Самым забавным образом повернулось дело с чепцами и картузами. Пока глуповцы как следует вчитались в афишки и сообразили, что с новым градоначальником шутки плохи, нашелся некто Дерзаев, бывший ученик II класса местной гимназии, сожженной в правление Перехват-Залихватского, который в городском саду штрафовал на пятачок глуповскую публику за ношение противозаконных головных уборов и нажил на этой операции относительно капитал [41]. Бывшего гимназиста Дерзаева, впрочем, арестовали по обвинению в принадлежности к французской нации, поскольку было очевидно, что такое неслыханное проворство плюс нагой практицизм коренному глуповцу свойствен быть не может. Молодой человек, правда, имел совершенно российскую физиономию и даже владел жаргоном Навозной слободы, но градоначальника это не остановило, и преступник был показательно продан в рабство хану Большого Жуза.
   Как и почти всех прежних градоначальников, глуповцы искренне Лычкина полюбили. Эта загадочная любовь, надо полагать, объяснялась тем, что во всестороннем административном попечительстве, вне которого у нас немыслимо никакое правление, всегда есть что-то скрупулезно вникающее, мелочно оберегающее, то есть нечто трогательно-отеческое, а на отеческую заботу единственно грубое сердце не отзовется ответным чувством. Глуповцы же, если чем и были истинно замечательны, помимо пресловутого головотяпства, так именно добрым сердцем, и, стало быть, это нисколько неудивительно, что они не только искренне полюбили Василия Ивановича, но и всячески содействовали ему во многих укрепительных начинаниях. Среди образованной части глуповцев сложилось даже что-то вроде партии, пропагандировавшей повойники и славные малахаи, но, на беду, эта партия зашла слишком далеко и в конце концов докатилась до коллективных читок некоторых непоказанных сочинений, как-то исследования Прыжова «История кабаков в России», а также втихаря проповедовала культ Ярилы, за что эта партия по лишении чинов и дворянства была в полном составе сослана на Аляску. Что же касается средних слоев глуповского населения и так называемого простонародья, то они, в свою очередь, оказали Василию Ивановичу содействие в борьбе против злоупотреблений в виде пьяного воровства, которая развернулась после того, как на задах у содержателя пригородного трактира были обнаружены дубовые стропила и запас клейменого кирпича. После этого случая Василий Иванович учредил у подъезда своей резиденции такой специальный ящик, куда обывателям предлагалось складывать донесения о прочих случаях пьяного воровства, и в него немедленно посыпались жалобы на соседей. Так, был взят по доносу купец третьей гильдии Сабанеев, обвинявшийся соседями в том, что он торгует человеческим мясом, живет с собственной дочерью и поклоняется Вельзевулу. Во время допросов Сабанеев, как указывает летописец, «находился в совершенном запирательстве», и это навело Василия Ивановича на ту фундаментальную мысль, что бороться со злоупотреблениями в Глупове возможно только злоупотреблениями, и он приказал помаленьку варить купца в чане с водой, пока тот не сознается во всех своих преступлениях. Ну и, конечно, сознался Сабанеев, никуда он не делся, так и сказал перед смертью:
   — Надоели вы мне, дьяволы, хрен с вами — кругом виноват.
   Следом был взят дворянин Половинкин по обвинению в колдовстве. На поверку оказалось, что этот самый Половинкин «выдумал некий бесовский аппарат, посредством которого аппарата производится едва различимый звук, нечувствительно распространяющийся во все стороны, и услыхать его можно повсюду, где ни поставишь другой такой аппарат ради ублажения князя тьмы». Надо полагать, что речь в этом случае шла об изобретении радио, и если только летописец ничего не напутал, не пошел на поводу у слухов, чего-то не присочинил, то радио в Глупове появилось задолго до Попова и Маркони, а именно в начале пятидесятых годов девятнадцатого столетия. Половинкина же за колдовство сослали в Соловецкий монастырь на вечное покаяние.
   А вот донесений о случаях пьяного воровства так и не поступило; то ли в ту пору в Глупове этим грешили все, то ли таковое воровство вовсе преступлением не считалось, то ли город вообще не знал за собой такого греха, но, одним словом, донесений на этот счет не поступило ни одного. Несмотря на то что тут могла иметь место профанация идеи, а возможно, и саботаж, жалобный ящик был вскорости упразднен, тем более что в нем обнаружилось сразу несколько неприличных карикатур на особу градоначальника — видимо, слепой любви у нас все-таки не бывает. Казус с карикатурами так рассердил Василия Ивановича, что он в сердцах выписал население Болотной слободы в черносошные крестьяне.
   И вот разразилась война в Крыму. Одним непогожим днем глуповцы вдруг услышали присноужасное «туру-туру» и:
 
Трубят в рога!
Разить врага
Пришла пора!..
 
   Глуповцы, наученные горьким опытом и отлично знавшие, что они-то и есть тот самый враг, разить которого пришла пора, попрятались кто куда, опасаясь как минимум артиллерийского дивизиона. Сидя по банькам, погребам и другим укромным местам, глуповцы измучились, соображая, чем таким они опять накликали на свои головы «туру-туру», и постепенно склонялись к тому решению, что виною всему рыжие тараканы, которых они так и не удосужились вывести из-за моды на глиняные свистульки, а потом из-за лихорадки доносительства на соседей, или же виновато проклятое слово «эгалите». Однако, ко всеобщему облегчению, оказалось, что всего-навсего мимо Глупова проследовали регулярные части, направлявшиеся в Тавриду для отпора вражеской коалиции. Только было и беды, что градоначальник Лычкин повелел назначить сто порядковых номеров в народное ополчение, каковое и составилось часа в два, поскольку от добровольцев отбоя не было, чему, впрочем, могли быть и непатриотические причины.
   По выходе из города глуповское ополчение заплутало, что, в общем, неудивительно, если иметь в виду девственное состояние тогдашних коммуникаций, и особенно дороги от Глупова до губернского центра, которая была настолько гадательна, что и столетие спустя один знаменитый поэт описывает ее так:
 
Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом еще на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком… —
 
   короче говоря, заплутать в этих краях было немудрено.
   Прознав о том, что глуповское ополчение так и не добралось до театра военных действий, Василий Иванович огорчился и приболел. Потом до него дошли слухи о том, что ополченцы бродили-бродили незнамо где и уже после Парижского мира проявились в Области Войска Донского, дали сражение казакам, были рассеяны и исчезли — уже навеки. Это известие сделало болезнь градоначальника необратимой, и он скончался в 1855 году; такой был неистовый монархист, что даже умер в один день и час с императором Николаем.
   После смерти градоначальника Лычкина неожиданно открылись две любопытные вещи: во-первых, открылось, что покойный был истинный рыцарь административного дела без страха, а главное, корысти, так как он не только не нажил себе никакого состояния, но и оказался до такой степени скромен в быту, что после него осталась лишь складная металлическая койка военного образца, шинель второго срока, которой он, по справкам, укрывался во время сна, и домашние тапочки с дырками против большого пальца; во-вторых, открылось, что покойный по примеру многих своих предшественников был необыкновенно падок до женского пола, так как сразу после похорон градоначальника в губернию полетело несколько сот запросов от глуповских отцов и супругов на тот предмет, не будет ли каких льгот фамилиям, из которых для услаждения властей предоставлялся прекрасный пол. Вот уж действительно — кому Наташка ядреная, а кому бумажка орленая.
   Последние, предсмертные слова Василия Ивановича были странные. «Наказываю подданным, —  сказал он, —  все забыть. Так прочно забыть, как будто и не было ничего».
 

Смерть певца

   С 1855 года по реформенный 1861 год Глуповом правил Максим Максимович Патрикеев. Человек он был, как говорится, ни то ни сё, не консерватор, не либерал, не человеконенавистник, не филантроп, не бессребреник, не стяжатель, а просто просидел мужчина сиднем шесть лет в своем кабинете, и даже не всякий глуповец знал, каков из себя высший здешний администратор. Это потом уже выяснилось, что Максим Максимович шесть лет занимался вперемежку росписью по фарфору и переводом Библии с иврита на мокшу, поскольку по матери был мордвин.
   Собой же он был представителен, даже и величав, но в глазах у него читалась глухая скука.
   Эти шесть лет были счастливейшими годами истории города Глупова в ее дооктябрьской части. В градоправительство Максима Максимовича ничто не мешало естественному течению жизни, потому что он не вмешивался ни во что, и глуповцы взбодрились, ударились в деятельность, из чего летописец выводит следующее любопытное заключение: «Шестилетнее правление господина Патрикеева,– пишет он,– со всей наглядностью доказало, что наилучшее из того, что способен сделать градоправитель для своих подданных, это ничего не делать, а только в малую меру споспешествовать Богом определенному ходу жизни, нисколько не нарушая небесных предначертаний» [42]. Действительно, как Итака благоденствовала в отсутствие Одиссея, так и Глупов расцвел, оставленный Максимом Максимовичем безо всякого попечения. Буйствовала торговля, изощрялись ремесла, явились, наконец, пути сообщения в виде железной дороги, которую, впрочем, глуповцы побаивались по причине консервативного чувства и неодушевленности системы передвижения, возникла газета «Истинный патриот», строго соблюдавшая завет покойного градоначальника Лычкина и писавшая преимущественно о грядущем. Однако все эти исторические вехи и приметы цивилизации решительно ничто по сравнению с тем обстоятельством, что на патрикеевское шестилетие пали расцвет и гибель поэта Никиты Чтова, о котором и сегодня знает кое-кто из узких специалистов.
   Никита Чтов родился в 1830 году в семье одесского биндюжника, сосланного в Глупов за пререкания с околоточным надзирателем. Детство и отрочество поэта, как водится, были безрадостными, и это главным образом потому, что его много и сильно били: били непросвещенные родители, сверстники, соседи, учитель церковноприходской школы, пьяные сидельцы, городовые, прохожие, шорник, к которому он был отдан в ремесленную науку. Трудно сказать наверняка, но, возможно, именно это беспрестанное битье сыграло заглавную роль в его становлении как поэта. Во всяком случае, отрицать его влиятельность было бы легкомысленно, потому что телесные наказания и просто побои воспитывают у нас не одних преступников, но также художников, мыслителей, страстотерпцев. И это неудивительно, так как оскорбление действием в наших условиях есть не просто наказание, как правило, ни за что, а средство полировки души и крови, и по той логике, по какой люди плачут с горя, от счастья и еще потому, что соринка попала в глаз, из-под палки в России выходили даже и мировые гении; недаром существует обидная поговорка: «Русского побей — часы сделает». В общем, шестнадцати лет от роду Никита Чтов начал писать стихи.
   Поскольку в то время еще сочинительствовали не все и поэтов на державу было, как говорится, раз-два и обчелся, творения Чтова неизменно печатались в «Истинном патриоте» под псевдонимом Певец, избранном еще в ту пору, когда поэт находился у шорника в ремесленном обучении. Первая проба пера, в сущности, представляла собой воспоминание о детстве и отрочестве, положенное на хорей; их поэт почему-то не помянул лихом, а, напротив, изобразил в довольно радужных тонах с толикой тонколирической ностальгии. Впоследствии он сосредоточился на патриотической теме, как бы мы сейчас выразились, и ни о чем другом практически не писал. В Глупове к творчеству Никиты Чтова сложилось неоднозначное отношение: кто-то предлагал поставить ему на Соборной площади золотой памятник, а кто-то призывал власти предержащие публично четвертовать его за кое-какие грамматические вольности — слава богу, градоначальнику Патрикееву было ни до чего.
   Однако ни талант, ни признание сограждан не освобождали Певца от житейских тягот и неудобств, так, «Истинный патриот» либо вовсе не платил ему за стихи, либо платил сущую чепуху. В летописи упоминается, что месячный доход Певца составлял на круг рубля три-четыре, и он едва обеспечивал прожитье: за квартиру, правильнее сказать, за чуланчик, который Чтов снимал у одного спившегося конторщика, он платил полтора рубля в месяц, за говядину и хлеб — еще полтора рубля, а свечи, а чернила, а бумага, стоившая до пяти рублей десть, да ведь иной раз требовалось и развеяться, выбросить на порцию очищенной гривенник-другой, потому что при некоторых обстоятельствах очищенная для поэта — это то же самое, что для младенца материнское молоко. Страничка из дневника Никиты Чтова, сохраненная между листами амбарной книги, свидетельствует о том, что его обстоятельства были те самые обстоятельства, и поэтому он очищенной не гнушался; вот запись от 12 декабря 1859 года: «Более двух месяцев не писал я свой дневник. Я много выстрадал за это время. Я каждый день пью водку, без водки не могу закончить день, с водкой мне надежней и веселее. И теперь пишу пьяный. Жизнь с каждым днем тяжелее, невыносимей. Кроме мучения, ничего нет. Мне гнусна становится ложь, гадость, рабство в жизни. Мне хочется чего-то лучшего, небывалого, хочется уяснить другим настоящее. Но всюду запор, давление, окрик. Вот почему тяжела мне эта горькая жизнь, отчего я пью: выпьешь — по крайней мере, заснешь. Но и во сне представляются какие-то чудовищные образы, какая-то житейская дрянь, и во сне нет покою… О, будь у меня свобода и средства к жизни! Без этого я гибну; меня не хочут понять, презирают, давят сильные мира сего; у меня нет даже друга, который посочувствовал бы мне, пожалел бы меня…»
   Чудно только, что эти страдания никак не отразились в стихотворениях Чтова; напротив, чем неустроеннее было его материальное положение, чем горше было у него на душе, тем пронзительнее звучала в стихе любовь к малой родине, тем благостней становился его накал. Когда, например, сгорел дом спившегося конторщика, а вместе с ним и пожитки Чтова, он долго ходил по городу именно что в «ветхом рубище певца», которое состояло из невозможных нанковых штанов и обтрепавшегося стеганого халата, подаренного ему одним помещиком-меценатом, но в это время появилось его прелестное стихотворение «Я родился и рос в благодатном краю»; когда Певца по ошибке избили молодцы из Навозной слободы, спьяну принявшие его за цыгана, и он потом полгода плевался кровью, был написан лирический цикл «Богатырские песни»; когда он был посажен в холодную по ложному обвинению в краже сена, из-под его пера вышла замечательная поэма «Патриотические мечтания». И только после того как в губернском городе выпустили книжку его стихов и он получил шестьдесят рублей гонорара, из которых пятьдесят восемь немедленно проиграл на бильярде, а два рубля пожертвовал нищему старику, родилось его пессимистическое «Горька судьба поэтов всех времен», каковое у него впоследствии частично позаимствовал Кюхельбекер [43].
   Почему искусство у Чтова так не вязалось с жизнью, это вопрос особый. Видимо, русская лира вообще настроена на какую-то внутреннюю, самодовлеющую ноту, звучащую иногда контрапунктно относительно бытия. Либо жизнь в соответствии с каким-нибудь вредным законом враждебно настроена к отечественному художнику, и он принимает это как должное, как некую неизбежность, вроде старения организмов. Либо патриотическая направленность у нас искони воспитывается именно житейскими тяготами, несправедливыми ударами судьбы и прочими неприятностями. Либо русский художник так и рождается законченным патриотом, и чувство родины — единственный источник его баллад, какой бы злыдней эта родина ни была.
   Одним словом, Певец, несмотря ни на что, продолжал гнуть свою столбовую линию, которую можно сформулировать следующим манером: отчизна, что мать родная, какая есть, такая и слава богу. Но при этом Никита Чтов был крайне нетерпим к творчеству тех своих предшественников по перу, которые позволяли себе в отношении родимой земли какие бы то ни было реприманды. На этот счет Певец любил потолковать со своим конторщиком; бывало, усядутся они на завалинке с полуштофом очищенной, и Певец заводит:
   — Удивляюсь я на господина Лермонтова… Вольно ему было хаять отечество, когда у него имение и полчище крепостных. По мне, так это даже неблагородно. Вот я, положим, гол как сокол, а правую руку себе отрежу, если она у меня подымется на какие-нибудь неблагонамеренные слова. Нет, Лермонтов коварный писатель, Мартынов его правильно застрелил…
   И это тем более странно, что тогдашний редактор «Истинного патриота» на каждом шагу притеснял Певца мелочными придирками, то тут, то там подозревая в его творениях диссидентскую подоплеку. Как-то раз редактор не пропустил в печать стихотворение Чтова «Русский царь, надёжа наша»; Певец пришел объясняться, а редактор ему и говорит:
   — Помилуйте, как можно печатать это стихотворение, если у вас везде пишется «герой», а читается «сукин сын»!
   — Да где же вы, сударь, сукина сына-то усмотрели?– спрашивает его Чтов.
   — А вот во второй строфе есть двусмысленное словцо; если прочитать его задом наперед, то это уже будет покушение на основы.
   — Так не надо его читать задом наперед! Как оно написано, так его и читайте!
   — А цензура? Цензура у нас востра — вот в чем причина. Пропусти я ваших сукиных сынов, так меня же потом на цугундер за развратные правила и буйственное помрачение рассудка!
   — Иисусе Христе! —  в отчаяньи сказал Чтов. —  Кончится ли когда-нибудь этот мрак?!
   — Никогда! —  с сердцем сказал редактор. —  Да и как же без цензуры? Дай вам, сочинителям, волю, вы, пожалуй, таких гадостей понапишете, что государственность может рухнуть. Ведь вы какой народ: в каждый горшок норовите плюнуть…
   Это объяснение с редактором «Истинного патриота» так огорчило Никиту Чтова, что он насмерть напился в первом попавшемся кабаке, затем пристроился отдохнуть под забором, который огораживал котлован, вырытый под фундамент видообзорной каланчи, и пьяным делом скончался от переохлаждения организма. Провожали его на кладбище только два человека: конторщик и тот самый нищий старик, которому Певец пожертвовал два рубля.
   А вскоре пришел конец и градоначальничеству Максима Максимовича Патрикеева — его лишили должности за то, что он растранжирил глуповскую казну. Это было не совсем верно; казенные средства Максим Максимович действительно спустил, но именно на то, чтобы построить в Глупове фарфоровый завод, который выпускал чайные принадлежности; метода производства была китайская, да глина местного происхождения, и поэтому глуповскую посуду можно было только расписывать, а для питья она не годилась.
 

Невзгоды эпохи эмансипации

   Лет через пять по восшествии на престол императора Александра II Освободителя глуповским градоначальником назначили полуармянина Алексея Федоровича Саркисова, русофила. Это был субтильный мужчина с аккуратно подстриженными усами в бечевочку шириной и темными глазами немного навыкате, как у породистых лошадей.
   Деятельность Алексея Федоровича с самого начала не задалась. Он было продолжил строительство видообзорной каланчи, но дело закончилось на фундаменте, так как негодяй-подрядчик прикарманил суммы, отпущенные на ее возведение, и сбежал в Америку с одной глуповской попадьей. Но зато Алексею Федоровичу удалось восстановить городскую гимназию, сожженную в градоначальничество Перехват-Залихватского, вот только каменщики то ли по недосмотру, то ли из классового умысла замуровали парадный вход, и гимназисты с преподавателями вынуждены были пользоваться специальным лазом, прорубленным на уровне первого этажа, к которому были пристроены вечные временные мостки.
   Вообще, за что бы Алексей Федорович ни брался, снедаемый самым отеческим чувством, благими побуждениями и либеральной ориентацией, все у него получало превратное воплощение, все выходило так или иначе наперекосяк. Он вернул глуповскому простонародью урожденные имена, но поскольку многие уже не помнили, как они прозывались до пришествия эпохи единообразия, то в городе появились такие нелепые фамилии, как, например, Двадцатьпятов, а некоторые грамотеи, на литературных героев глядючи, превратились в Онегиных да в Печориных, и даже один человек присвоил себе фамилию Отечественные-Записки. Алексей Федорович отменил телесные наказания, но таковые до того вошли в плоть и кровь местного обывателя, что в былые времена иной раз не посекут его в съезжем доме за какую-нибудь злокачественную догадку и ему как-то не по себе, —  и поэтому немедленно народилась мода на уличные бои, так что недели не проходило без того, чтобы Большая улица, скажем, не побила Дворянскую и, таким образом, не аукнулась бы дикая старина. Алексей Федорович взял за обыкновение раз в три дня демократически прогуливаться по Соборной площади, демонстрируя подданным, что он отчасти тоже человек смертный, но несмышленые мальчишки забрасывали его дерном, а как-то раз чуть-чуть не побили ломовые извозчики, которые с пьяных глаз его приняли за цыгана.
   Закономерно возникает вопрос: почему все передовые начинания градоначальника Саркисова претерпевали неожиданные и, в общем, вредные превращения? Причиной тому могла быть следующая особенность нашего прогрессиста: он редко когда в состоянии проследить ход эволюции желаемого в действительное, потому что у него и времени-то, и сил-то нет прослеживать этот ход, ибо у нас куда ни ткнись — везде конь не валялся. Возможно также, что существо начинаний градоначальника как-то не отвечало химическому составу той почвы, на которой им предстояло взрасти и дать запрограммированные плоды. Равномерно не исключено, что, так сказать, передаточный слой, через который проходит преобразующий импульс, а именно ближние и дальние присные прогрессиста, искони сложился таким окаянным образом, что он неизбежно искажает этот импульс, откликаясь не совсем соответственно на него, а то и как-нибудь совсем несоответственно откликаясь. Это соображение представляется особо правдоподобным, так как некоторым образом государственное самочувствие вполне в характере русского человека, так как он частенько сам себе правительство, парламент, верховный суд и ему, конечно, неймется проявить свою суверенность путем прибавления чего-либо или убавления чего-либо от входящей инициативы. Так уж устроен наш соотечественник, что если через него пропустить электричество, то на выходе обозначатся коли не молочные сосиски, то уж, во всяком случае, не электричество.
   Вот характерный тому пример… Утром 19 февраля 1861 года, когда вошел в силу манифест об эмансипации крестьян, то есть упразднении крепостной зависимости, в бывшей Болотной слободе, население которой при градоначальнике Василии Ивановиче Лычкине было выписано в черносошные крестьяне, произошли серьезные аграрные беспорядки. В глуповской летописи они описываются таким образом, что будто бы утром 19 февраля толпа мужиков, по обыкновению вооруженная вилами, косами, оглоблями и серпами, явилась к резиденции градоначальника и потребовала его для решительных объяснений. Алексей Федорович вышел на крыльцо и поинтересовался спросонья, подозревая, что он накануне своих подданных зачем-нибудь созывал:
   — А что, ребята, какое сегодня у нас число?
   Один малоросс, примкнувший к беспорядкам из любопытства, а вообще заглянувший в Глупов для сбора пожертвований на ремонт собора, сожженного татарами в 1242 году, ответил на это шуткой:
   — Числа не знаем, бо календаря не маем, месяц у неби, а год у книжице.
   — Это еще что за революционист? —  нахмурясь, спросил Саркисов.
   Мужики стали осматриваться по сторонам, отыскивая глазами веселого малоросса, но он точно сквозь землю провалился, и это сверхъестественное исчезновение дало летописцу повод намекнуть на участие в беспорядках нечистой силы — видимо, летописец, освещавший события тех переломных лет, большой был конформист; он так и пишет: «Не иначе как враг человеческий подбил мужиков на смуту, ибо глуповцы испокон веков отличались покладистым нравом, отлично мирными повадками и почитали установления высших властей наравне с родительским благословением, так что даже в самые тяжкие времена выглядели счастливейшими людьми».