Одним словом, Саша Петушков не особенно удивился, когда еще в 9 классе его выбрали вожаком школьной комсомольской организации и перед ним открылись соблазнительные пути. Действительно, и двух лет не прошло, как его пригласили верховодить комсомолом на пуговичную фабрику имени Бакунина, после отозвали в Свердловский районный комитет и, наконец, определили в центральный аппарат, который тогда располагался при пересечении нынешних Лубянского проезда и улицы Маросейка, в беспринципно-конструктивистском здании на углу. Оклад ему положили в сто пятьдесят рублей; по Сашиным годам это были такие большие деньги, что он поначалу точно очумел и с первой же получки поужинал в ресторане и купил матери французские сапоги.
   В мае 1987 года Сашу Петушкова включили в состав комиссии, которую посылали ревизовать областную комсомольскую организацию в Магадан. Он сшил себе мешочек из чертовой кожи для командировочных, который хитроумно пришпиливался к брюкам с внутренней стороны, одолжил у приятеля фотоаппарат, самолично собрал балетку [20] и за два дня до срока был готов отправиться хоть куда.
   В Магадан комиссия прилетела в середине дня, разместилась в обкомовской гостинице и разбрелась до обеда, после чего ожидался окончательный инструктаж. Но на обед Саша не явился, и на инструктаж не явился, и даже ночевать в гостиницу не пришел; он вообще пропал, и само имя его всплыло только в девяносто втором году.
   Приключился же с ним вот какой жестокий и неожиданный анекдот… Покинув обкомовскую гостиницу, он отправился прогуляться по городу, который в нашей национальной традиции овеян легендами о бешеных деньгах, критической плотности уголовного элемента на квадратный километр площади, диких загулах золотодобытчиков, японской контрабанде и гибельных лагерях. На поверку оказалось — город как город, и проспект Ленина на месте, и телевышка торчит, где положено, и лица на улицах попадаются не ужаснее, нежели встретишь, скажем, у Большого театра или в Кременчуге. Разве что в магазинах взаправду торговали японскими зонтиками, за которыми публика в столице убивалась по очередям, телефонный звонок на материк стоил один целковый минута, и на каждом шагу торговали свежей горбушей по рубль двадцать за килограмм. Разве что темные сопки, окружавшие город, сообщали ему гнетущий колорит; стоя на высоком гребне над портом, Саша Петушков долго рассматривал полузатонувшие суда у пирсов, истлевшие до шпангоутов, вороненую рябь бухты Нагаева, какой-то скалистый остров, стеной поднимавшийся из воды, за ним Охотское море, которое он угадывал в сизой дымке, а там Камчатка, Тихий океан и где-то в невообразимом далеке — Америка в качестве неизбывного геополитического врага.
   В общем, прогулка навеяла Саше романтическое настроение, и ему захотелось как-то это настроение закрепить. То есть он решил попросту выпить водки и зашел в первый попавшийся ресторанчик, располагавшийся в приземистом здании той типовой постройки, что в Москве употребляются под приемные пункты стеклотары и продовольственные склады. Устроившись у окна, он заказал подавальщице [21] выпить и закусить.
   В ресторане, действительно, гуляла компания золотодобытчиков с прииска «Партизанский», хотя сезон был в разгаре, и в такое время бригадам бывает не до гульбы. После выяснилось, что у мониторщика Белова днем раньше родился сын и две бригады плюс смена съемщиков, несмотря ни на что, отправились отмечать это событие в Магадан. Нагоняй от начальства был неизбежен, и золотодобытчики отличались в ресторане, словно в последний раз.
   Саша Петушков уже выпил графинчик водки, съел порцию экзотической цубы [22] с солью и остался ею недоволен, когда компания затащила его к себе. Справедливости ради заметим, что он не особенно шибко сопротивлялся, поскольку ему был остро интересен этот мужественный народ, который работает весь световой день, пугает медведей свистом, питается новозеландской бараниной и картошкой за двадцать пять целковых ведро, сплошь пропах детой [23] и употребляет вместо водки питьевой спирт.
   Этот самый питьевой спирт, видимо, был противопоказан столичным штучкам, ибо примерно через час времени Саша уже неотчетливо понимал, где он, с кем он, что с ним происходит и почему. Он ел деревянной ложкой кетовую икру, зачем-то выдавал себя за корреспондента газеты «Комсомольская правда», и его неудержимо клонило в сон.
   Очнулся он в Ягодном, чуть ли не в пятистах километрах от Магадана, на автобусной остановке, без бумажника и часов, но зато с авоськой [24] в руках, из которой торчала огромная горбуша, полбутылки питьевого спирта, почему-то отрез китайского ситца в мелкий горошек и пачка папирос «Беломорканал».
   Было раннее утро; солнце сияло чисто, не по-материковому, пахло холодом, в большой луже с бензиновыми разводами купались воробьи, голову ломило, напротив стоял мужик такого дикого вида, что Саше захотелось снова закрыть глаза. Это был пожилой приземистый человек с несоразмерно большой головой, загоревший до почернения, в выцветшей робе некогда синего цвета и в грубых зэковских башмаках с заклепками по бокам. Он жадно смотрел на авоську Петушкова — и, верно, давно смотрел, поскольку в его фигуре просматривалась уже некая окаменелость, —  приоткрыв пустой рот, в котором поблескивали только два металлических, тоже несоразмерно больших, клыка.
   — Скажите, —  обратился к нему Саша Петушков, —  где это я обретаюсь?
   Мужик сказал.
   Сначала Саша не поверил его словам, но потом поверил, и его обуял такой ужас, что он захлебнулся воздухом и на несколько секунд прекратил дышать. Он и тому ужаснулся, что, видимо, из-за дурацкой случайности пришел конец его политической карьере, и тому, что товарищи по комиссии сейчас разыскивают его по всему городу, и что он обретается за девять тысяч километров от улицы Маросейка, где еще как-то можно было себя по-человечески оправдать.
   Между тем незнакомец подошел к Саше вплотную и, не отрывая взгляда от початой бутылки с питьевым спиртом, спросил, как его зовут, —  то ли из желания подольститься, то ли по простоте. Петушков назвался, мужик протянул ему деревянную ладонь и тоже назвался:
   — Карл.
   — А почему Карл? —  простодушно спросил его Саша, которому показалось странным повстречать это глубоко романо-германское имя на Колыме.
   — Потому что младший брат у меня — Фридрих.
   — Не понял…
   — Батя у нас был сильно партийный — чего уж тут не понять!
   За разговором они допили остатки спирта и закусили его горбушей, которую за неимением ножа рвали руками, а после молча сидели на разбитой скамейке и просто смотрели вдаль. Черные сопки, со всех сторон торчавшие из-за крыш, навевали Саше Петушкову такое соображение: это тебе не пуговичная фабрика имени Бакунина, это какой-то иной, жестокий и грозный мир. Что-то в нем было не советское, то есть цинично-естественное, нацеленное исключительно на выживание и основанное по преимуществу на борьбе. И то, что потом рассказывал ему новый знакомец Карл, только усиливало это тяжелое подозрение — он случайно ввалился в неведомую и чуждую ему жизнь. В частности, Карл поведал Саше о том, будто бы по всей Колыме бедуют тысячи людей без паспортов, работы и крыши над головой; их называют — бичи [25], не любят, всячески обижают и стращают ими грудных детей. В огромном большинстве случаев это был народ, отсидевший срок за нетяжкое преступление и по разным причинам застрявший на северах; так, в компании, к которой принадлежал Карл и его брат Фридрих, была еще не старая женщина Нина Соколова, убившая своего мужа, бывший главный инженер целлюлозного комбината Черникин, посаженный за взятки, и бендеровец то ли по кличке, то ли по фамилии Хитрован. Летом компания жила в заброшенной котельной, что за старым кладбищем, а на зиму перебиралась под землю, поближе к теплосетям, где можно было сносно существовать, даже несмотря на вечную мерзлоту.
   Выслушав этот рассказ, Саша Петушков спросил Карла, точно ли к его компании принадлежит бывший бендеровец, поскольку это было для него так же дико и невероятно, как если бы речь шла об Илье Муромце или сподвижнике Спартака. В ответ Карл предложил Петушкову самому убедиться в истинности его слов, и они отправились в сторону заброшенной котельной, мимо здания горсовета, музыкальной школы, большого продовольственного магазина, бензозаправки, старого кладбища и какого-то необозримого пустыря. Вскоре и правда показалась котельная с выбитыми стеклами, худой крышей, покосившейся трубой на растяжках, и Саша подумал: «Чтобы люди могли жить в этих ужасных условиях, такого в Стране Советов не может быть!».
   Однако же компания бичей оказалась на месте — все пили из банок густо-розовое вино, за исключением бывшего бендеровца Хитрована, который по дряхлости уже отвалился, лежал, скрючившись, на промасленном ватнике и храпел. Это был человек как человек, только одетый в грязные обноски и с колтунами в волосах, а так общее выражение у него было такое же, какое могло быть и у постового милиционера, и у старшего продавца. Тут было в своем роде открытие, поскольку, по Петушкову, бендеровцев, власовцев и троцкистов обязательно должно было отличать что-нибудь вроде шестого пальца, или хвоста, или исключительной волосатости — словом, какой-то звериный знак.
   После открытия шли одно за другим; так, оказалось, что бичи практически не едят. Когда Саша не нашелся, что дельного добавить к приветствию, и промямлил:
   — А вот мы вам рыбки принесли на закуску!
   Бывший главный инженер целлюлозного комбината Черникин ему сказал:
   — Зря старались, молодой человек, потому что мы давно извлекаем калории из вина. Вот если бы вы принесли две-три бутылочки плодово-ягодного, тогда бы я сказал — да!
   Затем оказалось, что бичи — публика, удивительно отважная на язык. Когда Саше Петушкову поднесли уже вторую банку, на четверть наполненную красноватой вонючей жидкостью, он выпил и совсем захмелел, между братьями Карлом и Фридрихом ни с того ни с сего разгорелся спор: первый утверждал, что из-за повышенного содержания витаминов плодово-ягодное вино заключает в себе спасение от бескормицы, второй стоял на том, что коммунисты его выдумали с единственной целью — вконец потравить народ.
   — Ведь мы для них — обуза, —  отстаивал Фридрих свою позицию, —  потому что нас нужно чем-то занять, оприютить и регулярно поить-кормить. А так ты пустил в продажу чистый яд под видом плодово-ягодного вина, и вот тебе решение всех проблем! А зачем, действительно, поить-кормить почти триста миллионов человек, которые не любят воевать, никак не научатся выращивать пшеницу и не могут сделать обыкновенного утюга?!
   — Поражаюсь на вас, товарищи! —  заметил Саша, едва ворочая языком. —  Как вы не боитесь нести такую антисоветчину? А вдруг я, предположительно, донесу…
   — А чего нам бояться? —  отозвалась на эти слова Нина Соколова и усмехнулась. —  Дальше только Камчатка, но там теплей.
   Наконец, оказалось, что ягодинские бичи были люди образованные и в некотором роде мыслители, по крайней мере, у них то и дело затевался отвлеченный и въедливый разговор. То они разбирали достоинства и недостатки парламентской республики, то рассуждали о спутниках-шпионах, то спорили о жизни и смерти как о взаимоисключающих составных. Бендеровец Хитрован по этому поводу говорил:
   — С другой стороны, кончина приобретает, так сказать, гармонизирующее значение в том случае, если после человека остается хоть что-нибудь. Хоть статья в газете, хоть дом, в котором можно еще долго жить, хоть — я не знаю — самодельный велосипед!..
   Черникин ему возражал на это:
   — Вот если бы Достоевскому доподлинно было легче помирать, чем его дворнику, —  тогда бы я сказал — да!
   В общем Сашу Петушкова по-своему очаровали его новые товарищи, ягодинские бичи. На третий день, с утра, ему в голову пришла мысль, что великий Горький вообще не зря воспел тип босяка из идейных соображений в лице знаменитого Челкаша, что силой своего гения он превознес свободного человека, не знающего обывательских страхов и предрассудков, презирающего материальные блага жизни и отрицающего общественную мораль. А уж если Горький превыше всего ставит просвещенную волю, то так оно, следовательно, и есть.
   Через две недели он до неузнаваемости исхудал, обгорел на солнце, пообносился и уже подвязывал брюки галстуком, некогда шелковым, алым и дорогим. Но впервые в жизни ему жилось так легко и просто: с утра бичи отправлялись на поиски пустых бутылок, которые потом сдавали приемщику Слободскому, сидевшему в дощатой зеленой будке, крали по мелочам, например, могли унести лист шифера, или белье, вывешенное для просушки, или беремя дров. После на вырученные деньги покупались одна на всех буханка ржаного хлеба и дневная порция плодово-ягодного вина. Бичи возвращались в заброшенную котельную, до самой ночи тянули свое пойло и говорили о том о сем. Славная была жизнь.
   Ближе к зиме, когда уже ударили настоящие холода, компания перебралась под землю, устроила на трубах теплосети удобные лежанки из горбыля, наладила освещение посредством консервных банок из-под новозеландской тушенки, в которые заливался краденый солидол, и худо-бедно отсиделась до Дня Победы, когда на Колыме, как правило, устанавливается плюсовая температура, хотя снег еще лежит по распадкам, на водоразделах и в кюветах больших дорог. За это время Саша Петушков совершенно сбичевался и даже по случаю обзавелся чужой справкой об освобождении, вышел в общепризнанные вожаки своей крошечной соции, переболел острым воспалением легких и еле остался жив. Особо нужно отметить, что той зимой он пережил тяжелый роман с Ниной Соколовой и уже до того допился, что в доказательство любви выколол себе глаз китайским карандашом. С тех пор он носил черную резиновую нашлепку на тесемке и получил прозвище по имени главного героя шестидневной кампании с израильской стороны [26]. Со временем он к своему прозвищу привык, но поначалу обижался:
   — Ладно бы Нельсон, —  говорил он, делая испуганное лицо, —  или Кутузов, а то — Даян!
   Летом девяностого года Саша Петушков нечаянно столкнулся на автобусной станции со своим бывшим товарищем по работе в Свердловском райкоме комсомола, который теперь возглавлял всю партийную организацию на строительстве Колымского гидроузла в Синегорье, но уже собирался перебираться на материк. Видимо, это был по-настоящему хороший товарищ и бешеной энергии человек, ибо он немедленно затащил Сашу к себе в гостиницу, отмыл и приодел, после помог восстановить паспорт, ссудил деньгами на дорогу, и в конце концов они вместе отбыли с Колымы.
   Но на этом приключения Саши Петушкова не закончились, и его ожидало еще много оригинального впереди. Начать с того, что до Москвы он в тот раз не добрался: в Красноярске, где была пересадка с самолета на самолет, ему вдруг стало плохо из-за резкой перемены кислородного режима [27], он потерял сознание в уборной, с час провалялся под умывальником, и железная птица улетела в первопрестольную без него. Хорошо еще, что при нем оставался паспорт и семь рублей денег, а то хоть снова иди в бичи.
   Тут же, в аэропорту Емельяново, Саша набрел на сплошь застекленный шалманчик, зашел, с опаской огляделся по сторонам, боясь опять напасть на компанию золотодобытчиков, взял бутылку плодово-ягодного вина и принялся размышлять. Впрочем, размышлять было особенно не о чем: между Красноярском и Москвой, слава богу, существовало регулярное железнодорожное сообщение, и добраться до дома легко было, хотя и с некоторыми неудобствами, но без единого гроша в кармане, как это с самого графа Клейнмихеля [28] свободно делалось на Руси.
   И десяти минут не прошло, как к Саше присоединился высокий, поджарый субъект, длинноволосый, с нездоровым цветом лица, в пыльнике [29], надетом на голое тело, в брюках-галифе [30] и разбитых кирзовых сапогах. Между ними завязался поначалу пустой разговор, который, однако, имел внушительные последствия; вообще у нас следует опасаться нечаянных разговоров с незнакомцами, особенно в местах, где пьют и закусывают, поскольку они могут оказать влияние на судьбу. Так вот, незнакомец неодобрительно посмотрел на бутылку плодово-ягодного вина, потом на Петушкова, потом сказал:
   — Не понимаю, как это люди могут глушить такую отраву! —  сам он налегал на булочку с маком и пил кефир.
   Саша ответил:
   — Как-то уже, вы знаете, все равно. Если бы кефир дурманил голову и скрашивал нашу поганую действительность, я бы, без сомнения, пил кефир.
   — И этого я не понимаю, потому что ноги можно не мыть, но голову следует содержать в порядке и чистоте.
   — А я так думаю, что наоборот: мыслящему человеку, чтобы не рехнуться, нужно с утра пораньше залить глаза. Я за последние годы столько пережил, передумал, такую замечательную веру потерял, что только в отравленном виде и способен существовать… Вы представляете: оказывается, бендеровцы — это совсем не бандиты с большой дороги, которых надо давить, как тараканов, а нормальные люди, воевавшие за свободу своей страны!
   — Это точно, —  сказал сосед. —  То есть у нас нет ничего хуже, как веру потерять, потому что наша страна без религии не стоит. Мы обязательно должны во что-нибудь верить, хоть в коммунистический субботник, хоть в Судный день, иначе как созидатели и блюстители мы не стоим ломаного гроша. С другой стороны, тут, конечно, огромная личная трагедия — веру потерять, я это по себе знаю, поскольку сам терял, и не далее как полтора года тому назад.
   — С какой же именно верой вы расплевались? —  незаинтересованно спросил Саша.
   — Да с нашей, православной, греко-российского образца! Много лет подряд только ею и жил, а потом как рукой сняло. Разумеется, из монастыря пришлось уйти, —  это вопрос чести, —  ведь я, знаете ли, монах, то есть был монахом полтора года тому назад…
   — Как! —  изумился Саша. —  Разве у нас еще есть монахи?!
   Сосед строго ответил:
   — Есть.
   Он допил свой кефир, обтер губы тыльной стороной ладони и продолжал:
   — Стало быть, монастырь пришлось оставить, так как вера моя ушла. Начиналось все с мелочей, например, смущало, что у Христа были родные братья, что он неуважительно разговаривал с матерью, и еще эта притча насчет хлебов… То, что пятью хлебами можно накормить несколько тысяч человек, в это почему-то верится, но чтобы от них осталось двенадцать корзин огрызков — такого точно не может быть! Но вот в один прекрасный день мне явилось принципиальное соображение, которое в одночасье решило всё: именно, если в мире существуют только две церкви, то Бога нет! Вникайте: всего только два вероисповедания налицо, которые по-разному понимают Всевышнее и состоят в контрах друг с другом, как, например, православие и католицизм, и сразу понятно, что Бога нет!
   Сосед аккуратно собрал со стола пальцами крошки от булочки и смял из них крохотный колобок.
   — То есть единого Бога нет! Но в том-то все и дело, что Бог есть, что Всевышнее очевидно, как солнце, и для всех, кроме идиотов и большевиков! Из этого следует, что просто Бог не един, не триедин, а множественен в соответствии со всеобщим законом множественности, которому подчиняется даже Бог. Ведь в природе нет ничего единичного, потому и богов у нас ровным счетом триста шестьдесят пять, по количеству дней в году.
   — Не много ли будет? —  спросил Саша Петушков язвительно.
   — В самый раз. Таким образом, я закономерно вернулся к религии праотцов, называется она, как вы понимаете, язычество, и ничего юмористического я в этой вере не нахожу. Что же до нашего пантеона, то он включает в себя всех славянских богов, а также египетских, вавилонских, греческих, римских, плюс мы самосильно обожествили кое-кого из исторических личностей, среди них, например, Лейбниц и Лев Толстой…
   Саше Петушкову пришлось прикусить язык, поскольку деваться ему все равно было некуда и он решил напроситься к язычникам на ночлег, резонно предположив, что его сосед-расстрига верховодит целой сектой религиозных фанатиков, а у секты есть что-нибудь наподобие штаб-квартиры, где при случае можно будет заночевать. Так оно и было, однако добирались они до места больше четырех часов — сначала рейсовым автобусом, затем попуткой, затем пешком.
   В гости к язычникам Саша ехал с таким чувством, как если бы он давеча напросился на прием к Юрию Долгорукому, и поэтому увиденное не превзошло его ожиданий: в десяти километрах за деревней Зеледеево, среди тайги, стоял бревенчатый дом в три связи, напротив него было выложено из валунов капище в виде круга, посредине которого торчали крашеные столбы, в стороне козы паслись, в дощатом сарайчике свиньи похрюкивали, где-то за фаланстером [31] надрывно кричал петух. Картина показалась Саше не особенно приветной, а впрочем, его так повелительно клонило в сон, что было не до красот. Он твердо решил чуть свет пуститься в обратный путь и не предвидел ни сном ни духом что застрянет в этом скиту на два с половиной года и освобождение придет, как это ни удивительно, через милицию и любовь.
   Между тем расстрига ему сказал:
   — Сейчас, как видите, у нас тихо, так как общинники на работах, а вечером ожидается соборная молитва, хороводы, песни, веселье без малого до утра. Только вот насчет спиртного у нас ни-ни!
   Поначалу это языческое табу [32] помучивало Петушкова, ибо за время колымского босячества он слишком пристрастился к плодово-ягодному вину. Но потом дело пошло на лад: долго ли, коротко ли, он смирился с козьим молоком, научился есть вареную картошку с постным маслом и особенно полюбил свежевыпеченный ржаной хлеб, от которого пахло чем-то несказанным, как материнский дух. Хороводы водить он первое время стеснялся, однако же мало-помалу стал проникаться языческим мироощущением, чему в значительной мере способствовала его природная вероспособность, развеселый характер новой религии и любовь к юной общиннице Вере Курепиной, которая захватила его всего. Единственно, Сашу еще долго смущал широкий языческий пантеон, и когда дело, наконец, дошло до дня памяти бога Лунина, он не выдержал и спросил у своего расстриги:
   — А Лунин-то тут при чем?!
   Расстрига ему в ответ:
   — А при том, что из всех декабристов это был самый мудрый и порядочный декабрист. Они, конечно, все святые, но Михаил Сергеевич Лунин — бог! Ведь что такое, в широком смысле этого слова, бог?.. Повелитель стихии, покровитель занятия, податель этического знания, —  но это только с одной стороны… С другой стороны, бог есть источник мысли, на которую в своей практической деятельности опирается человек. Например, Христос — его день приходится, известно, на седьмое января — преподал людям великое нравственное учение, а Лунин в свое время вывел гениальнейшую мысль. Именно, он объявляет в знаменитых «Письмах из Сибири»: «Все меня совершенно убеждает в том, что можно быть счастливым во всех жизненных положениях и что в этом мире несчастны только дураки». Воля ваша, но такую мысль мог вывести только бог!
   Вскоре расстрига разболелся не на шутку, и как-то так случилось само собой, что Саша Петушков постепенно вышел в общине на первые роли, а после сделался общепризнанным заводилой и вожаком. К тому времени он уже с год как жил с Верой Курепиной, но в этот раз роман обошелся без членовредительства и развивался довольно мирно, по общегражданскому образцу. И все бы ничего, кабы не та загвоздка, что здешний батюшка, давно точивший зуб на языческую общину, не донес в районное управление внутренних дел о противозаконном сожительстве великовозрастного Петушкова с несовершеннолетней Курепиной, —  милиция охотно завела уголовное дело, и Саша вынужден был бежать.