Страница:
улице Кондратюка для прогулок по саврасовским местам Лосиного острова.
Сообщалось, что с середины апреля в прокат будет сдаваться конский навоз под
огурцы для членов садово-огороднических товариществ. А доктор Шполянов был
рекомендован останкинским жителям как игрок в преферанс. Я позвонил
Шполянову в клинику, спросил, с чего это он вдруг. Ну ладно объявил бы себя
ловцом налимов или сплясал бы людям матросский танец "яблочко", что ему
удавалось в праздничные дни. Шполянову было не до меня и не до Останкина,
его ожидали в операционной. Пробормотав: "Шутят люди. Потом разберусь", он
опустил трубку. Я решил потребовать ответа у Шубникова, но через день рядом
с фотографией Шполянова увидел иное предложение. Шполянов как преферансист
был отменен, а назывался наемным котом. Я отыскал Шубникова, произнес слова
возмущения, за такие шутки, мол, и физиономию попортить стоит. Шубников не
смутился, а будто бы испытал ко мне жалость и сказал, что кому-то надо
ловить в Останкине мышей и исполнять другие обязанности котов, а на руках у
него есть заявление Шполянова, и оно подлинное и искреннее. Я стоял
сконфуженный. Шполянов - серьезный человек, но вдруг он для смены
впечатлений и разнообразия жизни захотел побыть и наемным котом? Я опять
позвонил ему, но Шполянова не было дома, спрашивать же его жену о вечерних
планах мужа я не решился.
"Не втянули ли в дело дядю Валю?" - задумался я. Был момент, когда мне
казалось: Валентин Федорович лишь делает вид, что он вулкан погасший и
умиротворенный. И еще мне казалось, что дядя Валя готовит себя в
боевики-одиночки, а сам скрытничает. Теперь приходили мысли: а не пересидел
ли дядя Валя в своем скрытничестве, не замерзла ли его душа? Но ведь и
ложными могли быть мои предположения о скрытничестве дяди Вали. В сухие дни
я дважды заглядывал из любопытства на Лебединую площадку. Самого дядю Валю в
те дни я там не обнаружил. А приятельниц дяди Вали мне показывали, кое-что я
и услышал о них. Но я не считал их присутствие вблизи Валентина Федоровича
способным отвлечь его от генеральных устремлений. Это были женщины
достойные. Труженицы. И, пожалуй, самостоятельные. В них чувствовался
житейский напор. Одевались они без шика, но опрятно. Они вообще были
опрятные. Такие дядю Валю не могли погубить. А скрасить его жизнь, наверное,
могли. И вряд ли бы им удалось изменить устремления и натуру Валентина
Федоровича, вспомните, какие годы ковали эту натуру. Впрочем, что годы и
эпохи по сравнению с какой-нибудь дамой!
И вот однажды возле Аргуновской я увидел дядю Валю со знакомой мне
(правда, издалека) женщиной. Валентин Федорович нес лыжи, и женщина несла
лыжи. Оба они были в куртках "аляска", возможно, гонконгского пошива, и
вязаных шапочках динамовских цветов. Шли от десятикилометровой
оздоровительной останкинской лыжни. Спутница дяди Вали была румяная, сытная,
улыбалась чему-то. Дядя Валя же и теперь казался унылым и сломленным.
- Здравствуйте, дядя Валя, - сказал я. И поклонился спутнице Валентина
Федоровича.
- Здравствуй, - не слишком обрадовался мне дядя Валя, потом сказал как
бы вынужденно: - Знакомьтесь... Это Анна Трофимовна... Нюша... А это... - И
он представил меня.
- Пончики горячие были хороши после лыж. И кофе, - сказала Анна
Трофимовна.
- Какие еще пончики!.. - поморщился дядя Валя.
Тут я заметил, что на щеке Анны Трофимовны осталась сахарная пудра от
пончиков.
- Ерунда это все... Все эти пампушки с трюфелями...
Я бы обрадовался, если бы Валентин Федорович вспомнил тут же, какие
трюфели он кушал в компании хотя бы с Сережкой Эйзенштейном и посрамил
пончики Останкинского парка, но дядя Валя будто забыл о своей дружбе с
Эйзенштейном и уж тем более с маршалом Жуковым.
- Автобус-то ваш, дядя Валя, ездит?
- Ездит. Что ему сделается? Но я, может, и уйду с базы...
- И куда?
- Зовут в пункт проката на Цандера... Мне и от дома близко, и... - Дядя
Валя взглянул на Анну Трофимовну и замолчал.
- Там разве нужен водитель? - удивился я.
- Я не водителем, - сказал дядя Валя.
- Но кем?
- Кем зовут... Если дам согласие. И можно совмещать...
- Здесь большие перспективы, - уверила Анна Трофимовна.
- Я еще не дал согласие! - нервно вскрикнул дядя Валя.
- Что ты, Валентин, что ты! - принялась успокаивать его Анна
Трофимовна. Но, похоже, она его укоряла.
На мгновение мне представилось, что лыжи Анны Трофимовны качнулись и
готовы опуститься на голову Валентина Федоровича, но мало ли что может
померещиться на Аргуновской улице.
- Собака-то ваша жива?
- Жива. Толстая, сытая собака, - сказала Анна Трофимовна. - Мы ее
хорошо кормим. Ничего не жалеем. Для нее, собаки...
Дядя Валя не сразу, но подтвердил кивком уверения Анны Трофимовны.
- А не приставят ли вас в прокате к ротану Мардарию?
- Зачем?
- Ну, чтобы водить его по Останкину для оказания услуг.
- При чем тут Мардарий? - сказал дядя Валя, не глядя мне в лицо. -
Никаких Мардариев! Я не знаю никаких Мардариев!
- Вы волнуете Валентина Федоровича, - расстроенно сказала мне Анна
Трофимовна. - А ему нужен покой после лыж...
- Извините, - смутился я. - Действительно...
- Тебе-то еще не предлагали дела в пункте проката? - спросил вдруг дядя
Валя. - Ты у них тоже в списке.
- И что же я должен делать по этому списку?
- Не знаю... может, писать сочинения.
- Какие сочинения?
- Ну, для детей сочинения... Которые на дом. Или для студентов... Форма
услуг.
- Чрезвычайно польщен. А по другим предметам им от меня ничего не надо?
- Для других предметов пригласят других.
- Валентин Федорович! - строго сказала Анна Трофимовна.
- Я ничего не говорил. Я ничего не знаю, - будто опомнился дядя Валя. -
Ты от меня ничего не слышал.
- Я слышал, - сказал я. - А вы еще и не дали согласия.
- Валентин Федорович даст согласие, - пообещала Анна Трофимовна. - Но
необходимо обговорить условия. Чтобы потом не жалеть об автобазе. Водители
автобуса на дорогах не валяются.
Теперь Анна Трофимовна гордилась Валентином Федоровичем.
- Дядя Валя, утверждают, что вы хотите бункер завести?
- Кто? - встревожился дядя Валя. - Какой бункер? Никаких бункеров!
Пошли, пошли! Все! Покой и отдых! Пошли!
И лыжники отправились в сторону улицы Кондратюка.
Стало быть, и меня решили приставить к делу! И какая же будет
установлена плата, гадал я, за сочинения, скажем, для восьмиклассников и
какая для балбесов выпускников? Сколько потянет образ Печорина и сколько -
Беликова, добавка выйдет Беликову за футляр и насмешки гимназистов или
скидка? Я было хотел заглянуть к Шубникову, но раздумал: если им надо, сами
отыщут, кстати, может, у них возникнет и конкурс на исполнителей, а мои
способности вызовут и не самые лестные оценки. Что было волноваться
заранее... Впрочем, относительно своего устройства в пункт проката я и не
намерен был волноваться.
"Но, может быть, - подумал я, - вовсе не лишним окажется пункт проката
для москвичей? Вдруг Шубников и Бурлакин остепенились, вдруг их порывы
благородны и честны, а мы записали их в разбойники, подозреваем неизвестно в
чем. Ведь если дать человеку с головой, выдумкой и энергией волю, он
сообразит и устроит такое, что десять министерств не одолеют. И отчего же не
нужны Останкину наемные коты?"
Но тут же я и охладил себя. Подумал: а не подбирается ли к нам Любовь
Николаевна с другого бока, желая добиться от нас того, чего не смогла
добиться в мае и летом? Не собирается ли она воздать нам за непослушание: не
следуете моим советам, так будьте лишь исполнителями школьных программ и
наемными котами. Однако и эти мысли следовало оставить. В них были очевидные
упрощения. И не знал я, как относится Любовь Николаевна к делам на улице
Цандера.
При встрече с Михаилом Никифоровичем я между прочим спросил, призывали
ли его Шубников и Бурлакин. Выяснилось, что призывали. К чему и с какой
целью, Михаил Никифорович мне не сказал. Михаил Никифорович был задумчив,
курил. Я узнал от него, что послезавтра Любовь Николаевна покинет его
квартиру.
- Куда же она съедет? - спросил я.
- В общежитие на Кашенкин луг, - сказал Михаил Никифорович.
- Это же почти Останкино, - покачал я головой.
- Да, - согласился Михаил Никифорович, - только за телецентром.
- А почему именно в общежитие? - запоздало удивился я.
Михаил Никифорович разъяснил, что в общежитии на Кашенкином лугу у
Любови Николаевны есть знакомые отделочницы и они взялись ее поселить.
- Повезет отделочницам, - сказал я, но сразу же перевел разговор: вдруг
ирония моя могла показаться неприятной Михаилу Никифоровичу? - И что же ты
ответил на призыв Шубникова?
- А ничего не ответил, - сказал Михаил Никифорович.
- Дядя Валя собрался к нему. Но какие-то там тайны. И будто бы дядя
Валя чего-то стыдится...
- Похоже, - кивнул Михаил Никифорович.
Вот и весь разговор.
Через день Любовь Николаевна переехала на Кашенкин луг. Ей бы исчезнуть
из квартиры Михаила Никифоровича в мгновение, как случалось прежде, а она
потратила на сборы весь вторник. Михаил Никифорович работал днем, до трех
часов. Уходил утром в аптеку, Любовь Николаевна возилась с какими-то
тряпками; вернулся - чемоданы ее были раскрыты. Он спустился на лифте, дышал
морозным воздухом, слушал споры и исповеди в автомате на Королева, появился
в квартире снова, а Любовь Николаевна собиралась будто бы в курортную
местность с игорными домами и толпами Лоллобриджид. В общежитии ее чемоданы
могли смутить неустроенных девушек, а то и вызвать беспорядки. В последние
дни разговоры Михаила Никифоровича с Любовью Николаевной были служебными,
проживало бы в квартире третье лицо, они бы обменивались вынужденными
словами через это третье лицо. Сейчас же Михаил Никифорович решил сказать
Любови Николаевне о нравах в общежитии и ее чемоданах.
- А вам-то какое дело? - резко сказала Любовь Николаевна.
- Никакого... - растерялся Михаил Никифорович.
- Ну и помалкивайте! - предложила Любовь Николаевна. И тут же
потребовала: - Вы бы лучше помогли чемоданы закрыть! Наступили бы на крышку.
Вы же тяжелый.
Михаил Никифорович поднялся как бы с ленцой, нехотя, а сам
взволновался. Вещи, уложенные в чемоданы, Любовь Николаевна прикрыла
льняными скатертями, чемоданов было три, а вещей хватило бы на семь. Михаил
Никифорович, надавливая на кожаные крышки коленями, су мел укротить
сопротивление формы. Затянули они вместе с Любовью Николаевной ремни. Любовь
Николаевна рас краснелась, капельки пота поблескивали на ее носу и над
верхней губой:
- Ну вот! Хоть на что-то сгодился мужик.
Михаил Никифорович поглядел на нее, но тотчас взглянул на окна.
Занавеси и ламбрекены висели.
- Это все ваше! Ваше! - успокоила его Любовь Николаевна. - Это я не
беру.
- Я их выкину, - сказал Михаил Никифорович.
- Не выкинете, - уверила его Любовь Николаевна. - Они украшают
квартиру.
- Выкину, - повторил Михаил Никифорович и пошел на кухню.
- А выкинете, будете дураком! - понеслось ему вдогонку.
Михаил Никифорович чуть было не ответил ей, но опустился на табуретку и
взял в руки "Вечернюю Москву". Что она, скандал, что ли, желает устроить?
Слова, какие ему явились для ответа, были самые базарные. Возня с
чемоданами, пакетами, сумками будто вновь преобразила Любовь Николаевну или
вернула ее в истинное состояние. Но какое ее состояние было истинным? По
вечерам Михаил Никифорович видел теперь в своем жилище строгую, платиновую
женщину, какая днем наверняка руководила текстильной фабрикой или даже целой
отраслью легкой промышленности, скажем, обувной или льнопрядильной, а если
брать занятие Михаила Никифоровича, то и всем аптечным делом, всеми
микстурами, порошками и рецептами в отечестве. Да и оборонными предприятиями
могла руководить Любовь Николаевна. Из-за иной Любови Николаевны Михаил
Никифорович ездил на Савеловский вокзал. Та была и пропала. А может быть,
той и вовсе не было... Приходила к Михаилу Никифоровичу тоска, какой он
никогда не испытывал. Но серебристой оказалась эта тоска, она была и как
мечта... А возвращенная в Останкино Любовь Николаевна в английском костюме и
белой блузке с кружевами, если являлась на улицу Королева после усердий в
отраслях и сферах, возможно, и ночами сидела над деловыми бумагами. Ей этаж
в доме полагался, а не койка и тумбочка в общежитии. Когда Михаил
Никифорович по недоразумению встречался взглядом с глазами Любови
Николаевны, ему казалось, что он видит в них презрение, а то и брезгливость.
"Ну и катились бы отсюда!" - желал сказать ей Михаил Никифорович, но не
говорил: а вдруг в нынешней Любови Николаевне, в тайнах ее, пребывала
прежняя Любовь Николаевна, летняя и осенняя.
Но сегодня-то Любовь Николаевна походила на ту, что готовила посинюшки,
суп харчо, кабачки, фаршированные мясом, посылала Михаила Никифоровича на
улицу Цандера за швейной машинкой и могла пуститься в загул. Да хоть бы и
пустилась!.. Ту, летнюю и осеннюю, живую Любовь Николаевну почувствовал
рядом с собой Михаил Никифорович, когда закрывал чемоданы. И запахи были -
живой Любови Николаевны. Жаркая, в пушистом оранжевом свитере, в ношеных
джинсах, высунув язык, помогала она ему затягивать кожаные ремни, плечом
толкнула, и оно было живое, знакомое. Михаилу Никифоровичу захотелось
отшвырнуть чемодан, обнять Любовь Николаевну. Не отшвырнул и не обнял...
- Как вы думаете, без паспорта можно поселиться в общежитии? - Любовь
Николаевна стояла в коридоре.
- Вам - можно, - сказал Михаил Никифорович.
- Вот и нет. И мне нельзя. Я и не особенная. Я обычная и с малым сроком
проживания в Москве. А в бумагах я осталась Стрельцовой. Неразведенной. И
можете представить, как нелегко было поселиться неразведенной и имеющей
площадь на Королева.
- Позвольте вам не поверить насчет нелегко, - сказал Михаил
Никифорович. - При вашей-то... пронырливости... Или пробойности... Или... А
не разведенная вы, видимо, со мной?
- С кем же еще?
- С одной дамой я хоть разведенный...
- Я ее хорошо знаю, - напомнила Любовь Николаевна.
- Но зачем вам теперь нужна моя фамилия?
- На время, на время! Девушки из общежития помнят, что вы мой муж. Но
это пустяки. Они могут и запамятовать. А вот площадь ваша останется у меня в
резерве. Мало ли что. И вы, как неразведенный, посидите для меня на скамье
запасных.
- Не нарушаете ли вы условия договоренности с нами?
- А хоть бы и нарушаю! - рассмеялась Любовь Николаевна.
- К чему вы все это мне говорите?
- Хочу - и говорю! Дразню вас. Скандала хочу!
- А-а, - сказал Михаил Никифорович и развернул "Вечернюю Москву". Когда
он прочитал (слова прыгали со строчки на строчку и не сразу собирались в
предложения) заметку о вымогательнице из парикмахерской, заслужившей восемь
лет и конфискацию имущества, из комнаты донеслось: "У кого же нет капусты,
прошу к нам в огород, во девичий хоровод..." Давно не пела при нем Любовь
Николаевна. И как пела теперь! Михаилу Никифоровичу бы слушать и слушать
ласковое ее пение, но он встал, газету бросил и, грозный, отправился
закрывать дверь в комнату, чтобы никакие издевательские звуки не мешали ему
жить.
И тут же Любовь Николаевна встала в дверном проеме, бедром прислонилась
к косяку.
- А вы нервничаете, - улыбнулась Любовь Николаевна. - Дверью хлопнуть
решились. Это я дверью должна хлопнуть. Вы-то что нервничаете, Михаил
Никифорович? Вам один вечер и осталось терпеть. Или вы недовольны тем, что я
ухожу в общежитие? Может, вы обижены? Может, удержать меня собрались? Что вы
молчите, Михаил Никифорович? А может, у вас любовь ко мне?
- Хорошо, считайте, что любовь, - каким-то дурным, сдавленным, чуть ли
не хриплым голосом сказал Михаил Никифорович, повернулся и пошел на кухню.
- Вот тебе и любовь! - рассмеялась Любовь Николаевна. - А сами
сбегаете!
"Издевается! Голову дурит! - старался уверить себя Михаил Никифорович.
- Нет, надо продержаться, всего-то одна ночь, до петухов". И удивился себе:
каких петухов, при чем тут петухи? Но не ущемляла ли в чем-то себя Любовь
Николаевна ради его покоя, комфорта и свободы? Однако тут же он вспомнил
Любовь Николаевну последних дней и за столом у дяди Вали. "Дурачит, дурачит!
Или развлекается. И жить она может где хочет. Общежитие - ее блажь, блажью
была и моя квартира", - говорил себе Михаил Никифорович. Но спокойствие к
нему не приходило.
- Да! - Любовь Николаевна появилась на кухне. - Сбежали!
- Что вам нужно от меня? - спросил Михаил Никифорович.
- Теперь, пожалуй, и ничего не нужно, - сказала Любовь Николаевна
серьезно. Печаль была в ее глазах.
Михаил Никифорович встал.
- Была надежда, - сказала Любовь Николаевна, - но, увы, то, что вы
могли, вы не сделали.
- У женщины, со мной разведенной, - сказал Михаил Никифорович, - тоже
была надежда, а я ее разочаровал. Вы знаете.
- Здесь иное, - сказала Любовь Николаевна. - Вы могли меня спасти, но
не спасли.
И Любовь Николаевна ушла в комнату.
Мрачный Михаил Никифорович ходил по кухне и ругал себя. Он был тугодум,
мыслить о житейских обстоятельствах быстро не умел. Виноватым признать себя
было легко, но сообразить, что именно он не сделал, чтобы спасти Любовь
Николаевну (и от чего?), он не мог. "Скотина я! - твердил себе Михаил
Никифорович. - Но что делать? Что?" Подсказала бы она, как ее спасти (от
чего - уже не имело значения), он бы и жизнь отдал.
А потом Любовь Николаевна снова запела. Вспомнила вначале о том, как
ночевала тучка золотая на груди утеса-великана... Не оказался Михаил
Никифорович утесом-великаном, так, стало быть, следовало понимать? Но Любовь
Николаевна, став Лелем из оперы тихвинского волшебника, отчитала глупых
девок словами чужанина: "Что за радость вам аукаться..." Никакой печали не
было теперь в голосе Любови Николаевны. Михаил Никифорович ходить перестал.
Напоминание об утесе-великане вряд ли было намеренным. Да она как будто бы и
танцует, показалось Михаилу Никифоровичу. Он закурил, стряхивал пепел в
банку из-под майонеза. Майонез покупала Любовь Николаевна. Могла ли женщина,
которую требовалось спасать, думать о майонезе? Сомнительно. А теперь она,
судя по звукам, пританцовывала или водила сама с собой хоровод. Вовсе не
грустным получался ее последний вечер в квартире Михаила Никифоровича,
сладостной, возможно, представлялась ей жизнь в компании девушек-отделочниц.
Да и одних ли девушек-отделочниц? А Любовь Николаевна запела "Черноокий,
чернобровый, молодец кудрявый...", призывно запела, с удалью. Михаил
Никифорович был чернобровый, но не кудрявый и глаза имел серые, не к нему
был обращен призыв Любови Николаевны. Среди знакомых к чернобровым и
чернооким можно было отнести Шубникова. Но черноокие и чернобровые нашлись
бы и помимо Шубникова. Тем временем Любовь Николаевна отправилась в ванную,
зашумел душ. Купание ее было недолгим. Веселая, ухоженная, прекрасная,
босая, в мохнатом халате вышла она в коридор, манила Михаила Никифоровича
шалыми глазами.
- Что же вы, Михаил Никифорович? - говорила Любовь Николаевна. - Или вы
боитесь меня? А ведь когда-то были отважным мужчиной. Или вы полагаете, что
я и впрямь полая, или на транзисторах, или вампир и кровью вашей наслажусь,
или кикимора из полесских болот и сглажу вас?
- Не издевайтесь надо мной, - тихо сказал Михаил Никифорович.
- А если вы заслужили?..
Михаил Никифорович и сам будто не хотел, но резко направился к Любови
Николаевне, возможно, чтобы высказать ей возмущение или даже скрутить,
связать ее, затрещину влепить и прекратить ее развлечение. Но в шаге от
Любови Николаевны остановился, ощутив, что несправедлив и нелеп, сказал
лишь:
- Вы уезжаете. И ладно.
Любовь Николаевна протянула руку и пальцем, перстом указующим,
дотронулась до груди Михаила Никифоровича.
- Все должно было быть иначе, - сказала она снова серьезно. - А вы,
может быть, меня предали... Или себя...
- Вы объясните мне, - сказал Михаил Никифорович, - что я должен был
сделать. Или что вы считаете, я должен был сделать.
- Михаил Никифорович, - грустно покачала головой Любовь Николаевна, -
подсказки здесь невозможны.
Палец свой с огненным ногтем она не отнимала от груди Михаила
Никифоровича, он будто жег. Мог и опалить.
Наконец отвела руку Любовь Николаевна...
- Да ведь шучу я, Михаил Никифорович! - сказала она. - Все я шучу! Или
вы не видите?
- Зачем? - спросил Михаил Никифорович.
- А я и сама не знаю зачем. Просто я дурная, вам известно. Куражусь
вот... Но, может, и удовольствие хочу получить напоследок. А? И вам небось
хорошо будет.
- Не будет, - солгал Михаил Никифорович.
Желанная, единственная стояла рядом женщина, а Михаил Никифорович волю
в себе собирал.
- Может, и случая потом не представится, - сказала Любовь Николаевна. -
В общежитии то...
- Ну и замечательно! - произнес Михаил Никифорович, пошел к
раскладушке, схватил ее будто за шиворот, скрылся в ванной и задвинул
защелку с силой, достойной амбарных засовов.
Еще когда был в коридоре, услышал: "Ведь я про какой случай говорю...
Вы же опять не поняли..." - но дальше разговор вести не пожелал. Нерушимое
убеждение в том, что она развлекается, и не только ради собственного
удовольствия, но и ради посрамления его как личности, казалось, захватило
его. Михаил Никифорович был из тех людей, что чаще готовы и самые горькие,
окаянные упреки по поводу их натуры и действий не отвергнуть, а посчитать
верными и заслуженными, признать, что именно в них самих и есть источники
чужих и своих бед. Но сейчас он заупрямился. Уверил себя в том, что и в те
мгновения, когда Любовь Николаевна говорила якобы серьезно (что он ее не
спас, а мог спасти, что предал ее и себя, а мог сделать нечто), и тогда она
лицедействовала и развлекалась. Или развлекала кого-то. Она по чьему-то
расчету или ехидству была навязана Останкину и ему, аптекарю, но она ему -
не по силам. И он негодяй, что не отторгнул ее сразу, а существовал с ней
рядом в теплой житейской сытости как с некоей беззлобной шуткой природы. И
несомненно он был безразличен ей или интересен лишь как объект опыта.
Возможно, в этом опыте, или, как было названо, в кашинском эксперименте, ему
и отводилась особая роль, но он ее не исполнил и тем расстроил
экспериментаторов. В мыслях об опыте Любовь Николаевна виделась Михаилу
Никифоровичу наглой и бесстыжей, поступавшей против правил. Каких правил?
Если и были у нее правила, то для Останкина непригодные. Так говорил себе
Михаил Никифорович, лежа в ванной на раскладушке.
Ему казалось, что он слышит смех Любови Николаевны. Потом будто
раздавались звуки царапающие, большой кошки или рыси. Потом словно бы
отмычкой или крючком хотели добраться до защелки и откинуть ее. "Спать, и
все. А завтра ее не будет..." Но не слетал на Михаила Никифоровича сон. О
своей жизни думал Михаил Никифорович и о Любови Николаевне. А может, надо
было открыть дверь? И все бы пошло иначе... Ни за что. Никогда... Дальние
шумы мерещились Михаилу Никифоровичу, подземные гулы и взрывы, обвалы в
снежных горах. Тревожно и больно стало на душе Михаила Никифоровича, будто
перед землетрясением. Или перед падением бомбы. Или перед гибелью близкого,
внезапно осознанной... "Нет от смерти в саду трав", - явилось ему. Нет в
саду трав... Что жизнь твоя, и ее, и его, и всех и зачем?.. Он хотел встать
и зажечь свет, но не смог. Да и принес бы электрический свет облегчение и в
чем бы укрепил? Вот и оставалось ждать до петухов... "Но отчего же до
петухов?" - противился петухам Михаил Никифорович. Студено стало в ванной,
стужа была не от льдов, не колымской, а сырой, будто от полесских болот,
упомянутых Любовью Николаевной. Михаила Никифоровича знобило. Глаза его были
закрыты, но виделось ему нечто быстрое, взлетающее и зеленое. Оно то
приближалось к нему, то будто отпрыгивало или отбрасывалось от него, и лики
чьи-то проступали в зеленом, незнакомые и скорбные. И уже не тревога была в
Михаиле Никифоровиче, а боязнь, чуть ли не страх чего-то. И выло, выло в
небесах ненасытное, злое. А тут из быстрого, взлетающего, зеленого бросилось
нечто - птица ли, ветка ли ожившая, корявая, колючая, зверь ли какой
оголодавший, - бросилось к Михаилу Никифоровичу, будто желая вцепиться ему в
горло. Михаил Никифорович отшвырнул одеяло, рывком поднялся на локтях.
Тишина была в доме.
Вода ни из единого крана не капала, трубы и батареи отопления не
громыхали, не скандалили и не стонали.
Кто-то заплакал. Заплакал тихо, но совсем рядом, в комнате или в
коридоре. Плакал ребенок. Плакал, ничего не выпрашивая и никого не подзывая.
Нет, теперь, жалуясь самой себе, плакала женщина. Михаил Никифорович захотел
встать и пойти на плач, но его качнуло, опустило на раскладушку и прижало к
ней. Глаза Михаила Никифоровича закрылись, и он заснул...
Проснулся он поздно, в девять, и то оттого, что в дверь ванной
энергично постучали. Любовь Николаевна ожидала водных процедур. Была она
деловой и чужой в квартире Михаила Никифоровича, вчерашний вечер мог
оказаться и его сновидением.
- Доброе утро. Извините, - хмуро пробормотал Михаил Никифорович,
собирая раскладушку.
Пока у Любови Николаевны были занятия в ванной, Михаил Никифорович
сходил за газетами, поглядел на мир из окна кухни. Башня была на месте,
троллейбусные провода висели необорванные, липы и тополя стояли прочно,
буйств стихий ночью в Останкине не происходило. Михаил Никифорович был даже
разочарован.
Он мог помочь Любови Николаевне перенести чемоданы и сумки на Кашенкин
Сообщалось, что с середины апреля в прокат будет сдаваться конский навоз под
огурцы для членов садово-огороднических товариществ. А доктор Шполянов был
рекомендован останкинским жителям как игрок в преферанс. Я позвонил
Шполянову в клинику, спросил, с чего это он вдруг. Ну ладно объявил бы себя
ловцом налимов или сплясал бы людям матросский танец "яблочко", что ему
удавалось в праздничные дни. Шполянову было не до меня и не до Останкина,
его ожидали в операционной. Пробормотав: "Шутят люди. Потом разберусь", он
опустил трубку. Я решил потребовать ответа у Шубникова, но через день рядом
с фотографией Шполянова увидел иное предложение. Шполянов как преферансист
был отменен, а назывался наемным котом. Я отыскал Шубникова, произнес слова
возмущения, за такие шутки, мол, и физиономию попортить стоит. Шубников не
смутился, а будто бы испытал ко мне жалость и сказал, что кому-то надо
ловить в Останкине мышей и исполнять другие обязанности котов, а на руках у
него есть заявление Шполянова, и оно подлинное и искреннее. Я стоял
сконфуженный. Шполянов - серьезный человек, но вдруг он для смены
впечатлений и разнообразия жизни захотел побыть и наемным котом? Я опять
позвонил ему, но Шполянова не было дома, спрашивать же его жену о вечерних
планах мужа я не решился.
"Не втянули ли в дело дядю Валю?" - задумался я. Был момент, когда мне
казалось: Валентин Федорович лишь делает вид, что он вулкан погасший и
умиротворенный. И еще мне казалось, что дядя Валя готовит себя в
боевики-одиночки, а сам скрытничает. Теперь приходили мысли: а не пересидел
ли дядя Валя в своем скрытничестве, не замерзла ли его душа? Но ведь и
ложными могли быть мои предположения о скрытничестве дяди Вали. В сухие дни
я дважды заглядывал из любопытства на Лебединую площадку. Самого дядю Валю в
те дни я там не обнаружил. А приятельниц дяди Вали мне показывали, кое-что я
и услышал о них. Но я не считал их присутствие вблизи Валентина Федоровича
способным отвлечь его от генеральных устремлений. Это были женщины
достойные. Труженицы. И, пожалуй, самостоятельные. В них чувствовался
житейский напор. Одевались они без шика, но опрятно. Они вообще были
опрятные. Такие дядю Валю не могли погубить. А скрасить его жизнь, наверное,
могли. И вряд ли бы им удалось изменить устремления и натуру Валентина
Федоровича, вспомните, какие годы ковали эту натуру. Впрочем, что годы и
эпохи по сравнению с какой-нибудь дамой!
И вот однажды возле Аргуновской я увидел дядю Валю со знакомой мне
(правда, издалека) женщиной. Валентин Федорович нес лыжи, и женщина несла
лыжи. Оба они были в куртках "аляска", возможно, гонконгского пошива, и
вязаных шапочках динамовских цветов. Шли от десятикилометровой
оздоровительной останкинской лыжни. Спутница дяди Вали была румяная, сытная,
улыбалась чему-то. Дядя Валя же и теперь казался унылым и сломленным.
- Здравствуйте, дядя Валя, - сказал я. И поклонился спутнице Валентина
Федоровича.
- Здравствуй, - не слишком обрадовался мне дядя Валя, потом сказал как
бы вынужденно: - Знакомьтесь... Это Анна Трофимовна... Нюша... А это... - И
он представил меня.
- Пончики горячие были хороши после лыж. И кофе, - сказала Анна
Трофимовна.
- Какие еще пончики!.. - поморщился дядя Валя.
Тут я заметил, что на щеке Анны Трофимовны осталась сахарная пудра от
пончиков.
- Ерунда это все... Все эти пампушки с трюфелями...
Я бы обрадовался, если бы Валентин Федорович вспомнил тут же, какие
трюфели он кушал в компании хотя бы с Сережкой Эйзенштейном и посрамил
пончики Останкинского парка, но дядя Валя будто забыл о своей дружбе с
Эйзенштейном и уж тем более с маршалом Жуковым.
- Автобус-то ваш, дядя Валя, ездит?
- Ездит. Что ему сделается? Но я, может, и уйду с базы...
- И куда?
- Зовут в пункт проката на Цандера... Мне и от дома близко, и... - Дядя
Валя взглянул на Анну Трофимовну и замолчал.
- Там разве нужен водитель? - удивился я.
- Я не водителем, - сказал дядя Валя.
- Но кем?
- Кем зовут... Если дам согласие. И можно совмещать...
- Здесь большие перспективы, - уверила Анна Трофимовна.
- Я еще не дал согласие! - нервно вскрикнул дядя Валя.
- Что ты, Валентин, что ты! - принялась успокаивать его Анна
Трофимовна. Но, похоже, она его укоряла.
На мгновение мне представилось, что лыжи Анны Трофимовны качнулись и
готовы опуститься на голову Валентина Федоровича, но мало ли что может
померещиться на Аргуновской улице.
- Собака-то ваша жива?
- Жива. Толстая, сытая собака, - сказала Анна Трофимовна. - Мы ее
хорошо кормим. Ничего не жалеем. Для нее, собаки...
Дядя Валя не сразу, но подтвердил кивком уверения Анны Трофимовны.
- А не приставят ли вас в прокате к ротану Мардарию?
- Зачем?
- Ну, чтобы водить его по Останкину для оказания услуг.
- При чем тут Мардарий? - сказал дядя Валя, не глядя мне в лицо. -
Никаких Мардариев! Я не знаю никаких Мардариев!
- Вы волнуете Валентина Федоровича, - расстроенно сказала мне Анна
Трофимовна. - А ему нужен покой после лыж...
- Извините, - смутился я. - Действительно...
- Тебе-то еще не предлагали дела в пункте проката? - спросил вдруг дядя
Валя. - Ты у них тоже в списке.
- И что же я должен делать по этому списку?
- Не знаю... может, писать сочинения.
- Какие сочинения?
- Ну, для детей сочинения... Которые на дом. Или для студентов... Форма
услуг.
- Чрезвычайно польщен. А по другим предметам им от меня ничего не надо?
- Для других предметов пригласят других.
- Валентин Федорович! - строго сказала Анна Трофимовна.
- Я ничего не говорил. Я ничего не знаю, - будто опомнился дядя Валя. -
Ты от меня ничего не слышал.
- Я слышал, - сказал я. - А вы еще и не дали согласия.
- Валентин Федорович даст согласие, - пообещала Анна Трофимовна. - Но
необходимо обговорить условия. Чтобы потом не жалеть об автобазе. Водители
автобуса на дорогах не валяются.
Теперь Анна Трофимовна гордилась Валентином Федоровичем.
- Дядя Валя, утверждают, что вы хотите бункер завести?
- Кто? - встревожился дядя Валя. - Какой бункер? Никаких бункеров!
Пошли, пошли! Все! Покой и отдых! Пошли!
И лыжники отправились в сторону улицы Кондратюка.
Стало быть, и меня решили приставить к делу! И какая же будет
установлена плата, гадал я, за сочинения, скажем, для восьмиклассников и
какая для балбесов выпускников? Сколько потянет образ Печорина и сколько -
Беликова, добавка выйдет Беликову за футляр и насмешки гимназистов или
скидка? Я было хотел заглянуть к Шубникову, но раздумал: если им надо, сами
отыщут, кстати, может, у них возникнет и конкурс на исполнителей, а мои
способности вызовут и не самые лестные оценки. Что было волноваться
заранее... Впрочем, относительно своего устройства в пункт проката я и не
намерен был волноваться.
"Но, может быть, - подумал я, - вовсе не лишним окажется пункт проката
для москвичей? Вдруг Шубников и Бурлакин остепенились, вдруг их порывы
благородны и честны, а мы записали их в разбойники, подозреваем неизвестно в
чем. Ведь если дать человеку с головой, выдумкой и энергией волю, он
сообразит и устроит такое, что десять министерств не одолеют. И отчего же не
нужны Останкину наемные коты?"
Но тут же я и охладил себя. Подумал: а не подбирается ли к нам Любовь
Николаевна с другого бока, желая добиться от нас того, чего не смогла
добиться в мае и летом? Не собирается ли она воздать нам за непослушание: не
следуете моим советам, так будьте лишь исполнителями школьных программ и
наемными котами. Однако и эти мысли следовало оставить. В них были очевидные
упрощения. И не знал я, как относится Любовь Николаевна к делам на улице
Цандера.
При встрече с Михаилом Никифоровичем я между прочим спросил, призывали
ли его Шубников и Бурлакин. Выяснилось, что призывали. К чему и с какой
целью, Михаил Никифорович мне не сказал. Михаил Никифорович был задумчив,
курил. Я узнал от него, что послезавтра Любовь Николаевна покинет его
квартиру.
- Куда же она съедет? - спросил я.
- В общежитие на Кашенкин луг, - сказал Михаил Никифорович.
- Это же почти Останкино, - покачал я головой.
- Да, - согласился Михаил Никифорович, - только за телецентром.
- А почему именно в общежитие? - запоздало удивился я.
Михаил Никифорович разъяснил, что в общежитии на Кашенкином лугу у
Любови Николаевны есть знакомые отделочницы и они взялись ее поселить.
- Повезет отделочницам, - сказал я, но сразу же перевел разговор: вдруг
ирония моя могла показаться неприятной Михаилу Никифоровичу? - И что же ты
ответил на призыв Шубникова?
- А ничего не ответил, - сказал Михаил Никифорович.
- Дядя Валя собрался к нему. Но какие-то там тайны. И будто бы дядя
Валя чего-то стыдится...
- Похоже, - кивнул Михаил Никифорович.
Вот и весь разговор.
Через день Любовь Николаевна переехала на Кашенкин луг. Ей бы исчезнуть
из квартиры Михаила Никифоровича в мгновение, как случалось прежде, а она
потратила на сборы весь вторник. Михаил Никифорович работал днем, до трех
часов. Уходил утром в аптеку, Любовь Николаевна возилась с какими-то
тряпками; вернулся - чемоданы ее были раскрыты. Он спустился на лифте, дышал
морозным воздухом, слушал споры и исповеди в автомате на Королева, появился
в квартире снова, а Любовь Николаевна собиралась будто бы в курортную
местность с игорными домами и толпами Лоллобриджид. В общежитии ее чемоданы
могли смутить неустроенных девушек, а то и вызвать беспорядки. В последние
дни разговоры Михаила Никифоровича с Любовью Николаевной были служебными,
проживало бы в квартире третье лицо, они бы обменивались вынужденными
словами через это третье лицо. Сейчас же Михаил Никифорович решил сказать
Любови Николаевне о нравах в общежитии и ее чемоданах.
- А вам-то какое дело? - резко сказала Любовь Николаевна.
- Никакого... - растерялся Михаил Никифорович.
- Ну и помалкивайте! - предложила Любовь Николаевна. И тут же
потребовала: - Вы бы лучше помогли чемоданы закрыть! Наступили бы на крышку.
Вы же тяжелый.
Михаил Никифорович поднялся как бы с ленцой, нехотя, а сам
взволновался. Вещи, уложенные в чемоданы, Любовь Николаевна прикрыла
льняными скатертями, чемоданов было три, а вещей хватило бы на семь. Михаил
Никифорович, надавливая на кожаные крышки коленями, су мел укротить
сопротивление формы. Затянули они вместе с Любовью Николаевной ремни. Любовь
Николаевна рас краснелась, капельки пота поблескивали на ее носу и над
верхней губой:
- Ну вот! Хоть на что-то сгодился мужик.
Михаил Никифорович поглядел на нее, но тотчас взглянул на окна.
Занавеси и ламбрекены висели.
- Это все ваше! Ваше! - успокоила его Любовь Николаевна. - Это я не
беру.
- Я их выкину, - сказал Михаил Никифорович.
- Не выкинете, - уверила его Любовь Николаевна. - Они украшают
квартиру.
- Выкину, - повторил Михаил Никифорович и пошел на кухню.
- А выкинете, будете дураком! - понеслось ему вдогонку.
Михаил Никифорович чуть было не ответил ей, но опустился на табуретку и
взял в руки "Вечернюю Москву". Что она, скандал, что ли, желает устроить?
Слова, какие ему явились для ответа, были самые базарные. Возня с
чемоданами, пакетами, сумками будто вновь преобразила Любовь Николаевну или
вернула ее в истинное состояние. Но какое ее состояние было истинным? По
вечерам Михаил Никифорович видел теперь в своем жилище строгую, платиновую
женщину, какая днем наверняка руководила текстильной фабрикой или даже целой
отраслью легкой промышленности, скажем, обувной или льнопрядильной, а если
брать занятие Михаила Никифоровича, то и всем аптечным делом, всеми
микстурами, порошками и рецептами в отечестве. Да и оборонными предприятиями
могла руководить Любовь Николаевна. Из-за иной Любови Николаевны Михаил
Никифорович ездил на Савеловский вокзал. Та была и пропала. А может быть,
той и вовсе не было... Приходила к Михаилу Никифоровичу тоска, какой он
никогда не испытывал. Но серебристой оказалась эта тоска, она была и как
мечта... А возвращенная в Останкино Любовь Николаевна в английском костюме и
белой блузке с кружевами, если являлась на улицу Королева после усердий в
отраслях и сферах, возможно, и ночами сидела над деловыми бумагами. Ей этаж
в доме полагался, а не койка и тумбочка в общежитии. Когда Михаил
Никифорович по недоразумению встречался взглядом с глазами Любови
Николаевны, ему казалось, что он видит в них презрение, а то и брезгливость.
"Ну и катились бы отсюда!" - желал сказать ей Михаил Никифорович, но не
говорил: а вдруг в нынешней Любови Николаевне, в тайнах ее, пребывала
прежняя Любовь Николаевна, летняя и осенняя.
Но сегодня-то Любовь Николаевна походила на ту, что готовила посинюшки,
суп харчо, кабачки, фаршированные мясом, посылала Михаила Никифоровича на
улицу Цандера за швейной машинкой и могла пуститься в загул. Да хоть бы и
пустилась!.. Ту, летнюю и осеннюю, живую Любовь Николаевну почувствовал
рядом с собой Михаил Никифорович, когда закрывал чемоданы. И запахи были -
живой Любови Николаевны. Жаркая, в пушистом оранжевом свитере, в ношеных
джинсах, высунув язык, помогала она ему затягивать кожаные ремни, плечом
толкнула, и оно было живое, знакомое. Михаилу Никифоровичу захотелось
отшвырнуть чемодан, обнять Любовь Николаевну. Не отшвырнул и не обнял...
- Как вы думаете, без паспорта можно поселиться в общежитии? - Любовь
Николаевна стояла в коридоре.
- Вам - можно, - сказал Михаил Никифорович.
- Вот и нет. И мне нельзя. Я и не особенная. Я обычная и с малым сроком
проживания в Москве. А в бумагах я осталась Стрельцовой. Неразведенной. И
можете представить, как нелегко было поселиться неразведенной и имеющей
площадь на Королева.
- Позвольте вам не поверить насчет нелегко, - сказал Михаил
Никифорович. - При вашей-то... пронырливости... Или пробойности... Или... А
не разведенная вы, видимо, со мной?
- С кем же еще?
- С одной дамой я хоть разведенный...
- Я ее хорошо знаю, - напомнила Любовь Николаевна.
- Но зачем вам теперь нужна моя фамилия?
- На время, на время! Девушки из общежития помнят, что вы мой муж. Но
это пустяки. Они могут и запамятовать. А вот площадь ваша останется у меня в
резерве. Мало ли что. И вы, как неразведенный, посидите для меня на скамье
запасных.
- Не нарушаете ли вы условия договоренности с нами?
- А хоть бы и нарушаю! - рассмеялась Любовь Николаевна.
- К чему вы все это мне говорите?
- Хочу - и говорю! Дразню вас. Скандала хочу!
- А-а, - сказал Михаил Никифорович и развернул "Вечернюю Москву". Когда
он прочитал (слова прыгали со строчки на строчку и не сразу собирались в
предложения) заметку о вымогательнице из парикмахерской, заслужившей восемь
лет и конфискацию имущества, из комнаты донеслось: "У кого же нет капусты,
прошу к нам в огород, во девичий хоровод..." Давно не пела при нем Любовь
Николаевна. И как пела теперь! Михаилу Никифоровичу бы слушать и слушать
ласковое ее пение, но он встал, газету бросил и, грозный, отправился
закрывать дверь в комнату, чтобы никакие издевательские звуки не мешали ему
жить.
И тут же Любовь Николаевна встала в дверном проеме, бедром прислонилась
к косяку.
- А вы нервничаете, - улыбнулась Любовь Николаевна. - Дверью хлопнуть
решились. Это я дверью должна хлопнуть. Вы-то что нервничаете, Михаил
Никифорович? Вам один вечер и осталось терпеть. Или вы недовольны тем, что я
ухожу в общежитие? Может, вы обижены? Может, удержать меня собрались? Что вы
молчите, Михаил Никифорович? А может, у вас любовь ко мне?
- Хорошо, считайте, что любовь, - каким-то дурным, сдавленным, чуть ли
не хриплым голосом сказал Михаил Никифорович, повернулся и пошел на кухню.
- Вот тебе и любовь! - рассмеялась Любовь Николаевна. - А сами
сбегаете!
"Издевается! Голову дурит! - старался уверить себя Михаил Никифорович.
- Нет, надо продержаться, всего-то одна ночь, до петухов". И удивился себе:
каких петухов, при чем тут петухи? Но не ущемляла ли в чем-то себя Любовь
Николаевна ради его покоя, комфорта и свободы? Однако тут же он вспомнил
Любовь Николаевну последних дней и за столом у дяди Вали. "Дурачит, дурачит!
Или развлекается. И жить она может где хочет. Общежитие - ее блажь, блажью
была и моя квартира", - говорил себе Михаил Никифорович. Но спокойствие к
нему не приходило.
- Да! - Любовь Николаевна появилась на кухне. - Сбежали!
- Что вам нужно от меня? - спросил Михаил Никифорович.
- Теперь, пожалуй, и ничего не нужно, - сказала Любовь Николаевна
серьезно. Печаль была в ее глазах.
Михаил Никифорович встал.
- Была надежда, - сказала Любовь Николаевна, - но, увы, то, что вы
могли, вы не сделали.
- У женщины, со мной разведенной, - сказал Михаил Никифорович, - тоже
была надежда, а я ее разочаровал. Вы знаете.
- Здесь иное, - сказала Любовь Николаевна. - Вы могли меня спасти, но
не спасли.
И Любовь Николаевна ушла в комнату.
Мрачный Михаил Никифорович ходил по кухне и ругал себя. Он был тугодум,
мыслить о житейских обстоятельствах быстро не умел. Виноватым признать себя
было легко, но сообразить, что именно он не сделал, чтобы спасти Любовь
Николаевну (и от чего?), он не мог. "Скотина я! - твердил себе Михаил
Никифорович. - Но что делать? Что?" Подсказала бы она, как ее спасти (от
чего - уже не имело значения), он бы и жизнь отдал.
А потом Любовь Николаевна снова запела. Вспомнила вначале о том, как
ночевала тучка золотая на груди утеса-великана... Не оказался Михаил
Никифорович утесом-великаном, так, стало быть, следовало понимать? Но Любовь
Николаевна, став Лелем из оперы тихвинского волшебника, отчитала глупых
девок словами чужанина: "Что за радость вам аукаться..." Никакой печали не
было теперь в голосе Любови Николаевны. Михаил Никифорович ходить перестал.
Напоминание об утесе-великане вряд ли было намеренным. Да она как будто бы и
танцует, показалось Михаилу Никифоровичу. Он закурил, стряхивал пепел в
банку из-под майонеза. Майонез покупала Любовь Николаевна. Могла ли женщина,
которую требовалось спасать, думать о майонезе? Сомнительно. А теперь она,
судя по звукам, пританцовывала или водила сама с собой хоровод. Вовсе не
грустным получался ее последний вечер в квартире Михаила Никифоровича,
сладостной, возможно, представлялась ей жизнь в компании девушек-отделочниц.
Да и одних ли девушек-отделочниц? А Любовь Николаевна запела "Черноокий,
чернобровый, молодец кудрявый...", призывно запела, с удалью. Михаил
Никифорович был чернобровый, но не кудрявый и глаза имел серые, не к нему
был обращен призыв Любови Николаевны. Среди знакомых к чернобровым и
чернооким можно было отнести Шубникова. Но черноокие и чернобровые нашлись
бы и помимо Шубникова. Тем временем Любовь Николаевна отправилась в ванную,
зашумел душ. Купание ее было недолгим. Веселая, ухоженная, прекрасная,
босая, в мохнатом халате вышла она в коридор, манила Михаила Никифоровича
шалыми глазами.
- Что же вы, Михаил Никифорович? - говорила Любовь Николаевна. - Или вы
боитесь меня? А ведь когда-то были отважным мужчиной. Или вы полагаете, что
я и впрямь полая, или на транзисторах, или вампир и кровью вашей наслажусь,
или кикимора из полесских болот и сглажу вас?
- Не издевайтесь надо мной, - тихо сказал Михаил Никифорович.
- А если вы заслужили?..
Михаил Никифорович и сам будто не хотел, но резко направился к Любови
Николаевне, возможно, чтобы высказать ей возмущение или даже скрутить,
связать ее, затрещину влепить и прекратить ее развлечение. Но в шаге от
Любови Николаевны остановился, ощутив, что несправедлив и нелеп, сказал
лишь:
- Вы уезжаете. И ладно.
Любовь Николаевна протянула руку и пальцем, перстом указующим,
дотронулась до груди Михаила Никифоровича.
- Все должно было быть иначе, - сказала она снова серьезно. - А вы,
может быть, меня предали... Или себя...
- Вы объясните мне, - сказал Михаил Никифорович, - что я должен был
сделать. Или что вы считаете, я должен был сделать.
- Михаил Никифорович, - грустно покачала головой Любовь Николаевна, -
подсказки здесь невозможны.
Палец свой с огненным ногтем она не отнимала от груди Михаила
Никифоровича, он будто жег. Мог и опалить.
Наконец отвела руку Любовь Николаевна...
- Да ведь шучу я, Михаил Никифорович! - сказала она. - Все я шучу! Или
вы не видите?
- Зачем? - спросил Михаил Никифорович.
- А я и сама не знаю зачем. Просто я дурная, вам известно. Куражусь
вот... Но, может, и удовольствие хочу получить напоследок. А? И вам небось
хорошо будет.
- Не будет, - солгал Михаил Никифорович.
Желанная, единственная стояла рядом женщина, а Михаил Никифорович волю
в себе собирал.
- Может, и случая потом не представится, - сказала Любовь Николаевна. -
В общежитии то...
- Ну и замечательно! - произнес Михаил Никифорович, пошел к
раскладушке, схватил ее будто за шиворот, скрылся в ванной и задвинул
защелку с силой, достойной амбарных засовов.
Еще когда был в коридоре, услышал: "Ведь я про какой случай говорю...
Вы же опять не поняли..." - но дальше разговор вести не пожелал. Нерушимое
убеждение в том, что она развлекается, и не только ради собственного
удовольствия, но и ради посрамления его как личности, казалось, захватило
его. Михаил Никифорович был из тех людей, что чаще готовы и самые горькие,
окаянные упреки по поводу их натуры и действий не отвергнуть, а посчитать
верными и заслуженными, признать, что именно в них самих и есть источники
чужих и своих бед. Но сейчас он заупрямился. Уверил себя в том, что и в те
мгновения, когда Любовь Николаевна говорила якобы серьезно (что он ее не
спас, а мог спасти, что предал ее и себя, а мог сделать нечто), и тогда она
лицедействовала и развлекалась. Или развлекала кого-то. Она по чьему-то
расчету или ехидству была навязана Останкину и ему, аптекарю, но она ему -
не по силам. И он негодяй, что не отторгнул ее сразу, а существовал с ней
рядом в теплой житейской сытости как с некоей беззлобной шуткой природы. И
несомненно он был безразличен ей или интересен лишь как объект опыта.
Возможно, в этом опыте, или, как было названо, в кашинском эксперименте, ему
и отводилась особая роль, но он ее не исполнил и тем расстроил
экспериментаторов. В мыслях об опыте Любовь Николаевна виделась Михаилу
Никифоровичу наглой и бесстыжей, поступавшей против правил. Каких правил?
Если и были у нее правила, то для Останкина непригодные. Так говорил себе
Михаил Никифорович, лежа в ванной на раскладушке.
Ему казалось, что он слышит смех Любови Николаевны. Потом будто
раздавались звуки царапающие, большой кошки или рыси. Потом словно бы
отмычкой или крючком хотели добраться до защелки и откинуть ее. "Спать, и
все. А завтра ее не будет..." Но не слетал на Михаила Никифоровича сон. О
своей жизни думал Михаил Никифорович и о Любови Николаевне. А может, надо
было открыть дверь? И все бы пошло иначе... Ни за что. Никогда... Дальние
шумы мерещились Михаилу Никифоровичу, подземные гулы и взрывы, обвалы в
снежных горах. Тревожно и больно стало на душе Михаила Никифоровича, будто
перед землетрясением. Или перед падением бомбы. Или перед гибелью близкого,
внезапно осознанной... "Нет от смерти в саду трав", - явилось ему. Нет в
саду трав... Что жизнь твоя, и ее, и его, и всех и зачем?.. Он хотел встать
и зажечь свет, но не смог. Да и принес бы электрический свет облегчение и в
чем бы укрепил? Вот и оставалось ждать до петухов... "Но отчего же до
петухов?" - противился петухам Михаил Никифорович. Студено стало в ванной,
стужа была не от льдов, не колымской, а сырой, будто от полесских болот,
упомянутых Любовью Николаевной. Михаила Никифоровича знобило. Глаза его были
закрыты, но виделось ему нечто быстрое, взлетающее и зеленое. Оно то
приближалось к нему, то будто отпрыгивало или отбрасывалось от него, и лики
чьи-то проступали в зеленом, незнакомые и скорбные. И уже не тревога была в
Михаиле Никифоровиче, а боязнь, чуть ли не страх чего-то. И выло, выло в
небесах ненасытное, злое. А тут из быстрого, взлетающего, зеленого бросилось
нечто - птица ли, ветка ли ожившая, корявая, колючая, зверь ли какой
оголодавший, - бросилось к Михаилу Никифоровичу, будто желая вцепиться ему в
горло. Михаил Никифорович отшвырнул одеяло, рывком поднялся на локтях.
Тишина была в доме.
Вода ни из единого крана не капала, трубы и батареи отопления не
громыхали, не скандалили и не стонали.
Кто-то заплакал. Заплакал тихо, но совсем рядом, в комнате или в
коридоре. Плакал ребенок. Плакал, ничего не выпрашивая и никого не подзывая.
Нет, теперь, жалуясь самой себе, плакала женщина. Михаил Никифорович захотел
встать и пойти на плач, но его качнуло, опустило на раскладушку и прижало к
ней. Глаза Михаила Никифоровича закрылись, и он заснул...
Проснулся он поздно, в девять, и то оттого, что в дверь ванной
энергично постучали. Любовь Николаевна ожидала водных процедур. Была она
деловой и чужой в квартире Михаила Никифоровича, вчерашний вечер мог
оказаться и его сновидением.
- Доброе утро. Извините, - хмуро пробормотал Михаил Никифорович,
собирая раскладушку.
Пока у Любови Николаевны были занятия в ванной, Михаил Никифорович
сходил за газетами, поглядел на мир из окна кухни. Башня была на месте,
троллейбусные провода висели необорванные, липы и тополя стояли прочно,
буйств стихий ночью в Останкине не происходило. Михаил Никифорович был даже
разочарован.
Он мог помочь Любови Николаевне перенести чемоданы и сумки на Кашенкин