Болельщиков завода в учреждениях эта справка огорчала, они разводили руками.
А химические конторщики, тоже огорченные, никакого пособия Михаилу
Никифоровичу не платили.
- Тебе, Михаил Никифорович, - сказали на Королева, - надо подавать на
них в суд.
Михаил Никифорович позвонил мне, рассказал про пособие, напомнил, что я
обещал свести его с моим приятелем - адвокатом Кошелевым.
- Пожалуйста, - сказал я.
- Завтра и зайду, - пообещал Михаил Никифорович.
Но не зашел. И неделю не давал о себе знать. Через неделю я нажал
кнопку его звонка.
- Что же ты, Михаил Никифорович? - сказал я. - Я говорил с Кошелевым.
Он тебя ждет.
- А-а-а! - в раздражении махнул рукой Михаил Никифорович. - Проходи.
Я прошел и, не дожидаясь распоряжений Михаила Никифоровича, сразу
направился на кухню. Раскладушка, привычно сложенная, стояла у двери ванной.
Михаил Никифорович вызвался приготовить чай, я отговаривать его не стал.
- Но ты сначала покажи мне бумаги, - попросил я.
- Ни к чему.
- Ты же сам звонил мне и рвался в суд.
- Пошли они подальше! - сказал Михаил Никифорович.
- Что так?
- Надоело! Да и что это я? Бился из-за какого-то пособия, из-за того,
чтобы меня признали инвалидом! Стыдно! Хватит! Мужик в сорок лет выпрашивает
инвалидность, суетится ради пособия! Да еще в суд... Стыдно!
- Михаил Никифорович... - начал было я.
- Все. Хватит! - сказал Михаил Никифорович. - Извини меня, если
доставил хлопоты. И перед Кошелевым извинись. Бумаги рвать я не буду, но в
суд не пойду. И сам я должен платить за все. Я ведь вначале написал
неправду. И имею урок.
- Первый урок, надо полагать...
- Не первый! Не первый! Сотый!
- Не горячись.
- Да! Сто первый урок! - проворчал Михаил Никифорович, и как будто бы
не только на себя и на обстоятельства жизни проворчал, но и на меня. -
Может, и двухтысячный... И на Кадыкчане был не первый... И в Певеке...
Про Кадыкчан и про Певек Михаил Никифорович мне рассказывал. Почему
сейчас он решил напомнить мне и себе о Певеке и Кадыкчане, ему было виднее.
Путь к аптечным ступам и склянкам вышел у Михаила Никифоровича нескорый.
Поначалу, и главным образом из-за отца, он полагал стать ортопедом. Правда,
после десятого класса был у него полет в международные отношения, в институт
у Крымского моста, полет сейчас же оборвался, и о нем Михаил Никифорович
вспоминал с иронией. Не стал он и ортопедом, хотя и поступал в Курский
мединститут. Курьезные обстоятельства на практике вызвали появление фамилии
Михаила Никифоровича в списке отчисленных (он выступил заступником
приятеля-шалопая). И три года Михаил Никифорович ложку опускал в миски с
флотскими борщами. А когда он окончил Харьковский фармацевтический и
проработал год в селе под Воронежем (отец к тому времени умер, и у Михаила
Никифоровича не было поводов просить направление поближе к дому), он пожелал
испытать себя на краю российской земли. Предложил услуги Магаданскому
аптекоуправлению. Из Магадана его послали дальше по Колымской трассе, в
Сусуманский район, в угольный поселок Кадыкчан. Михаил Никифорович прилетел
в Магадан в летних ботинках, в пальтишке, сносном для черноземных сентябрей,
и в кепке. За Сусуманом мороз стоял под сорок. Охлажденный Михаил
Никифорович кое-как автобусом доехал до Кадыкчана, от остановки до жилья
было два километра, их бы пробежать, но ледяные ноги еле переступали.
Аптека, где Михаил Никифорович должен был заменить беременную заведующую,
собравшуюся ехать в Россию, помещалась в деревянном домике в четыре окна.
Перекошенные двери не закрывались, их укутывали верблюжьими одеялами. В шубе
можно было заведовать аптекой, но Михаил Никифорович шубу в Кадыкчане не
приобрел. Он и всего-то пробыл в Кадыкчане неделю. Начальник шахты Михеев,
хозяин поселка, государь и игрок, не пожелал оделить Михаила Никифоровича
квартирой или хотя бы комнатой, предложил ночевать в общежитии, в зале на
восемь коек. Михаил Никифорович не возражал бы и против девятой койки, но в
аптеке негде было хранить наркологию, беременная заведующая на ночь забирала
ее домой. Даже если бы Михаилу Никифоровичу выдали сейф для содержания
вблизи его койки препаратов с наркологическими свойствами, броня сейфа вряд
ли уберегла бы наркологию от бичей, пребывавших в обилии тут же в общежитии.
Михееву звонили из Магадана, но он не подчинялся каким-то аптекарям и
здравоохранению, куражился, будто бы чего-то ждал от Михаила Никифоровича,
жилья не давал. И Михаила Никифоровича отозвали в Магадан. Там его успокоили
и определили на чукотский берег Ледовитого океана, в порт Певек. В Певеке он
прожил полтора года, не скучал, однако обещанное в Магадане порадовало
Михаила Никифоровича лишь северным сиянием надежд и отцвело. А обещан был
Михаилу Никифоровичу пост заведующего городской аптекой. Тут не то что в
Кадыкчане, служили пять сотрудников, и лишь Михаил Никифорович имел высшее
образование. Заведующая аптекой Леденцова из-за порушенной любви опять же
собиралась уехать на материк и просила замену. Заменой подоспел Михаил
Никифорович. Но судьба пожалела Леденцову, сведя ее с геологом по золоту
из-под Билибина, и отъезд был отменен. Присутствие в ее подчинении
фармацевта с дипломом, да еще мужчины, Леденцову, естественно, нервировало.
И подвигало к действиям. Год с лишним Леденцова со своей заместительницей
Бекетовой (и для той Михаил Никифорович был конкурент) посылали в Магадан
самолетами, а может, и с оленями, письма, живописующие образ жизни Михаила
Никифоровича Стрельцова в Певеке. Михаил Никифорович о тех письмах не знал.
Лишь через полтора года, когда он явился в Магадан с просьбами улучшить его
мироположение и оклад, ему развернуто намекнули об этих письмах. И выходило,
что он человек, которому нельзя доверить не только аптеку, но и вилку в
столовой. Михаил Никифорович был удивлен. Леденцова жгла его глаголом, как
Савонарола флорентийские пороки. Впрочем, насчет Савонаролы тут
преувеличение. Леденцова сообщала о Михаиле Никифоровиче в деловых посланиях
как бы между прочим, часто и хваля его, ложные же сведения приводила, словно
бы сокрушаясь о судьбе сотрудника и испрашивая, как помочь летящему под
откос, но и не погибшему еще вовсе человеку свернуть на правильную стезю.
Образ Михаила Никифоровича выходил таким: он и вертопрах в компаниях чужих
жен, и мот, и слушает черт-те что из-за Ледовитого океана, и гуляка, и
способен горячить кровь понятно чем, может, тянется и к наркотикам. "Да что
же это! Что за глупость! - возмущался Михаил Никифорович. - Вы проверьте! Вы
пошлите к нам инспектора!". Конечно, Михаил Никифорович не связывал себя
монашескими обетами, тем более в условиях полярного дня и особенно полярной
ночи, порой действительно имел и утехи, хотя бывало в Певеке и тоскливо. Но
уж вранье пришло о нем в Магадан бессовестное. "Нет, вы пошлите инспектора!"
- настаивал Михаил Никифорович. "Да вы успокойтесь! - говорили ему. - Мы вам
верим. Верим! И знаем мы, что за штучка эта Леденцова. И вы для нас были бы
куда интереснее в Певеке, нежели она. Но ведь она, уважая вас как работника
и даже жалея, пишет про вас такое... Как тут не почесать затылки... Мы вам
лучше предложим марковскую аптеку. Марково - это чукотская Швейцария. Там
растут помидоры..." Уговаривали, даже добавляли, что там не то чтобы
чукотская Швейцария, но некоторые говорят, что и чукотская Италия. И
помидоры привозили оттуда несомненно красные, и Семен Дежнев в семнадцатом
веке именно там основал острог. Михаил Никифорович все же уговаривал
поставить сначала на место певекскую ревнительницу нравов, а потом заводить
с ним разговор о Маркове. "Ах вот вы как! - огорчались собеседники. - Вы,
значит, ставите нам предварительные условия..." И давали понять в огорчении,
что Леденцова, может, и права и что он, может, и недостоин марковского
заведования. Михаил Никифорович не выдержал, забрал трудовую книжку и
отлетел на Камчатку, благо певекские приятели снабдили его хорошим
петропавловским адресом. А через год Михаил Никифорович вернулся обратно в
Европу. Сначала в Крым. А потом и в Москву. Да что в Москву, в само
Останкино.
Но Кадыкчан, понятно, и Певек, и другие кадыкчаны и певеки не выходили
из памяти Михаила Никифоровича. Не то чтобы позванивали в нем каждый день, а
так, тренькали иногда. Досадно было, что там он много не сделал, а ведь в
колымском автобусе не только шевелил бесчувственными пальцами в ботинках, но
и строил добродетельные планы помощи населению, чтоб оно признало аптеку
добросовестной и было благодарно ей. Однако ничего не улучшил и не
преобразовал. Был честным работником - и только. И это опечалило. И явилось
- не в первый раз - ему: "А что ты можешь? К чему твое рвение? Что ты можешь
изменить? Кто ты такой? Кто ты есть?" Михаилу Никифоровичу не раз было
говорено: "И ты этой силы частица..." Спасибо. Естественно, частица.
Частица, дробинка, элемент, первоначальное вещество. Можно было бы
припомнить и другие подходящие слова, но остановимся пока на самом расхожем.
Частица (часть, по Далю, это ведь и участь, доля, жребий, удел, достояние
жизни, счастье, рок, предназначение; "Часть моя еси..."). Частица толпы,
частица курской земли, пяти миллиардов существ, частица вселенной.
Частица... Оно хорошо, Михаилу Никифоровичу приятно было об этом знать. Но
обязательная ли частица, задумывался иногда Михаил Никифорович, именно он?
Если принять во внимание позицию его магаданских коллег, то и
необязательная. Но, предположим, открылась бы ему, Михаилу Никифоровичу, что
и впрямь обязательная. Что, лучше бы стало? Во всех лекарственных препаратах
есть обязательные составные. В таблетке триампура непременно содержится
двадцать пять миллиграммов триамперена. Должно содержаться. И величина этой
обязательной частицы измениться не может. Будет его больше, будет его меньше
- не станет триампура, воина с давлением. Стало быть, если ты обязательная
частица, знай свои пределы и свой шесток? Так, что ли? А ведь это скучно.
Однако, если начнешь своевольничать и пожелаешь вырваться из определенного
тебе, только испортишь что-либо и ничего не улучшишь... Такие разъяснения
давал себе иногда Михаил Никифорович. Ты - частица в мироздании, все равно
какая, обязательная или случайная, и в ходе событий - в аптеке ли, на
поверхности ли земной или тем более во взъерошенной галактике - от твоего
существования ничего не зависит. А потому повороты судьбы следует принимать
со спокойствием. И печалью. Положив также, что история человечества - не в
твоей компетенции и пусть все идет как идет.
Но не всегда Михаил Никифорович был в согласии со своими мыслями
(понимая при этом, что в них есть и путаница или подмена понятий). Ну ладно,
рассуждал он, Дон Кихот был хорош, но - как мечтание человечества. В
окрестностях же Ламанчи, реализуя себя, он чаще вредил, хотя бы и пустячно,
жителям и путешественникам. Однако страсть и действия, а особенно
простодушная вера странного рыцаря в правоту собственных действий вызывали
зависть Михаила Никифоровича. Он бы так не мог. Конечно, если бы на его
глазах били слабого или рожь горела, он бы не стоял. Но в историях с
самодуром из Кадыкчана или Леденцовой, даже сидя на Росинанте и будучи при
копье, он бы не бросился ни на кого. И не потому, что копьем надо было
разить вроде бы из-за себя, а не из-за дела. Просто не возникало порыва. А
ну их к лешему... Не должно ли так? - задумывался Михаил Никифорович.
Миллионолетнюю долю человечества он мог бы и не взваливать себе на плечи, но
за миг-то летящий отвечать был обязан. Когда Любовь Николаевна довела его до
обострения чувств, он взъярился и отмел прежнее свое успокоение. Даже
отважился вступить в сражение с горестной истиной "от смерти нет в саду
трав", был намерен сейчас же принести человеческому роду облегчение. А может
быть, и благоденствие вечное. Видимо, желание это всегда было в Михаиле
Никифоровиче, а Любовь Николаевна вряд ли могла ошибиться и приписать ему
чужие свойства...
- Михаил Никифорович, я опять тебе не судья... Но, думаю, ты не прав. И
зачем тебе нужны уроки с похожими сюжетами?
- Дуракам закон не писан, - просветил меня Михаил Никифорович. - Это я
про себя.
- А хотя бы и про меня, - сказал я. - Однако я, Михаил Никифорович,
отчасти удивляюсь твоим шатаниям. Тебе стало стыдно оттого, что ты начал
выпрашивать себе как бы незаслуженные блага... А того, что ты поощряешь
проходимцев или разгильдяев, тебе не стыдно?
- Мало ли чего...
- Ладно. Прости, что полез тебе в душу. Просто меня удивила твоя
непоследовательность. Кстати, про пай Каштанова ты слышал?
- Слышал.
- И что?
- А ничего.
- Ты как дядя Валя. Как Валентин Федорович Зотов... Попью я сейчас чаю
с этим приятным вареньем и откланяюсь.
- Варенье из терна... Мать варила.
- Спасибо твоей матери.
- Что касается Шубникова... - начал Михаил Никифорович.
Но тут зазвенело над дверью, и сразу же - стало понятно, что звонок был
не просьбой распахнуть ворота, а знаком вежливости, - чья-то рука повернула
ключом задвижку замка. Через мгновение на кухню, почувствовав гостя и как бы
для решения, не обременителен ли гость, не гнать ли его взашей или,
напротив, не требует ли он особенных почестей, заглянула женщина. Была это
Любовь Николаевна.
- А-а, это вы, - очевидно успокаиваясь, произнесла она. - Здравствуйте.
Она назвала меня по имени-отчеству, опустила на пол сумку и протянула
мне руку. Я пожал ей руку как давней приятельнице, не успев вспомнить, что
еще на днях я относил Любовь Николаевну к движениям воздуха. Рука Любови
Николаевны была крепкая, Филимону Грачеву следовало с уважением относиться к
такой руке.
- Я сейчас, - сказала Любовь Николаевна. - Только переобуюсь... У меня
здесь еще сумка, - добавила она из прихожей. - Я, Михаил Никифорович, купила
материал на занавески. И хватит на ламбрекен. Еще тюль...
Я взглянул на Михаила Никифоровича. Тот, поначалу не выказавший никаких
удивлений, теперь не то чтобы удивился, но, похоже, искал чему-то
объяснения. Может быть, платежные способности Любови Николаевны перепроверял
в уме Михаил Никифорович? Но что мне было гадать...
- Я пойду... - шепнул я Михаилу Никифоровичу.
Михаил Никифорович не проявил желания удержать меня.
- Вы пройдите сюда, в комнату, - услышали мы приглашение Любови
Николаевны, - я уже разложила материал, мне хотелось бы, чтобы вы
посмотрели.
- Мне пора...
- Зайди на минуту, - попросил меня Михаил Никифорович.
- Вот, - показала нам Любовь Николаевна свои приобретения, при этом то
ли стесняясь покупки, то ли радуясь ей.
Ткани лежали на столе, и нежнейший тюль, и светло-желтая прозрачная
ткань словно бы с камышинками или с какими иными водяными растениями,
вызывающими мысли о тихих старицах и колыхании ряски.
- Это интересно... - сказал я на всякий случай.
Михаил Никифорович молчал.
- Я у Никитских ворот купила, - сказала Любовь Николаевна. - Там на
углу бульвара и улицы Качалова хороший магазин. Была очередь, но я выстояла.
Объяснения она давала Михаилу Никифоровичу. Но Михаил Никифорович
молчал.
Любовь Николаевна переобулась и теперь была в тапочках. Впрочем, скорее
бы к ним подошло название черевички, до того нарядно и дорого они выглядели,
такими когда-то в исключительных случаях могли одаривать во дворце на
невских берегах в присутствии запорожских сечевиков и светлейшего князя.
Знал ли Михаил Никифорович о происхождении обуви Любови Николаевны?
- Вот эти занавески, - показывала Любовь Николаевна на тюль, - для дня.
Когда солнце сильно бьет в глаза. Или просто от чужого взгляда. А эти
вечерние. По-моему, они будут хорошо сочетаться по цвету и рисунку. А?
Теперь она обращалась ко мне. И я, хотя и не годился в оценщики
несшитых штор и занавесей, да, впрочем, и сшитых, поспешил с ответом:
- По-видимому, будут хорошо сочетаться.
- Но в доме нет швейной машинки, - сказала Любовь Николаевна.
Эти слова, видно, озадачили Михаила Никифоровича. Я решил прийти ему на
помощь:
- А у соседей твоих нет швейной машинки? Если попросить на время?.. Или
вот. На месте твоей аптеки, на Цандера, теперь пункт проката. Можно там
взять...
- Да, конечно, - обрадовалась Любовь Николаевна, - отчего же не
воспользоваться услугами проката?
- Я схожу, - согласился Михаил Никифорович.
Тут я сообразил, что когда-то рассказывал Любови Николаевне о
рукодельных успехах своей жены, в частности и о швейных, Любовь Николаевна,
несомненно, помнила об этом, а машинку из нашей квартиры я не предложил.
- Я могу из дома, - сказал я. - Если жена... Или вы, Любовь Николаевна,
зайдите к нам с этими...
- Нет, зачем же, - мягко сказала Любовь Николаевна, - что же вас
обременять. Проще будет Михаилу Никифоровичу зайти с паспортом в пункт
проката. Ведь верно?
- Да, - сказал Михаил Никифорович, - проще...
Теперь я почувствовал, что вопрос решается сугубо внутренний и не мне
со швейными машинками встревать в его обсуждение.
- А ведь я опаздываю, - сказал я. - Зашел-то я всего на три минуты.
Разрешите откланяться. А ты, Михаил Никифорович, если изменишь мысли и опять
вспомнишь о Кошелеве, позвони мне.
Любовь Николаевна словно бы огорчилась скорому моему уходу, она была
намерена извлечь пакеты из второй сумки, что-то еще показать мне и о чем-то
посоветоваться, тем более что я знаком с самим Зайцевым. Намерения Любови
Николаевны и упоминание о Зайцеве ускорили мои откланивания.
Михаил Никифорович, пребывавший тоже в домашних тапочках - я лишь
теперь обратил на это внимание, - закрыл за мной дверь. Но тапочки Михаила
Никифоровича вряд ли вызвали бы восторги запорожских сечевиков и одобрение
светлейшего князя. Впрочем, может быть, и раньше Михаил Никифорович имел
домашнюю обувь, берег ноги и полы, а я прежде в квартире Михаила
Никифоровича, куда и не часто заходил, был невнимательным?


    24



На улице я пожалел, что не дослушал Любовь Николаевну и не узнал о
прочих ее сегодняшних покупках. И опять я отчего-то подумал о финансовой
основе ее существования... Откуда у нее, в частности, деньги на всякие тюли
и черевички? Из слов Любови Николаевны выходило, что ткани она приобрела
земным способом. Стояла в очереди. Слова эти были сказаны без раздражения и
усталости, а как бы даже с удовольствием удачливой охотницы. Неужели Михаил
Никифорович снабдил Любовь Николаевну деньгами, согласившись с поводом ее
трат? Но как мне представлялось, он находился нынче в стеснениях. Или она
имела право тратить казенные средства на покупку штор и ламбрекена? Впрочем,
в азарте женщина может ради тюля промотать и казенные деньги!
Однако мне-то что?
Пусть и казенные, пусть и кашинские, пусть тратит! Пусть Михаилу
Никифоровичу это приятно! Мне-то что? Может, ему вообще приятно терпеть у
себя дома Любовь Николаевну. Скорее всего, так оно и есть. К тому же,
возможно, теперь она способна избавить его от болезней, потому он и
отказался от судов и встреч с адвокатом Кошелевым.
Как выяснилось позже, и Михаил Никифорович не знал тогда, откуда
случались деньги у Любови Николаевны. В начальную пору ее пребывания в
Москве, как помните, он сам из сострадания вызвался давать ей рубль в день.
Михаил Никифорович надеялся, что, определившись в столице, она откажется от
его субсидий. Однако с ходом времени выдача им денежного пособия Любови
Николаевне стала казаться ему делом чуть ли не обязательным, прекратить эту
выдачу было бы стыдно, не по-мужски. Хотя на кой ляд он ссужал ее? Притом
что это были за деньги для женщины! Разве таких денег ждала от него Мадам
Тамара Семеновна? И все же Михаил Никифорович постановил - потерпеть, не
вечно же будет являться Любовь Николаевна в его квартиру. К тому же Любовь
Николаевна сразу заявила: за рубли - спасибо, она, мол, должница. Расписок,
правда, не писала и позже не упоминала о долге, а Михаил Никифорович тем
более. Но чтобы не вызвать кривотолков и превратных суждений среди знакомых
и в Останкине, он как-то с намерением сообщил пайщикам нечаянного сосуда,
что иногда дает Любови Николаевне деньги в долг.
Но если бы она их и не тратила, а копила, прятала в старом чулке на
черный день, а теперь не удержалась и принялась транжирить, то и тогда
расходы Любови Николаевны Михаил Никифорович своими пособиями объяснить бы
не смог.
А Любовь Николаевна между тем стала вдруг Михаила Никифоровича кормить.
Раньше она лишь по утрам жарила себе яичницу либо жевала бывшую французскую
булку с любительской или ливерной колбасой, а обедала или ужинала неизвестно
где. И ела-то что? Михаил Никифорович, если не был сердит на жиличку,
воображал ее в очереди за чебуреками на Неглинной или же за столом
какой-нибудь сокрушительной для желудка пельменной и сострадал ей. Попытка
его угостить Любовь Николаевну мясным блюдом, как мы помним, не привела к
удаче, разве что он познакомился с доктором Шполяновым. Более Михаил
Никифорович и не старался проявить себя хлебосольным хозяином, и не потому,
что не было желания зайти в мясницкую к Петру Ивановичу Дробному, а потому
что отсутствовали поводы сидеть с Любовью Николаевной за одним столом.
Как складывались их отношения после капитуляции в доме у дяди Вали, да
и накануне, разъяснять не надо. Им бы друг друга не видеть в упор, а не то
чтобы вместе расставлять на кухне посуду. Они и впрямь не видели друг друга
в упор. Лишь однажды Любовь Николаевна при встрече в коридоре сказала
Михаилу Никифоровичу, словно бы извиняясь перед ним, но и с достоинством:
"Мне ведь на самом деле некуда деться..." На что Михаил Никифорович ответил:
"Что тратить слова..." Более и не тратили. Но с перетеканием песка в
стеклянных сосудах обиженная и от обиды будто мраморная Любовь Николаевна
потихоньку оживала и даже иногда принималась напевать. Поначалу Михаил
Никифорович слышал фразы из "В низенькой светелке..." и "Колокольчики мои,
цветики степные...", но потом в квартире зазвучали и иные слова и мелодии,
не всегда, заметим, грустные. Любовь Николаевна напевала и "Не шей ты мне,
матушка, красный сарафан", и "Из-за острова на стрежень", и "Мой
дельтаплан", и "Кузнечик запиликает на скрипке", и "Мы с железным конем все
поля обойдем", и "Златые горы". Порой Михаил Никифорович слышал слова
иностранные, понять какие он не мог, кроме "феличита", "аморе", но с чего бы
ей петь "феличита" и "аморе", он даже и не строил догадок. Однажды Михаилу
Никифоровичу из коридора показалось, что в комнате за притворенной дверью
Любовь Николаевна сама с собой водила хоровод. Выявилось у Любови Николаевны
драматическое сопрано с виолончельным тембром, но во фразах из опер, в
особенности Верди, Вагнера и Масканьи, она, как Каллас, могла прозвучать и
Азученою. Знала она тексты песен Высоцкого и Окуджавы... Любовь Николаевна
проявляла музыкальную независимость, но и не вредничала. Чувствовала, видно,
что Михаил Никифорович Зыкиной предпочитает Плевицкую и Русланову, и пела в
их манере, впрочем, не имитируя, а по-своему. Временами, казалось Михаилу
Никифоровичу, пела чудесно. Но он сразу же осаживал себя, хмурился: мало ли
что, мало ли как - ради выгод или ради еще чего - можно петь казенным
голосом! Однако - ради каких выгод? И отчего же - казенным голосом? А если
Любовь Николаевна пела своим голосом?
И нередко при пении Любови Николаевны возникали в квартире запахи,
нисколько не раздражавшие Михаила Никифоровича. Это были и запахи
деревенского утра и парного молока, прочувствованные как-то и мною, и запахи
сырой после грибного дождя ольхи, и молодого, только что, в конце мая,
сорванного с грядки чеснока, и расцветшего в Ельховке возле дома матери
куста жасмина, называемого, правда, по науке жасмином ложным, или
чубушником, и овчинного полушубка, и ветра со снегом в Беринговом море у
острова Карагинского, и теплой ржаной горбушки, и декабрьской проруби, и
смоленой лодки... Разные возникали запахи, они Михаилу Никифоровичу были
приятны.
Иногда Михаил Никифорович, возвращаясь из аптеки или с бесед со
знакомыми, заставал Любовь Николаевну у газовой плиты. Что она там стряпала,
Михаил Никифорович знать не желал. Кастрюли и сковородки она брала его, еще
в марте получила на это разрешение хозяина, но теперь Михаил Никифорович
наблюдал на кухне и новую посуду, металлическую, стеклянную и фаянсовую.
Возникали и неловкости. Вечерами Михаил Никифорович посиживал на кухне,
читал, думал, слушал "Маяк", прежде чем отправиться на ночлег в ванную и
поставить там раскладушку. А сейчас он толокся в прихожей, в коридоре - но
что за коридор был у них! - делал вид, что у него много занятий в ванной.
Любовь Николаевна сказала ему как-то, и довольно дружелюбно: "Да проходите
вы, Михаил Никифорович, или в комнату или на кухню". Но зачем было проходить
в комнату? Что там делать? И зачем проходить на кухню? Общий стол у них, что
ли? Не хватало этого... Да и готовились на кухне, видно, какие-то острые
мясные блюда, противопоказанные печени и желчному пузырю Михаила
Никифоровича. Любови Николаевне полагалось бы по крайней мере проявить такт.
Но однажды она сказала: "Михаил Никифорович, сделайте наконец
одолжение, присядьте к столу!" "У меня диета", - буркнул Михаил Никифорович.
"Диету вы не нарушите, - сказала Любовь Николаевна. - И потом, я приготовила
посинюшки. Или, если угодно, драники". Михаил Никифорович прошел на кухню.
Запах был подлинный, и все же Михаил Никифорович не верил в то, что