— Говорите откровенно, собачьи дети, —  между тем продолжал Саркисов. —  Вы что это надумали — бунтовать?!
   — Зачем бунтовать? —  ответили из толпы. —  Бунтовать нехорошо, мы свою христианскую должность замечательно понимаем.
   — Ты нам, батюшка, вот что скажи, —  послышался другой голос. —  Земля-то за нами останется, как мы выйдем в вольные хлебопашцы?
   — Накось выкуси! —  ответил Алексей Федорович и сделал народу кукиш.
   — Ну так будь все по-старому: мы ваши, а земля наша. Как были мы дворянами, так дворянами и останемся.
   — Да какие вы, к дьяволу, дворяне?! Вы глупый бородатый народ, и более ничего!
   — Как же не дворяне? У каждого свой двор существует, стало быть, мы дворяне. А воли нам твоей даром не нужно.
   — Вот возьми их за рупь двадцать… — растерялся градоначальник.– То вы с самого Бориса Годунова бунтуете на предмет эмансипации, то вдруг воля вам не нужна… Я вас, православные, отказываюсь понимать. Это какие-то бред и грезы…
   — А чего тут понимать? Волей сыт не будешь — вот и вся умственность.
   На этих словах толпа согласно заволновалась.
   — А как насчет «не хлебом единым»? —  слукавил градоначальник, надеясь со стороны религиозной морали задеть глуповцев за живое. —  Бога вы не боитесь, вот что я вам скажу!
   — Бога мы очень даже боимся, —  ответили из толпы, —  но от воли отказываемся, извините за выражение, наотрез. Ведь с голоду все подохнем без земли-то, либо окончательно сопьемся без попечения и надзора.
   — Напрасно вы беспокоитесь, православные. Без привычки, конечно, воля вам не с руки, но по прошествии времени даже такие сарматы, как вы, и те осознают все выгоды нового положения, и ваши обстоятельства устроятся по общеевропейскому образцу.
   — Знаем мы эти песни! Орехи будут, когда зубов не станет. Тогда градоначальник насупился и сказал:
   — Ну, коли вы не хотите понять никаких резонов, то во мне тушуется Марк Аврелий и просыпается Чингисхан!
   — Ну, посеки, —  послышалось предложение из толпы. —  Душу-то не рви, а возьми и для спокойствия посеки.
   — И посеку!
   — И посеки…
   — И посеку! А ну, кто тут желающий пострадать?
   Из толпы вышел здоровенный мужик, расстегнул штаны и — по лицу было видно — внутренне приготовился к экзекуции. Саркисовские опричники распластали его на лавке и принародно начали, что называется, вгонять через задние ворота политическую науку. Мужик только как-то сладострастно кряхтел и время от времени подмигивал толпе левым глазом — мол, ничего, ребята, за общее дело можно и пострадать.
   Когда экзекуция совершилась, страдалец поднялся с лавки и как бы рассеянно произнес, застегивая штаны:
   — А со свободой мы все-таки не согласны.
   После этого случая градоначальник надолго слег; в сущности, с ним приключился продолжительный нервный припадок той же примерно симптоматики, что и любовная лихорадка. Надо полагать, подкосило градоначальника именно то, что мужики из бывшей Болотной слободы сбили его с прогрессистской платформы и заставили прибегнуть к такому средству политического просвещения, которое он не только не одобрял, но и принципиально исключил из традиционного арсенала. Вдобавок повстанцы, как будто назло, —  хотя в действительности скорее всего что с горя — в течение двух-трех дней пропили под гребенку все свое движимое, а также частично недвижимое имущество и впали в конечную нищету, от которой они кое-как оправились только к началу следующего столетия.
   Алексей Федорович проболел около месяца, а затем исчез; в одно прекрасное утро он отправился на свою демократическую прогулку, и больше его в Глупове не видали. Потом уже стали распространяться слухи, что будто бы градоначальник Саркисов постригся в Соловецком монастыре, что будто бы он уехал в Америку воевать на стороне северян, что будто бы он спился с круга в Новочеркасске, но, как бы там ни было, из города он исчез.
   Исчезновение властителя пришлось как нельзя некстати, потому что именно на середину марта месяца пало чрезвычайное, даже невероятное происшествие: на Глупов налетел пресловутый Зеленый Змий. На поверку вечный искуситель нашего народа оказался и вправду змееподобным существом, похожим на доисторического ихтиозавра, зеленушного цвета, с перепончатыми крылышками, но как только он ударился о землю, то предстал перед глуповцами почему-то в виде акцизного чиновника с необыкновенно большими, не по-человечески внимательными глазами. Ударился он о землю в районе Соборной площади и, отдышавшись, сказал горожанам, которые взирали на него со страхом и недоумением:
   — А не выпить ли нам, ребята?
   С этими словами Зеленый Змий раскинул перед глуповцами мифическую скатерть-самобранку, и та немедленно прислужилась бочонком смирновской, бочонком воронцовской, бочонком пенника и закуской, приличной обстоятельствам, а именно маринованными рыжиками, квашеной капустой с клюквой и микроскопическими льдинками, крепенькими солеными огурцами.
   Глуповцы осторожно начали подходить: подойдет такой глуповец, перекрестится, примет немалый деревянный ковшик водки, какая ему по вкусу, захватит негнущимися пальцами щепоть студеной капустки и степенно поблагодарит. Однако по прошествии времени вокруг скатерти-самобранки затеялся разговор, не совсем чтобы трезвый, разумеется, разговор; один глуповский обыватель, прогуливавший свою беременную жену, — видать, неприятного характера человек — ни с того ни с сего решил сделать замечание Зеленому Змию.
   — Слава богу, и без вашего преподобия практически не просыхаем, —  сказал обыватель, сердито выпучивая глаза. —  Зачем ты на нас, спрашивается, налетел, к чему такое пришествие? А если теперь моя половина ненароком скинет, испугавшись твоего ужасного вида, кто тогда мою обиду ублаготворит?!
   — Я и ублаготворю, —  ответил Зеленый Змий. —  Я, братец, сполна тебя ублаготворю, я только этим и занимаюсь.
   — Действительно! —  послышался другой грубый голос. —  Летают тут всякие, пужают мирное население… Почему это такое?!
   Третий голос добавил:
   — На худой конец, у нас теперь цивилизация и свобода! Это тебе не крепостное право: ныне хотим — пьем, а хотим — не пьем. Вот как сейчас объявим запрет на пьянку, и хоть ты нам кол на голове теши!
   — Мужланы! —  сказал им Зеленый Змий. —  Со свободой настоящая пьянка только и начинается!
   — Ну, не знаем… — сказали ему в ответ. —  Откровенно говоря, мы бы с тобой расстались; допились мы, откровенно говоря, до полного отсутствия самочувствия…
   — А вот это, ребята, глупый идеализм! —  заметил Зеленый Змий. —  Если по-настоящему, то вам без меня ни вздохнуть, ни охнуть, и на это есть ряд причин. Причины такие: потому что у вас семь пятниц на неделе, потому что вашему брату все на свете не по нутру, потому что вы люди забубённые и кругом-то у вас несчастья, потому что наше российское хлебное вино есть продукт демократический, общедоступный, потому что веселие Руси питие eси, как сказано у Владимира Красно Солнышко, потому что, положим, являетесь вы домой с честно заработанными грошами, а там стерва-жена, сыновья-балбесы, куды ни глянь, изо всех углов тараканы пошевеливают усами, и при этом в голову как назло лезут думы о возвышенном, непростом — то есть европейский образ мышления поневоле входит в противоречие с азиатским способом бытия. Так или не так?.. То-то и оно, что так! Стало быть, при вашей горькой в общем и целом жизни без Зеленого Змия, как вы хотите, не обойтись.
   — Ну, накрутил, накрутил, черт речистый! —  послышались грустные голоса.
   — И вообще, не нравится мне ваше поведение, —  сказал Змий. —  Дурацкую довольно вы взяли моду — ерепениться перед властью.
   — Уж не новый ли ты наш градоначальник? —  была высказана догадка.
   — Нет, православные, это лишнее. Подымай выше: я вам бог, царь и отец родимый. А вы тут позволяете себе отпускать в мой адрес разные непочтительные слова! Ведь я и наказать могу: где, спрашивается, теперь эти готы, эллины, хазары, древние египтяне? Нету их, как корова языком слизала… Смотрите, ребята, как бы я и вашу породу не упразднил!
   С этими словами Зеленый Змий скатал скатерть-самобранку, погрозил глуповцам пальцем и исчез в толпе.
   А ровно через три дня после пришествия искусителя в Глупове объявился новый градоначальник — надворный советник Павел Яковлевич Мадерский. Это был миловидный тонкий мужчина с приятными манерами, улыбчивый, благосклонный, но при этом нервно-деятельный, непоседливый, беспокойный, одним словом, то, что в народе называется — егоза. Согласно веяниям того времени Павел Яковлевич был отъявленный реформист.
   Начал он с реформы народного образования, к которому власти предержащие у нас всегда питали безотчетную слабость, хотя благосостояние государственности ни прямо, ни косвенно от него не зависело никогда. Павел Яковлевич распорядился изгнать из гимназии всех учащихся недворянского корня и учредил для них школу мыловарения с преподаванием закона божьего, арифметики, плетения лаптей и рукопашного боя; по мнению нового градоначальника, эта мера должна была способствовать воспитанию сильного духа в простонародье, который возможен только при уме незамусоренном и бодром. За реформой образования последовала своего рода санитарная реформа: узнав, что на протяжении целого тридцатилетия глуповцы не смогли вывести тараканов, потому что никакие обыкновенные методы травли их не берут, Павел Яковлевич повелел во всех домах писать на стенах заклинание Святого великомученика Ареопагита, и, как это ни удивительно, насекомые вдруг исчезли; а впрочем, ничего удивительного тут нет: Глупов испокон веков такой был заклятый город, что пробрать его могли исключительно чудеса. Затем последовала вторая в истории города перепись населения — первую провели еще татары в середине тринадцатого столетия, —  и вдруг оказалось, что глуповского населения насчитывается только 214 персон обоего пола; такую скромную цифру перепись показала по той причине, что большинство горожан попряталось от счетчиков-доброхотов из числа здешней интеллигенции, попряталось так… как говорится, на всякий случай, в рассуждении, что вот, не дай бог, запишут ни за что ни про что в какую-нибудь каверзную книгу, а потом расхлебывай, попряталось, имея в виду пословицу: «Побереглась корова и век была здорова».
   Самым значительным преобразованием Павла Яковлевича была реформа следствия и суда. Следствие, которое прежде велось, как свидетельствует летописец, «с чувством, по целым годам, до полного измождения обвиняемого, когда он уже отца родного готов был с радостью выдать за пятачок, не то что себя оговорить во всех мыслимых и немыслимых преступлениях, и потому много находилось виновных, которые были невиннейшими людьми во всех землях, кроме Персии, Турции и России», —  так вот это следствие Павел Яковлевич отменил. Из видов максимально стройного отправления законности дознание теперь вменялось в обязанности суда, состоявшего из председателя, двух его товарищей [44] и коллегии присяжных заседателей в составе одиннадцати глуповских горожан.
   Однако первые же пробы новой системы судопроизводства со всей ясностью доказали, что реформа нуждается, по крайней мере, в существенной доработке. Например, слушалось дело регента соборного хора Пивоварова, который насмерть засек свою жену только за то, что она пару раз неосторожно перемигнулась с пономарем; так вот, присяжные заседатели вчистую оправдали убийцу, а преподаватель мыловаренной школы, входивший в коллегию заседателей, даже сочинил особое мнение, в котором он уничижительно отзывался о женском поле и требовал от властей официального разрешения «самолично казнить их сестру, —  как записано в летописи, —  всякими подручнодомашними средствами вплоть до тележного колеса».
   Затем Павел Яковлевич реформировал питейное дело, повелев торговать горячительными напитками не только распивочно, но и навынос, что, впрочем, и прежде не возбранялось, но прежде спиртное, во всяком случае, не выносилось для продажи на перекрестки. Потом он провел реформу печати, составив для «Истинного патриота» реестрик тем, отвечающих духу времени, и реестрик строжайших тайн, отнюдь не предназначенных для печати, среди которых значились почему-то такие общеизвестные вещи, как отсутствие в городе отхожих мест и качество продукции фарфорового завода. За реформой печати последовала денежная реформа: деньги велено было держать не в чулках да в кубышках, а на цивилизованный манер в Земельно-промышленном банке, отделение которого нарочно открылось в Глупове и периодически прогорало, так как большинство глуповцев и под страхом смертной казни нельзя было заставить вот так просто взять свои кровные денежки и отдать. Совершилась также реформа городского управления, состоявшая только в том, что по субботам Павел Яковлевич теперь непременно появлялся на балконе своей резиденции и держал якобы с народом совет по вопросам обыкновенно возвышенным, отвлеченным. Положим, в очередную субботу, ровно в час пополудни, выходит Павел Яковлевич на балкон, приветствует подданных легким взмахом руки, принимает картинную позу и начинает:
   — Расстояния — вот истинное несчастье России! Если бы не они, то бедность и варварство ваши давно были бы уничтожены. Пошлет, предположим, государь хорошего человека унять притеснения, а пока он доедет, глядишь — уже весь край разорен. Но слухи почему-то распространяются с молниеносной быстротой. Вот вам конкретный пример: не далее как третьего дня до меня дошел слух развратного содержания, что будто бы господин Чернышевский затевает революцию в Петербурге, а нынче утром я получил депешу о пожаре на столичных дровяных складах и появлении злопыхательских прокламаций. Какая-то чума, эти слухи! Конечно, тут не обошлось без вмешательства заграничных отщепенцев вроде господина Герцена, продавшего отечество за кусок английского пирога. Но и внутренний враг не дремлет: он сеет среди доброго народа нашего умопомрачительные идеи и посредством нелепых слухов смущает истинное расположение умов. Поэтому надобно объявить оным слухам беспощадную войну, подняться против них всем миром с жезлом в руках и крестом в сердце. Давайте, господа горожане, совместно пораскинем мозгами, как бы нам зловредные слухи окончательно извести…
   Глуповцы молчали как зачарованные.
   — Может быть, порешим во всех двусмысленных случаях закладывать уши корпией, или же пущай с утра до вечера бьют в кимвалы, чтобы ни одного фальшивого известия нельзя было бы разобрать?..
   Глуповцы ни гугу.
   — Принимаю ваше молчание за знак согласия. Значит, на этом и порешим: с утра до полудня закладываем уши корпией, а с полудня до захода солнца пущай бьют в кимвалы…
   Следующим деянием Павла Яковлевича была гастрономическая реформа; так как градоначальника не удовлетворял уровень умственного развития его подданных, он распорядился под страхом лишения всех прав состояния употреблять в пищу продукты особо фосфоросодержащие и глюкозные, как-то вареную корюшку под специально им выдуманным приторно-сладким соусом, и первое время сам ходил по дворам с проверкой: едят ли подданные это развивающее блюдо, не манкируют ли своей пользой? Наконец, Павел Яковлевич провел реформу женского гардероба, которой придавал демографическое значение: имея в виду повышение рождаемости, он распорядился, чтобы глуповские дамы и бабы носили бы коротенькие юбки, пробуждающие игривость воображения. Эта его последняя реформа привела в исступление город Глупов. Обыватели как-то исхитрились преодолеть традиционную любовь к своему градоначальнику и внушительной толпой явились просить его удалиться. Один древний старец встал на колени под окнами резиденции и взмолился от имени всего народа.
   — Уйди! —  сказал он Мадерскому со слезой в голосе. —  Христом богом просим — уйди! Ты человек нам не парный.
   Надо полагать, что, несмотря на всю свою благосклонность, Павел Яковлевич навряд ли внял бы народной просьбе и оставил бы пост, как бы мы сейчас выразились, по собственному желанию. Однако в тот же день до губернии дошел слух, что будто бы глуповский градоначальник долиберальничался до организации беспорядков, и что-то очень скоро Мадерского перевели в Кишинев старшим телеграфистом.
   Совсем уж неожиданным оказалось то, что, будучи деятелем нового времени и положительного направления, Павел Яковлевич по старинке ополовинил в свою пользу глуповскую казну. Вообще это странно и удивительно, каким образом российский администратор соединяет в себе подчас полярные качества властелина — он тебе и благодетель, и ревнитель благопорядка, и мелкий тиран, и заступник обездоленных перед сильными мира сего, и обидчик, и казнокрад. Объяснение такому причудливому эклектизму может быть только то, что настоящий российский администратор есть существо безличное, совершенно порабощенное веяниями своего времени, что называется, бесхребетное, которое действует строго в рамках установлений, неписаных законов и писаных предначертаний вышестоящего властелина, и поэтому он с неимоверной легкостью перестраивается из либерала в консерватора, а из консерватора в палача. И ворует он потому, что уж так это заведено; серебряную ложку он в гостях, конечно, не украдет, а в казну пятерню запустит, будь он хоть безупречной порядочности человек, поскольку традицией это показано, поскольку уж такая звезда администратора на Руси. А если вдруг завтра выйдет предписание сжечь городскую библиотеку, то он, скорее, ее вместе с читателями спалит, нежели из чести отпросится на покой. Видимо, уж так в веках воспитался российский администратор, что честь да собственное разумение ему решительно ни к чему, недаром царь Николай Павлович говаривал: «К счастью, Россия такая простая страна при всей ее громадности, что для управления ею достаточно одной-единственной головы». Короче говоря, российский администратор никогда не был политиком исполнения, а был просто безоговорочным исполнителем, который если чем и руководствовался кроме предначертаний, так исключительно рьяным сердцем, настроенным по камертону центрального аппарата. То ли высшие властелины со времен Ивана Васильевича Грозного вытравили в нем ген разумной и совестливой подчиненности, то ли действительно безбрежные просторы нашего отечества неуправляемы помимо жесточайшей исполнительской дисциплины, и оттого ум в правителях местного масштаба сроду не поощрялся, то ли вздорную нашу породу только и проймешь, что централизованной деспотией.
   С другой стороны, легкомысленно было бы пройти мимо вот еще какого кардинального свойства российского администратора: на том основании, что бог высоко, а царь далеко, он всегда полагал себя отраженной толикой верховной власти, образуемой по принципу голографии, равнокачественной частью целого, государиком государя, и чисто по-родственному сживался со своей должностью до такой степени, что разлучить их были в состоянии только опала, революция или смерть. Именно поэтому он не мог смотреть на вверенное ему государственное пространство иначе, как на собственное угодье, на казенные суммы — как на домашний бюджет, а на подданных — как на членов своей семьи, над которыми грех не изгаляться в соответствии с «Домостроем». Наконец, нужно принять во внимание еще то национальное бедствие, что русский человек единолично властвовать в принципе не способен, потому что он, как правило, малоорганизован, жалостлив, добродушен, вспыльчив, нерасчетлив, а такой набор качеств неизбежно складывается в комплекс административной неполноценности, каковой и предопределяет склонность к ханскому стилю властвования, а именно: запретительной методике, «кузькиной матери», «местам не столь отдаленным» и прямо-таки загадочному обыкновению казнить и правых, и виноватых. Сдается, этот алгоритм отправления власти есть самое фундаментальное из того, что мы позаимствовали из политической практики XIII столетия; ханствовать и баскакствовать оказалось на поверку так легко и удобно, что это направление прочно у нас взялось. Но то ли оно как-то не так взялось, то ли еще что, только прививка дала окаянные результаты. Ведь, скажем, и глуповцы никогда не были особенными инсургентами, и глуповские градоначальники, включая даже некоторые одиозные фигуры, были незлые люди и не то чтобы набитые дураки, а между тем город в течение многих столетий не мог доискаться мирного жития.
 

Обоюдный террор

   После того как неистовый реформатор Мадерский отправился в Кишинев, бразды градоправления принял Парамон Кузмич Штукин, из лазоревых капитанов, то есть отставной чин жандармерии, которым еще сам Бенкендорф присвоил бледно-васильковую униформу. Собою он представлял крупного, басистого человека с пунцовым лицом, по-траурному обрамленным крашеными бакенбардами. Характера же он был редкостного, но именно такого, какой может развиться только в русской среде, то есть он был что-то вроде добродушного людоеда.
   Приняв дела, Парамон Кузмич убедился, что никакие реформы Глупову не нужны, что от них один вред, смута, вольнодумственный сдвиг умов, излишек воображения, а что по-настоящему город нуждается единственно в крепкой власти.
   Поскольку за время предыдущего мягкотелого и двусмысленного правления глуповцы частично подразболтались, работы Парамону Кузмичу открылся, как говорится, непочатый край, и он взялся за нее с ревностью подозрительного супруга. Для начала — острастки ради — новый градоначальник открыл сумасшедший дом и упек в него юродивого Парамошу, каким-то чудом дожившего до исхода девятнадцатого столетия; юродивый тем смутил своего власть имущего тезку, что он с ним разговаривать отказался; как-то после обедни выходит Парамон Кузмич из глуповского собора Петра и Павла, видит на паперти юродивого самого жалкого вида и говорит:
   — Как поживаешь, божий человек?
   Парамон молчит.
   — Я с тобой, кажется, разговариваю, —  продолжает градоначальник. —  Ты почему такое на мои вопросы не отвечаешь?!
   Парамон молчит и при этом исподлобья глядит на Штукина каверзно, нелюбовно.
   — Ишь молчальник какой нашелся — властями гнушается, истукан! —  сказал Парамон Кузмич и в тот же день повелел открыть сумасшедший дом, куда он юродивого в назидание и упек.
   Впрочем, скоро пошли и настоящие сумасшедшие, что, видимо, следует приписать росту самосознания.
   С самосознанием в эту пору вообще ситуация складывалась чреватая. Возможно, по той причине, что реформы шестидесятых годов открыли перед державой горизонты цивилизованного бытия, а ханский стиль властвования отнюдь не собирался сдавать позиций, и даже напротив — укреплялся и матерел, в Глупове потихоньку образовалась партия совсем молодых людей, настолько проникшихся европейским самосознанием, что фронды с Парамоном Кузмичем им было не миновать. Партия эта насчитывала всего несколько человек, но зато отличалась широкой сословной представительностью, так как в нее входили и сидельцы мелочных лавок, и гимназисты, и мастеровые с фарфорового завода, и даже один юный городовой. Малочисленной же эта партия вышла по той причине, что после того, как Зеленый Змий лично посетил Глупов, пьянство приняло в городе особо значительные размеры, приближавшиеся уже к показателям эпидемического охвата, чему политично поспособствовал сам Парамон Кузмич, велевший доставлять из Таганрога дурное сантуринское вино, которое настаивали на порохе и гвоздях; а тут еще пришла мода на ливенские гармошки, и глуповские обыватели с утра до вечера пиликали на них разные простонародные вещицы, так что им было ни до чего.
   Долгое время глуповские диссиденты никак не давали о себе знать, потому что начала партия с внутреннего разброда; иначе и быть не могло, это у нас так уж водится: нормальный русак чересчур личность, до неудобного личность, и если соберутся вместе пятеро русаков, то несколько раз перессорятся до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых» прежде, чем придут к единому мнению, так как один из пятерки будет левый радикал, другой схимник, третий эстет, четвертый сенсимонист, а пятый магометанин. Но в конце концов партия сошлась на такой программе: исходя из принципа «чем хуже, тем лучше», предполагалось распускать антиправительственные слухи, пропагандировать нерасположение ко всяческому начальству, вредить где только возможно, будь то фарфоровое производство или охрана общественного порядка, на вечерах нарочито не танцевать.
   Первая акция заговорщиков в сравнении с последующими была кроткой: на заборе, который огораживал котлован для видообзорной каланчи, написали масляными красками: «Штукин — дурак».
   Парамон Кузмич этой надписи испугался; напугало градоначальника совсем не то, что его назначили дураком, он был выше обид на простонародье, а то, что прежде надписи на заборах встречались все нецензурного характера, проще говоря — матерные, и намек на новое, политическое качество заборных инскрипций пробудил в нем тревожные подозрения. На всякий случай Парамон Кузмич предпринял ответную политическую акцию — он распорядился резко понизить цену на сантуринское.
   Тогда заговорщики устроили первый в истории Глупова трезвенный бунт, к которому, насколько выявилось терпежу, частично примкнули местные образованные круги, и, как сообщает летописец: «Несколько дней в городе не наблюдалось никаких пьяных художеств, ибо и подлый народ, на господ глядючи, засомневался в освободительных достоинствах горячащих напитков, но зато один приказчик из мануфактурного лабаза и двое губернских секретарей были взяты на замечание в неудобных разговорах об упущениях по почтовому ведомству». Однако последствия бунта оказались далекими от желанного результата: сантуринское совсем упало в цене, устоять против такой неслыханной дешевизны было невмоготу, и городские низы запили с новой силой. Это обстоятельство уволило Штукина от необходимости прибегнуть к военным средствам, поскольку город в самом нефигуральном смысле и без того пластался перед ним в прахе, за исключением кучки воинствующей интеллигенции, однако как-то отреагировать на трезвенную провокацию было необходимо, и Парамон Кузмич запретил «Истинному патриоту» сообщать обывателям городские новости, а повелел писать о зверствах башибузуков и особенно напирать на разные оптимистические известия, например на открытие в Париже Всемирной выставки. Но как назло городские новости, вроде самовозгорания от водки артели иконописцев, распространялись сами по себе, и о несчастных знала последняя глуповская собака, а в башибузуков почему-то не верили, тем более не верили во Всемирную парижскую выставку, то есть в первую очередь в существование самого города Парижа, потому что он искони представлялся глуповцу сияющей географической абстракцией, вроде молочных рек с кисельными берегами.