь Борисович Каштанов опять начал
проявлять себя романтиком с останкинскими особенностями, дядю Валю он
раздражал.
Говорили много. Однако слов на розовой бумаге не прибавлялось. Поначалу
спросили, от чьего имени должен следовать текст. Любовь ли Николаевна будет
сдаваться в документе пайщикам? Или же пайщики сами все назовут и
постановят? Последнее посчитали более достойным и отвечающим историческим
традициям. Но как только дело доходило до разделов и параграфов акта, телега
начинала скрипеть и застревать колесами в весенней алтуфьевской глине. То
есть требования общие - для преамбул и деклараций - были ясны, но о случаях
частных, а стало быть, и существенных для каждого из нас пока не говорилось,
отчего документ получался лишенным определенности и юридической точности.
Повторялись лишь два требования с отчасти конкретной информацией: "Вернуть
Михаилу Никифоровичу здоровье" и "Возобновить работу пивного автомата (типа
магазина) по улице академика Королева, пять". К пункту насчет Михаила
Никифоровича предполагали добавить справку о несчастном случае на
производстве и заключение врачей, подтвержденное печатью. Что же касается
пивного пункта, то Филимон Грачев настаивал на том, чтобы усилить фразу и
начать ее словами: "Возобновить бесперебойную работу..." Поправку приняли,
но о самом пункте говорили теперь с неловкостью. Мелочный пункт-то был, хотя
и справедливый.
Игорь Борисович Каштанов, разгорячившись и будто бы в останкинские
Ликурги себя произведя, предложил "Акт о капитуляции" отставить, а назвать
документ "Постановлением о разводе". Поначалу мы растерялись, но потом
зашикали на Каштанова. Ведь на бумаге при разводе пошла бы житейская
дребедень - раздел имущества и жилой площади, алименты и прочее. И с кем
будет развод у Любови Николаевны? Со всеми нами? Или с кем-нибудь одним? А
не потребует ли при этом Любовь Николаевна раздела имущества с Михаилом
Никифоровичем, не отхватит ли у него полквартиры, не преподнесет ли ему в
день аванса дитя в сырых кружевных пеленках, требующее средств на
воспитание? Да и станет ли к тому же разведенная жена, ну не жена, а
неизвестно кто слабого пола, лечить мужа, ну не мужа, а Михаила
Никифоровича, и открывать для него и для его приятелей пивной автомат?
Последнее соображение отрезвило и Игоря Борисовича. Нет уж, акт так акт.
Капитуляция так капитуляция.
- Но какую капитуляцию вы имеете в виду? - спросил Серов.
- Как какую? - удивился дядя Валя.
Серов с терпением лектора, прибывшего к людям с путевкой общества
"Знание", объяснил ему, что капитуляции бывают разные. Чаще всего
капитуляция - это неравноправный договор государства, зависимого от сильного
государства, с этим самым сильным государством, устанавливающий для
представителей и граждан последнего особый режим привилегий. Скажем,
предоставление им льгот налогового порядка, закрепление размера таможенных
пошлин и так далее.
- Это разве капитуляция! - возмутился дядя Валя.
И бывают капитуляции военные, продолжил Серов. Это прекращение
сопротивления сухопутных, воздушных, морских сил на условиях, предъявленных
победителем.
- Вот! - возрадовался дядя Валя. - Это настоящая капитуляция!
При этом, не мог остановиться Серов, все вооружение, все крепости и
военное имущество передаются победителю, ему же личный состав побежденных
поступает в качестве пленных.
- Пленных мы брать не будем! - заявил дядя Валя.
- Не один вы имеете право решать! - возразил Каштанов, и губы его
утончились.
- Все равно, если возьмем пленных, - не сдавался дядя Валя, - можно
будет устроить потом Нюрнбергский процесс.
Решили наконец в тексте акта выразить главное, а частности содержать в
уме. Но опять термины, какие требовались для документа, стали вызывать
споры. Серов считал, что надо употреблять слова "хозяева бутылки" и "раба
хозяев бутылки" и нет никаких оснований называть пайщиков победителями, а
Любовь Николаевну - потерпевшей поражение. Дядя Валя настаивал, что нет,
была истинная война, а в войне всегда случаются победители и побежденные.
Споры прекратил Филимон Грачев. Он напомнил нам, что при капитуляции всегда
устанавливают час, с которого начинает действовать акт, а сейчас уже
пятнадцать минут шестого и до семи может не успеть прийти машина с
Останкинского завода.
Документ закончили за десять минут. В нем было указано, что так
называемая Любовь Николаевна, существо неопределенных свойств, сдается на
милость победителей, основных хозяев бутылки и трех сопричастных к ним
останкинских жителей с совещательными правами. Она обязана освободить их от
своих напрасных, навязчивых забот, каких - она знает сама, предоставив
каждому путь самостоятельного развития и существования. Так называемая
Любовь Николаевна обязана немедленно вывести себя и свои вещи из жилого
помещения M.H.Стрельцова без всяких территориальных и имущественных к нему
претензий. Документ вступал в силу в восемнадцать часов.
- Подписывай! - приказал дядя Валя Любови Николаевне. - А не то мы...
- Я прошу вас, - сказала Любовь Николаевна с жалостью к нам, а
возможно, и к себе самой, - подумайте обо всем еще раз. Ведь вы испортите
свои жизни.
- Мы все обдумали! - сказал дядя Валя. - Подписывай!
Любовь Николаевна подписала.
И все мы подписали. Валентин Федорович Зотов подписывал акт как
главнокомандующий. А мы как члены делегации.
И Михаил Никифорович подписал.
Я со значением сообщаю об этом отдельно.
- Печати нет, - сказал дядя Валя. - Завтра могу взять на автобазе. Но
ждать нельзя. А-а-а! Можно кровью.
Он достал из кармана перочинный нож, грозный, с полным холостяцким
набором, с ножницами, с шилом, с консервным ключом, и порезал себе палец.
Испачкал пальцем розовую бумагу. Предложил и нам скрепить акт кровью. Мы с
возмущением (или с высокомерием? Или с брезгливостью?) отказались, а Филимон
и выразился при даме.
- И моей хватит, - не стал настаивать дядя Валя. - А она пусть
приложится.
Не дожидаясь наших слов, Любовь Николаевна взяла у дяди Вали нож,
ткнула - и сильно - острым концом его в палец, будто проколоть его в
отчаянии желала, брызнула кровь ее на документ. Кровь Любови Николаевны была
красная, словно бы человеческая. Михаил Никифорович поднялся, намереваясь,
надо полагать, принести бинт и йод, но Любовь Николаевна остановила его,
слизнула с руки кровь и обвязала палец льняным платком.
- Теперь это документ, - сказал дядя Валя.
Я с некоею неприязнью смотрел на то, как дядя Валя видавшей виды из
шоферской жизни тряпкой, впрочем, выстиранной, фланелью, что ли, вытирал
нож, собирал его, а потом и неторопливо, степенно, чуть ли не торжественно
укладывал в карман, не клал, не совал, а именно укладывал, как музейную
теперь вещь. А Любовь Николаевну было жалко.
Дядя Валя мог бы успокоиться и примеривать на себя лавровые венки,
триумфальные арки заказывать придворным живописцам и архитекторам, назначать
сюжеты фейерверков, но нет, в нем еще бурлили страсти. Акт был подписан, но
чувствовалось, что Валентин Федорович Зотов жаждет и процесса. Времени до
шести еще оставалось.
- Убрать ее из квартиры Михаила Никифоровича мы постановили, - сказал
дядя Валя. - Но ведь она возьмет да и останется в Москве. - Потом он подумал
и добавил: - А захочет - и начнет портить жизнь не нам, а другим.
И дядя Валя потребовал от Любови Николаевны исчезнуть вообще из
реальной действительности, не являться на наши глаза ни под каким видом и
тем более не возникать из бутылок - и винно-водочных, и молочных, и с
подсолнечным маслом, и в особенности из азербайджанского портвейна "Чишма",
который и без всяких ведьм отравляет жизнь. Если же возникнет - в клочья!
- А как же милость победителей? - спросила Любовь Николаевна.
- Какая еще милость? - удивился дядя Валя.
- А вы, Валентин Федорович, взгляните на документ.
Дядя Валя взглянул. Там действительно было написано: "Сдалась на
милость победителей". Дядя Валя осмотрел составителей акта, стараясь
обнаружить автора упомянутой оплошной фразы. Но фразу эту, как мы помнили,
предложил он сам.
- Ну и что? - сказал дядя Валя. - Ты наивная, что ли? Или
прикидываешься дурочкой? Это дипломатическая формулировка. А они ничего не
значат.
- Нет, - сказала Любовь Николаевна, - значат. И милость есть милость.
Тем более победителей. Вы же победители...
- Ты что глазками играешь! - рассвирепел дядя Валя. - Ты что,
издеваешься, что ли, над нами?!
А и мне показалось, что Любовь Николаевна глазами играет и издевается.
И я рассердился. Не задумала ли чего Любовь Николаевна нам в отместку?
- Ну и все! - заключил дядя Валя. - Опять ты нас доводишь! Никаких
поблажек тебе не будет. Сгинь! И навсегда.
И тут Любовь Николаевна, чуть ли не спрыгнувшая, чуть ли не взлетевшая
с дивана, рухнула на колени перед Михаилом Никифоровичем.
- Не погуби! Вызволи! Спасенья прошу!
Не театральные уроки были в словах Любови Николаевны, а чувства
искренние, испуг и мольбу ощутили мы в них.
Михаил Никифорович растерялся. Потом вскочил, стал поднимать Любовь
Николаевну.
- Да что вы, Любовь Николаевна! Зачем вы так!
Теперь и Игорь Борисович Каштанов, и Серов, и я бросились к Любови
Николаевне, успокаивали беднягу, заверяли ее в том, что не звери мы лютые,
не птицы-стервятники, не акулы из австралийских прибрежных волн.
Любовь Николаевну усадили на диван, спрашивали, не подать ли ей
лекарств или воды, говорили, что, конечно, коли слово "милость" попало в
документ, придется вспомнить о милости. И придется придумать нечто,
облегчающее участь Любови Николаевны.
- Ага! Облегчайте! - мрачно сказал дядя Валя. - Опять на шею сядет.
- Без пяти шесть, - напомнил Филимон Грачев.
Серов засуетился.
- Ну вот! Ну вот! - говорил он. - Надо и честь знать. И свое время надо
ценить!
И мы с Игорем Борисовичем было засуетились, но тут же поняли, что это
нехорошо, не дети мы, которым в шесть обещано мороженое, а уж суетиться
сейчас перед Любовью Николаевной было и вовсе неприлично. Серов, взглянув на
нас, снова присел. Притих. В ходе разговора он как будто бы и поддерживал
пайщиков, но и давал понять Любови Николаевне, что он зла на нее не держит.
Однако можно было предположить, что присутствие вблизи его жизни и служебных
занятий женщины из бутылки или неизвестно откуда, его тяготило. И, понятно,
никак не совмещалось это присутствие с его представлениями о возможностях
мироздания. Поэтому он почти и не противостоял дяди Валиному напору, а лишь
старался придать разговору изящное направление.
- Действительно, - сказал он, - Любовь Николаевна теперь не
представляет для нас... для вас... опасности. Но пока не поправится Михаил
Никифорович, существовать она должна, вот и...
- Где она будет существовать? - грозно спросил дядя Валя. - Здесь, что
ли, останется? А Михаил Никифорович опять на раскладушке, что ли, будет?
- Пусть остается, - сказал Михаил Никифорович. - Пока...
- Ну ты, Миша, даешь! - расстроился дядя Валя.
- Но беда-то ведь небольшая, а? - сказал Михаил Никифорович.
- Седьмой час, - обратил наше внимание на ход времени Филимон Грачев.
Он встал. И я встал. Одна Любовь Николаевна осталась сидеть. И было
видно, что она оживает. На Михаила Никифоровича она смотрела не только с
благодарностью, но, похоже, и с обожанием. Красивая сидела Любовь
Николаевна, можно было позавидовать Михаилу Никифоровичу... Впрочем, с чего
бы это завидовать? И чему?
- Михаил Никифорович, ты пойдешь с нами? - деликатно спросил Каштанов.
- Пойду, - сказал Михаил Никифорович.
Мы двинулись к двери, не найдя ни единого слова для Любови Николаевны.
А она, поднявшись, проводила нас хозяйкой квартиры. Будто и не хотела
отпускать приятных ей людей, но, однако, и не намерена была уговаривать их
остаться.
У двери дядя Валя остановился и сказал опять фанфарным голосом
главнокомандующего:
- К мерам мы еще вернемся!
В ответ на слова дяди Вали Любовь Николаевна поклонилась, будто девушка
из тверского хоровода. И возникли запахи влажного леса, деревенского утра,
парного молока... Дверь уже была открыта, свет падал на лицо Любови
Николаевны, и зеленые глаза ее показались мне в тот миг лукавыми, а то и
шалыми. Пожалуй, и кураж был в них.
По улице Королева мы шли молча, быстро, как спортивные ходоки, готовые
побежать, не страшась судей, шли волнуясь, то ли боясь опоздать куда-то, то
ли не веря в избавление.
Волнения наши оказались напрасными.
Возле дома номер пять по улице академика Королева наблюдалось
праздничное брожение мужчин.
Пивной автомат был открыт.


    21



Я стоял в Большом Головине переулке.
И сам не знал, почему я приехал именно сюда.
Сел на девятый троллейбус, отправился в Белый город, возможно, с
намерением зайти в издательство. А взял и вышел у знакомого мне с детства
кинотеатра "Уран". Остановка "Даев переулок"... Когда-то этот дом был
праздничным и казался волшебным. А сняли с него слова "кино" и "Уран" (а от
меня ушло детство), и он сначала ослеп, а потом умер, серым нелепым складом
или торцовой стеной нелепого склада остался на живой, горячей улице. В щелях
между портьерами виднелись в темноте склада бледные усопшие гипсы. Я свернул