богатыми полиграфическими возможностями, нежели не только какие-то
задрипанные "Футболы - хоккей", "Экраны", "Штерны", "Плейбои", но даже и
само "Здоровье". Вестнику Палаты не помешало бы и приложение, лучше -
еженедельное. Скажем, в вестнике можно было бы из номера в номер давать
репортажи о ходе экспедиции парохода "Стефан Баторий". "Еще не началась
навигация", - заметил Шубников.
Но ведь начнется, пообещал ему Каштанов, и тогда репортажи с
долгожданным концом объединятся в документальную повесть, ей и будет отведен
специальный выпуск. Или вот в Останкине, а также на Мещанских улицах, на
Сретенке, в Марьиной роще и в Ростокине ходят легенды о "Записке"
художественного руководителя Палаты, но народ не имеет возможности ее
прочесть, слухи же о ней и отрывочные сведения из "Записки", передаваемые из
уст в уста, могут привести к недоразумениям, искажениям реальности, а потому
и к недостатку общественной пользы. "Записку" несомненно надо опубликовать в
вестнике, а потом или даже одновременно издать приложением на мелованной
бумаге и в телячьей коже, Институт хвостов вряд ли откажет в содействии. И
конечно, в вестнике найдется место для биографии художественного
руководителя или - лучше! - для обширного автобиографического документа, для
хроникальных и портретных фотографий, для публикации речей, посланий и
творческих распоряжений с видеоприложением в кассетах. "Ну уж это
слишком..." - неуверенно произнес Шубников. Усмотрев упрек в этих словах,
Каштанов стал говорить о жанровой широте вестника. В частности, на его
взгляд, можно было публиковать в вестнике исповеди привидений, заложенных в
депозитарий душ или душ переселенных, записки наемного кота доктора
Шполянова или, скажем, жизнеописание Валентина Федоровича Зотова с его
отважными фантазиями.
Шубников нахмурился, сказал:
- Все материалы по вестнику и приложению передайте машинам Бурлакина
для расчетов.
- Надо бы дать название, - сказал Каштанов. - "Останкинские куранты"
или "От Останкина до Марьиной рощи"...
- К названию вернемся позже, - заключил Шубников.
- Вы недовольны тем, что я сижу на уроках погрусветов? - помолчав,
спросил Каштанов.
- На уроках кого?
- Погрусветов. Термин экспедитора Ладошина. Но привился. Погружение в
Свет. Нас же зовут пользунами.
- Ваше дело, где вам сидеть. Может, и там ваше место.
- Я пытаюсь противопоставить истинную культуру напору Сухостоева, этого
вурдалака с замашками лирического поэта. Он сокрушает ужасами литобъединения
"Борец" хрупкие и незрелые натуры учеников, - сказал Каштанов, как бы
оправдываясь.
- Высказывание Тончи вы предложили как тему?
- Историк Прикрытьев. Но Тончи, хоть и писал всякую чушь, личность
занятная. И хороший художник. Судя по репродукции державинского портрета. В
его истории более всего меня тронули шуба и шапка Гаврилы Романовича на
портрете. Даже не шуба и шапка сами по себе, а тот факт, что богатей
Сибиряков прислал из Иркутска поэту соболью шубу и шапку как благодарность
за тексты. Где нынче подобные читатели? Сейчас если и пришлют тебе что, так
это просьбу одолжить пять рублей.
Не об отсутствии ли собственной собольей шубы и шапки грустил теперь
Игорь Борисович Каштанов? Впрочем, взгляд его наткнулся на ватник Шубникова,
и Каштанов заспешил:
- Все. Вестник с приложением, думаю, сразу станет дефицитом. Спасибо за
разговор и понимание.
"Пользуны, - пробормотал Шубников, - погрусветы..." А кто, по
терминологии Ладошина, люди, в чьем стане силовой акробат Перегонов?..
Свежие сведения о погрусветах Шубников узнал лишь на следующий день, когда
его посетила Тамара Семеновна. Слово "погрусветы" ее не обидело, она его
знала, неологизм Ладошина применялся уже и в опорных бумагах занятий,
заметно облегчая делопроизводство. Тамара Семеновна опять пришла к Шубникову
в матроске и с синими бантами в косичках. Не раз ее речь украшало слово
"пардон". Ученикам стыдно, и они передавали Шубникову свои извинения. Вчера
состоялись Королевские скачки, на трибунах ученики вели себя удивительно
благородно. Все сидели на предложенных им местах, не роптали. Дамы же, за
редким исключением, радовались доставшимся им шляпам.
- Надеюсь, - осторожно поинтересовался Шубников, - у прелестной
старосты потока не было причин недовольства своей шляпой?
- Да, не было, - смутилась Тамара Семеновна. - Мне преподнесли шляпу в
виде трехмачтового фрегата. Она получила первый приз. - Потом Тамара
Семеновна добавила, взглянув на Шубникова: - А Любовь Николаевна была без
шляпы...
То ли недоумение, то ли сожаление о чем-то прозвучало в ее словах.
- Ученики хоть знают, какие им нужны пандейро? - спросил Шубников.
- Каждому свое, - уклончиво ответила Тамара Семеновна. - Они
объяснят...
Раз объяснят, кивнул Шубников, им, что надо, и выдадут. А вот о каких
портретах возмечтали ученики, Тамара Семеновна рассказала: для них, пожалуй,
важна была не точная передача всех подробностей их лиц и фигур, а нечто
другое. Лицо-то и фигуру могут запечатлеть и фотографы. Конечно, многие не
отказались бы иметь дома собственные образы, как бы предназначенные вечности
и более возвышенные, что ли, нежели те, какие они, ученики, могли явить
натурой в будние дни. Но, главное, имелось у них - не у всех, далеко не у
всех - и нечто дорогое, милое душе, что они в силу разнообразных причин не
могли каждый день открывать обществу. А на портретах открыть это дорогое
(или попросту заставить ахнуть приятельницу с Маросейки) было вполне можно.
И тут уж потребовалось бы от мастеров кисти лактионовское умение передать
каждую ворсинку аукционных мехов на белых плечах, каждый отблик гранатового
ожерелья на драгоценной шее, блеск золотого с бриллиантами медальона меж
пламенных грудей, переливы полосок на муаровых лентах. "И что все эти
разночинцы поперли на занятия с погружением?" - подумал Шубников не в первый
раз. Тамара Семеновна не бралась говорить о всех, она не знала, что у
каждого в тайниках и погребах, но, наверное, цели и причины тут разные: кого
подтолкнули к занятиям собственные несовершенства, кто не захотел отстать от
знакомых, кому занятия припрогнозировали в очереди хлопобудов. Впрочем, она
не знает, и не ее это дело. Шубников решил не лезть ей в душу и тем более не
спрашивать, отчего она сама затеяла занятия с погружением. Бурлакинские
устройства и игрушки с электронными мозгами на все ему могли ответить.
Шубников лишь заметил, что его вопросы или недоумения связаны с
односторонним, на его взгляд, направлением занятий, чуть ли не мемориальным,
чуть ли не музейным. Отчего в учебной программе нет связей с житейской
практикой и нравами конца столетия: наш век кое-что изменил и придумал в
светских отношениях, а уж наползает третье тысячелетие. Тамара Семеновна
разволновалась и вступила в полемику с Шубниковым. Основой образования для
погрусветов, считала она, должно стать фундаментальное классическое
наследие. К тому же пока ведь идет первый семестр, и, конечно, далее поводов
говорить об отрыве учебы от задач живой действительности не будет.
- Ну хорошо, - миролюбиво сказал Шубников. - Я ведь к тому: не
затоптали бы потом наших выпускников другие светские львы и буйволы.
- Наших не затопчут, - уверила его Тамара Семеновна.
Тамаре Семеновне бы уйти, а она сидела и молчала. И Шубников молчал.
- Какой вы одинокий, - сказала Тамара Семеновна. - И как вы устали и
озябли.
Шубников вскинул голову, посмотрел на Тамару Семеновну. "У нее
домашние, уютные, сладкие щеки, - подумал Шубников, - от них будет тепло..."
Он знал, что удивления: "Какой вы одинокий" и "Как вы устали" - выказывались
еще в пору кремневых наконечников копий, знал и к чему они приводили. Однако
теперь он был убежден, что слова эти прозвучали впервые и единственно ради
него. Тамара Семеновна поднялась, подошла к Шубникову, стала гладить его
волосы, смотрела на одинокого и уставшего с жалостью старшей сестры или
матери, она понимала его и сострадала ему. Она верила ему. Шубников обнял
синюю юбку матроски, прижался к ногам Тамары Семеновны, чувствовал ее жар и
ее стремление к нему. Ничто его не страшило, ничто не могло остановить.
Раздался звонок. Любовь Николаевна приглашала Шубникова к себе в
светелку. Шубников хотел было выругаться в трубку, но обернулся. Тамары
Семеновны не было в кабинете. Пришлось вызывать извозчика Тарабанько и ехать
на станцию Трудовую.
Ехал Шубников воинственный, был готов устроить скандал в светелке или
учинить допрос, и уж во всяком случае выразить презрение к загульной даме.
Но ни скандала, ни допроса не произошло. Любовь Николаевна поставила себя
так, что Шубников тут же ощутил ее превосходство и свою заинтересованность в
ней. Забитым мужиком при властной, своевольной бабе показался Шубников сам
себе. В подполье его, в сыром, заплесневелом углу его тотчас завозилось
возмущение, заерзало мечтание поставить Любовь Николаевну на место, да еще и
унизить ее именно как бабу. Впрочем, Любовь Николаевна дала понять
Шубникову, что ни на какое превосходство она не претендует, что она
по-прежнему раба и берегиня, а уж потом подруга, сподвижница и компаньон. В
нечаянном же отсутствии ее Шубников не должен видеть обиды, по правилам ее
поведения она обязана в любой миг чуять желания и состояния пайщиков
кашинской бутылки, но вовсе не обязательно ее присутствие вблизи их. Она и
прежде по необходимости пропадала, но никто на нее не ворчал и не дулся (для
Шубникова этим "никто" был, конечно, гадкий аптекарь Михаил Никифорович, до
сих пор не сгинувший), и в будущем ей, несомненно, придется пропадать. О
бале она знала, но опоздала и не успела переодеться, здесь она виновата, но,
впрочем, как она поняла, было кому пройти в первой паре под руку с
гардемарином.
- Ох и шалун, - лукаво улыбнулась Любовь Николаевна и погрозила
Шубникову пальцем.
Напрягшийся было Шубников стал уверять ее, что она заблуждается, что он
прост и прямодушен и весь здесь - в светелке.
- Шалун! Шалун! - укоризненно улыбалась Любовь Николаевна. - Но я-то
ведь не собственница с острогом, я не держу...
Волновался он, переживал, рассказывал ей Шубников, скучал без нее и
боялся за нее, боялся, как бы не полонили ее лихие разбойники, как бы не
стали ее пытать и мучать с намерением сломить и прибрать в свой стан.
- Успокойтесь, - посерьезнев, сказала Любовь Николаевна. - Здесь
полонить и сломить меня никто не может. Если только...
- Что - если только?
- Нет, ничего, забудьте.
Шубникову казалось: Любовь Николаевна как женщина должна в нем
нуждаться, тем более что начался апрель, но пылкости Шубников не ощущал в
Любови Николаевне. Она была с ним - и в отдалении от него. Это Шубникова
сердило. Потребовать же установить какую-либо определенность в их с ней
вечерних отношениях Шубников не желал из опаски увязнуть в них, потерять
себя или даже попасть в капкан. Да и вдруг Любови Николаевне предстояло на
его глазах превратиться в лягушку, или в склизкую медузу, или в жидкость,
схожую по свойствам с серной кислотой, или в металлическую рухлядь с
электронной начинкой. Шубников посчитал, что при поездках в светелку для
него главное - держать ситуацию в руках. В ситуацию эту, приоткрыв дверь и
перешагнув порог, уже вступала Тамара Семеновна. Но женщины, пусть и две,
постановил Шубников, в грядущих его делах должны были находиться в обозе.
Зная об этом, Шубникову бы не нервничать и не раздражаться в светелке. А он
порой все же раздражался. В особенности когда Любовь Николаевна (молчание ее
он переносил, привык, ладно) глазами и мыслями уходила куда-то в дали
дальние, недоступные ему, а он сидел рядом дурак дураком. О чем-то она
грустила все чаще и чаще, из-за чего-то маялась, изводила себя, но ему
ничего не открывала. Шубников готов был бегать по светелке и кричать что-то.
Однажды он вскочил и именно закричал. Кричал о том, что ему мешает аптека
или всякие аптекари, что не только рукопашная на балу расстроила его, пусть
бы и дрались эти идиоты, их дело, его оскорбило издевательство аптеки,
пляски и колыхания над толпой непрошеных кислородных подушек, бандажных
поясов, чулок для тромбофлебитных ног, и если это допустит Любовь
Николаевна, он устроит такое, что все Останкино, все Останкино, все
Останкино!..
- Успокойтесь, - холодно сказала Любовь Николаевна. - Я приняла ваши
слова к сведению.


А как тем временем поживал Михаил Никифорович, не забытый Шубниковым,
но забытый нами? Утренний полив цветов на подоконниках стал для Михаила
Никифоровича ритуальным действием. Он и желал бы отторгнуть от себя Любовь
Николаевну (или себя от нее), но не получалось. Выходило, что в своей жизни
Михаил Никифорович привязался к женщине эдак впервые. То, что Любовь
Николаевна его покинула, было справедливо. Тоску же, считал Михаил
Никифорович, возбуждали дурные стороны его натуры. Умный человек назвал
любовь возвышенной формой собственности, ревность же и страдание покинутого
любовника, по его мнению, вызывались уворованной собственностью. Раз ты
такой дурной, говорил себе Михаил Никифорович, то и терпи.
Ему рассказывали про Палату Останкинских Польз, а он не хотел про нее
слушать. Многие из его знакомых ринулись туда (иные по приказу жен) и были
там при интересах и при деле. Однако подходили к Михаилу Никифоровичу и
люди, возмущенные Шубниковым и Палатой, летчик Герман Молодцов в их числе.
Они требовали от Михаила Никифоровича прекратить безобразия. Михаил
Никифорович хмурился, противодействие его Шубникову теперь могло быть понято
и истолковано в одном смысле. Но, может быть, Любови Николаевне понадобился
поединок у подножия трона? Да и отчего же поединок, отчего же не турнир?
Нет, так думать о ней Михаил Никифорович не хотел. И он все же по-прежнему
считал Шубникова человеком-пустяковиной, пустозвоном и безобидным арапом, а
потому полагал, что бед и досад Останкину он не причинит. На его памяти
Шубников не был постоянен в увлечениях, все ему быстро наскучивало, должна
была скоро наскучить и Палата Останкинских Польз. Что же пока происходит в
Палате и как, Михаил Никифорович знать не желал. Лишь об одном он бы спросил
осведомленного человека: а напевает ли сейчас при случаях Любовь Николаевна
и что напевает? Как будто бы нечто зависело от того, напевает она или нет...
В апрельский день Михаил Никифорович поехал в Сокольники на выставку
"Фармацевтика Югославии". Там в чистом, как коробка для шприцев, павильоне,
переходя от стенда фирмы "Пливо" (антибиотики) к стенду фирмы "Галеника"
(сердце, сосуды), он наткнулся на харьковского однокашника Сергея Батурина.
Прошлым летом посидели они в шашлычной, повздорили из-за слов, разошлись
каждый со своими правдами и с тех пор не встречались.
- Не надумал к нам в лабораторию? - шумно спросил Батурин.
- Нет, - сказал Михаил Никифорович. - Пока не надумал.
- Все еще намерен спорить с утверждением мудрецов: "В саду от смерти
нет трав"?
- Что толку с ним спорить, - вздохнул Михаил Никифорович.
"В саду от смерти нет трав", - повторял он потом. И вспоминал Любовь
Николаевну, призывавшую их к подвигам. Горько было Михаилу Никифоровичу. Он
долго еще бездумно бродил аллеями Сокольников. А дома его ждало письмо от
матери. Матушка писала, что надумала поехать погостить к Павлу, среднему
сыну, в Ленинград, давно обещала и Павлу, и невестке, и внукам и вот поедет.
Под май она вернется в Ельховку, чтобы все посадить в огороде, и надеется,
что по дороге домой на день-два сможет заглянуть к нему в Москву.
Обрадованный Михаил Никифорович вспоминал свой дом, представлял, как
хлопотала мать, собирая гостинцы внукам, думал, как принять ее и что бы
устроить ей в Москве ладное и хорошее...


    51



Гулянья предстояли через пять дней, а Шубников ходил злой. Как было на
улице Королева Поле Дураков, так оно и осталось. Ветры здесь гуляли и волки
выли. Шубников утешал себя: так всегда перед премьерой, ничего нет, актеры
бездари и спились, но занавес в семь часов раздвигается. И нельзя сказать,
что на улице Королева и на прочих выбранных Шубниковым площадках вовсе
ничего не делалось, нет, здесь стучали молотки и визжали электропилы,
вертолеты опускали фермы, мачты, ячейки покрытий, желтые искры рассыпали
сварщики, но все шло не так, как бы хотелось метавшемуся по Останкину
художественному руководителю. Метался он в ватнике, метался в упоении
устройством и режиссурой праздника и проклинал всех, при случаях и себя. В
конце концов все декорации, строения и аттракционы, все, все могло бы
явиться и ночью в канун гулянья в единое мгновение по его, Шубникова,
запросу, но тогда бы вышло, что сам он - лодырь, лежебока, несостоятельный
мастер, способный лишь на веление. Нет, он должен был все устраивать сам,
тем более что люди и силы в городе были, их только следовало взъерошить и
впрячь в дело.
Но с кем взъерошивать и запрягать, если его окружали идиоты? Худо
выходило с пожарниками. Тем, на которых надеялись, предстояло в горячие на
улице Королева дни быть на вахте или на учениях.
- А какие тут могут быть льды? - сказал Голушкин. - Жара стоит
июльская. Я парюсь в тенниске. Льдов теперь никаких быть не может.
- Что?! - грозно, с актерским преувеличением грозности спросил
Шубников. - Льды будут! Ледяные горы и дворцы есть в контракте, и они должны
быть, даже если завтра здесь начнет протекать река Лимпопо. Иначе мы
позорные люди! Взялись делать - извольте делать!
Представитель водонапорной башни, два месяца назад заказавший гулянье
сотрудников на природе, был скромен в запросах и ни о каких ледяных дворцах
речи не вел. Единственно он просил о том, чтобы гулянье хоть немногим
напомнило известные по литературе весенние чаепития в Марьиной роще. Теперь
в Марьиной роще все застроено, порабощено кирпичом, там не только что пить
чай, там и шпроту негде съесть с дамой на природе. "А народ у нас хороший, -
сказал представитель, - отзывчивый на все мероприятия". Шубников тогда
мгновенно вспыхнул, размечтался, бегал по кабинету, взмахивал руками,
приводил представителя водонапорной башни в восторги и ужасы картинами
народного гулянья. А вспомнив о сотворенных в Саппоро пожарниками ледяных
дворцах, уговорил представителя вставить в контракт ледяные горы и дворцы.
- Можно найти людей взамен пожарников, - предположил Голушкин.
- Взамен пожарников найти никого нельзя, - сказал Шубников.
- Ну если не взамен, то помимо... А то вот просятся.
- Кто просится?
Уважительно просилась витаминная, вкусная и солидная фирма, ближняя
овощная база. Она бы хотела стать участником праздника на правах третьего
триумфатора. База предлагала и помощь в подготовительных работах, ей ничего
не стоило вызвать на перетруску чеснока сколько хочешь и каких хочешь
специалистов, можно кандидатов, можно докторов, можно академиков, можно
скрипачей, и направить их на улицу Королева. Имелись на базе ледники и
холодильные установки.
- Это ценно, - согласился Шубников. - Но три триумфа для одного вечера
много. А что же они раньше терпели?
- Только теперь сняты путы с поводов для триумфа.
- В следующий раз. Заявку от них примите. А на гулянье мы их допустим.
Пусть себе гуляют в первых рядах.
- Значит, если согласятся на простое гулянье, - сказал Голушкин, - мы
потребуем работников с перетруски чеснока. И попросим фрукты для гуляющих.
- И семечки.
- Семечек у них может не быть, - обеспокоился Голушкин.
- Пусть достают! - решительно сказал Шубников. - И побольше! Жареных и
каленых!
- Жареных и каленых... - записал Голушкин. - Ну вот, отыскались
работники на льды. Если уж вам так любезны льды.
- Но руководить этими работниками должны пожарники. Не трудитесь
противоречить. В контракте записаны пожарники, а не перетрусчики чеснока,
хоть бы и скрипачи.
Непоколебимая вера в то, что наши пожарники ничем не хуже японских, тем
более из их японского, северного, захолустья, сладостно и ревниво
существовала в Шубникове независимо от контракта с водонапорной башней.
- Такой каприз! - сказал Шубников. - Уважьте. А что же, и Васька Пугач
пропал?
Стараниями экспедитора Ладошина пожарный водитель Василий Пугач был
найден. На три дня он мог предоставить себя в начальники ледяного
строительства. На вопрос, не может ли он наскрести еще хотя бы пяток
пожарников для руководства, Васька, загоготав, ответил, что может. Однако
сказал, что пожарники-то они пожарники, но бывшие, один теперь водит
ассенизационную машину, другой грузит на комбинате красную рыбу и копченых
лещей. И так далее. Но в душе все они остались пожарниками.
- Выбраковали их, что ли? - спросил Голушкин.
- Ну выбраковали, - процедил сквозь зубы Васька и взглянул на Голушкина
с интересом: а хочешь, и тебя выбракуем?
- Василий, - сказал Шубников, - ты читал эпитафию на могиле пожарника?
- Ну?! - удивился Васька Пугач. - Какую эпитафию?
- Известную. "Сорок лет стоял на башне, так и умер не едавши". У тебя
эпитафия будет хуже.
- Вот дурень! - рассмеялся Васька. - Я же не на башне, я в кабине!
Постановили: Васька Пугач и пятеро его приятелей, все с несгораемыми
усами, станут ледовыми зодчими безвозмездно, их лишь предстоит кормить и
поить, чтобы не схватили в жаркие дни у льдов расстройство желудка. И ни в
коем случае эти пятеро приятелей никому не должны, даже и за понюшку табаку,
открывать, что пожарники они бывшие. Мало ли ведь какие агенты будут шнырять
в эти дни в Останкине.
- Все путем! - загоготал Васька Пугач. - Череп ты мой горелый! Да мы
такие дворцы наворочаем, что эти самураи запрыгают!
- И ледяные горы, - хмуро добавил Шубников.
После ухода Васьки Пугача Шубников раскричался на Ладошина и Голушкина.
Что за разгильдяйство! Что за легкомыслие! Ведь сто раз говорил о льдах и
пожарниках - и эдакий провал. И все так! И всегда так! Обиженный Голушкин
стал говорить, что пока он не давал поводов для крика, исполнял свою службу
с усердием и толком и, если им недовольны, готов подать в отставку. Шубников
выгнал Голушкина и Ладошина на площадки, но досада не была исчерпана,
требовалось разрядиться на ком-либо, и Шубников вызвал Бурлакина.
- И у тебя такой же бардак, как у всех?
- Я кричать тоже умею, - сказал Бурлакин. - А голос у меня от природы
громче. Другое дело, ты более актер.
- Хорошо, - утих Шубников. - Докладывай.
- Возьми вместо меня пиротехника-исполнителя. Пусть он к тебе и бегает
с докладами и за распоряжениями. А как я исполню задачу - мое дело. Я не
подведу.
- Но и не доверишь мне свои сюрпризы и тайны?
- Чепуха, - нахмурился Бурлакин. - Никаких тайн нет.
- Однако о них уже идет молва.
- Глупая, стало быть, молва. Решения у нас заурядные. При Петре Великом
мастера были куда изобретательнее. Мы забыли их ремесло и дерзость. Кстати,
для триумфа водонапорной башни мне нужны уточнения. Там два пункта. Сто
двенадцать лет башне. Так? И рекорд в напоре воды. Какой именно рекорд?
- Я не помню, - поморщился Шубников. - Рекорд, и есть рекорд, не важно
какой.
- Мне важно, - сказал Бурлакин. - Дай мне точные данные, какой объем
башни, какой напор, давление, сколько пролито воды за сто двенадцать лет,
сколько...
- Дадут тебе, дадут! Не зуди!
- Какой у башни вид? Где стоит она?
- Откуда я знаю, где она стоит! - возмутился Шубников. - Стоит и стоит.
У какого-то моста. Или путепровода.
- Ты неконкретный человек, - покачал головой Бурлакин.
- Для конкретностей есть мелкие, бескрылые служащие!
- Ты вообще неконкретный человек, - сказал Бурлакин. - И это плохо. И
для меня. И для тебя. И для всех. Тебя увлекает лишь сам ход дела, процесс,
игра, авантюра, лепка ситуации, мечтание о чем-то, что получится и
сотворится, а что именно получится и сотворится - об этом ты не имеешь
никакого представления да и не хочешь иметь, чтобы не заскучать или не
разочароваться раньше времени, а между тем выходят глупости либо гадости,
какие можно было бы предугадать или вычислить.
- Я - творец! - высокомерно воскликнул Шубников. - Пусть вычисляет ваша
наука.
- Какой ты творец! Ты недоучка и игрок, которому долго не везло по
мелочам. Но вырастет у тебя седая полынь.
- Какая же полынь вырастет в день с фейерверками?
- В этот день - не самая горькая. Этот-то день промежуточный. Но драки,
перебранки и скандалы ожидать можно.
- Только-то? - усмехнулся Шубников. - Это не причина для печалей. И
полагаю, что драк и перебранок не случится. Есть кому постеречь спокойствие.
А не хватает сторожей - наксерим. Иногда необходимы и персонажи одноразового
использования.
- Их надо отменить вовсе, молодцев и девушек в кимоно.
- Ба! - чуть ли не обрадовался Шубников. - А кто же это их придумал и
завел, не напомнишь?
- Я, - сказал Бурлакин. - Но был беззаботен или безрассуден. Придумал
ради шутки, как пародию. Теперь вижу, что они способны принести лишь пагубы
и порчи. Они саморазвиваются и еще возьмут Палату в зависимость. Их
необходимо отменить. Но это придется сделать тебе.
- А ты что же, устраняешь себя?
- Фейерверк - мое последнее дело на улице Цандера. Я уйду отсюда.
- Измена? Отступление? Или позорное бегство? - с издевкой спросил
Шубников.
- Я не хочу более играть чужими игрушками, - сказал Бурлакин. - Или
по-другому - играть на чужих инструментах.
- Моими, что ли? Или - на моих?
- В том-то и дело, что и не твоими. И не на твоих.