На этот раз город без власти нисколько не оставался; утром двадцать шестого числа в Глупове объявился тихий с виду паренек в круглых очках из простого стекла, которые он, видно, носил для солидности, в красных штанах, заправленных в мягкие козловые сапоги, в кожаной куртке и кожаной же кепке, какие в довоенную пору носили шоферы, и нечувствительно принял власть. То, что именно этот паренек стал у власти, глуповцы поняли из того, что к вечеру он лично перестрелял всех острожников, то есть в невиданно короткие исторические сроки уничтожил уголовную преступность, как таковую. Фамилия его была Стрункин.
   — Однако, решительная власть!.. —  говорили глуповцы, проникаясь отеческим чувством к тихому пареньку.
   Впоследствии это чувство переросло в форменную любовь, поскольку Стрункин еще и исповедовал привлекательнейшую систему идей, которую «Истинный патриот» сгоряча и неправедно охарактеризовал как вооруженное христианство. На самом деле это было учение о, так сказать, лучезарном завтра посредством героического сегодня. В изложении Стрункина оно, правда, было не очень понятно, так как Маркса он за малограмотностью не читал и имел о его теории довольно легендарное представление. Но, во всяком случае, глуповцам было ясно, что учение о лучезарном завтра — это в высшей степени правильное учение, ибо суть его состояла в том, чтобы всем было по возможности хорошо. Мудрствовавших лукаво, впрочем, смущало то, что это учение в стрункинской редакции отдавало не средством, а самоцелью и что оно насмерть не терпело не только альтернатив, но даже и вариаций. Главное же, что Стрункин отлично знал, что такое «плохо», и очень путался, когда доходило до «хорошо».
   При нем в Глупове свершились волшебные перемены. Конечно, и при других глуповских властителях свершались волшебные перемены, вспомним хотя бы гастрономическую реформу Павла Яковлевича Мадерского, и даже не было такого властителя, при котором они бы не совершались, но, во-первых, Стрункин был поэтом коренных и сказочных перемен, во-вторых, его магия была светлой, однозначно направленной на искоренение видимого глазу зла, а в-третьих, эта магия не знала невозможного, не ведала предела ни во времени, ни в пространстве. Много лет спустя, уже в наши семидесятые годы, всемогущество ее предметно доказал председатель горсовета Беляев Илья Ильич, который велел солнцу остановиться, и оно остановилось в зените на целых двенадцать дней.
   Начал Стрункин с искоренения собственности, к которой, между прочим, глуповцы издревле испытывали неприязнь. Как-то поутру город проснулся — глядь, а собственности-то и нет: земля принадлежит всем, как небо и океан, жилища, скотина, инвентарь принадлежат неизвестно кому, но точно, что в отдельности никому, и купец второй гильдии Сиракузов, еще вчера владевший доходным домом, выстроенным в стиле модерн, и лавкой колониальных товаров, бродит по городу в рубище, убито улыбается и бормочет:
   — Коня, коня! Полцарства за коня!
   И как-то у всех сразу легко, беззаботно сделалось на душе. Вот только купца Сиракузова было жаль, несмотря на то, что во время оно Сиракузов был первый глуповский кровосос. Особо сердобольные особы Стрункину говорили:
   — А не слишком ли будет, парень? Не круто ли ты берешь?
   — Это еще что! —  отвечал им Стрункин. —  То ли еще будет!
   — Да куда же дальше?! —  изумлялись глуповцы. —  Некуда, кажись, дальше, потому что ты нас всех в бедности уравнял.
   — А дальше мы прямиком въедем в рай на спине у классового врага! Головы садовые: ведь в собственности все и дело! От нее ваше отсталое сознание и горемычное бытие! По учению как выходит: сам по себе человек прекрасен, это его только собственность обломала. Но мы освободим человека от пут движимого и недвижимого имущества, и он сразу распустится, как цветок! Кто был ничем, тот станет всем — такая у нас программа.
   На эти слова глуповцы призадумались, потому что они знали много таких сограждан, которым в интересах общественного спокойствия лучше было бы так ничем и остаться, которые если вдруг станут всем, то это избави бог.
   — Поразительный идеализм! —  ввернул свое один преподаватель гимназии. —  То есть самые крайние материалисты почему-то и есть первые идеалисты. Ведь когда еще писал Федор Михайлович Достоевский: человеческое счастье — это гораздо сложнее, нежели полагают господа революционеры.
   — А вот это ты, друг, загнул! —  парировал Стрункин. —  Насчет человеческого счастья мы чудесно осведомлены. А с Достоевским мы, дай срок, разберемся. И с тобой разберемся: как твоя фамилия?
   Преподаватель, конечно, немедленно скрылся, оставив этот вопрос открытым, но прочие глуповцы были в восхищении от решительных повадок нового властелина.
   — Орел! —  говорили они. —  У такого не забалуешь.
   Уж это точно: потачки Стрункин противникам не давал. Всех мудрствовавших лукаво, то есть главным образом преподавателей глуповской гимназии и школы мыловарения, он сослал на лесоразработки, чтобы они со своими умными мыслями не путались под ногами у новой власти и не вносили бы в наметившееся единосогласие смятение и разброд. Только «Истинный патриот» напечатал на Стрункина критику, начиненную обвинениями в бесшабашных экспроприациях и прочих приемах «вооруженного христианства», как он налетел на редакцию, рассеял сотрудников несколькими выстрелами из нагана и закрыл газету на вечные времена. Несладко пришлось и священнику Знаменскому, который в воскресной проповеди недобрым словом помянул учение о лучезарном завтра и пригрозил градоначальнику анафемой, если он не возьмет себя в руки; Стрункин взашей вытолкал Знаменского на паперть, запер собор Петра и Павла на большой амбарный замок и заключил свою акцию следующими словами:
   — Это тебе, долгогривый, за то, что ты еретик, потому что всякая власть от бога. Ну а если серьезно, то тут твоей вредной деятельности и конец, приспешник самодержавия, народ дурить — это не модель, и так он не шибко умный. Будешь теперь, дармоед, улицы подметать!
   Но по отношению к соратникам Стрункин был внимателен и ласков до такой степени, что поселил террориста Содомского — как ветерана-борьбы с царизмом — без малого во дворце; Стрункин лично выгнал помещика Собакина из его отчины, отстоявшей от Глупова примерно в пятидесяти километрах, и поселил в его доме заслуженного террориста; злые языки, правда, сеяли слух, что Стрункин просто-напросто удалил Содомского от соблазна, зная его неуемную страсть к пальбе.
   Словом, не то что железным властелином предстал перед городом паренек в очках, а лучше сказать, власть в его руках вспыхивала и играла. Он в одночасье ввел прогрессивное правописание и объявил вне закона приверженцев дооктябрьского алфавита. Он приказал разобрать городской водопровод на предмет его буржуазной сущности, так как он обслуживал только доходные дома, выстроенные в стиле модерн, и город пятнадцать лет вообще обходился без водопровода. В борьбе против собственности он дошел до таких пределов, что запросто являлся к кому-нибудь на квартиру и национализировал посуду, одежду, мебель и спальные принадлежности. Прознав о том, что, несмотря на все волшебные перемены, глуповцы покушаются уже и на государственное имущество, он сказал:
   — Это такие шельмы, что хоть к каждому проверяющего приставляй… — И к каждому не к каждому, но множество проверяющих понаставил. В одночасье же он провозгласил новую эру в истории города Глупова, в которую, правда, нелегко верилось поначалу, потому что население по-прежнему рожало детей и ходило друг к другу на именины, но вскоре Стрункин ввел даровое снабжение города хлебом, спичками и гвоздями, и глуповцам пришлось-таки поверить в новую эру; где Стрункин разжился хлебом, это уму было непостижимо, поскольку из-за политических пертурбаций последнего времени в округе стоял лютый неурожай.
   Последними деяниями Стрункина по разрушению прежнего строя жизни были следующие деяния: он открыл краеведческий музей и закрыл сумасшедший дом. Краеведческий музей он основал в том самом здании, где прежде помещалась резиденция градоначальников, —  сам Стрункин поселился, прямо сказать, в лачужке, чем развил любовь глуповцев к себе до градуса поклонения, —  но на первых порах в музее экспонировались лишь глиняные свистульки, вошедшие в моду при градоначальнике Лычкине, да деревянного дела пушечка малая на колесцах, каковой развлекался сам бригадир Фердыщенко, первый фантастический путешественник. Сумасшедший же дом был упразднен Стрункиным на том основании, что при социализме, пришествие которого он простодушно ожидал к концу 1918 года, сумасшедших быть не должно, поскольку не с чего при социализме сходить с ума, нет для этого никаких общественно-экономических предпосылок, и посему мечтатель, чаявший прекрасной жизни через триста лет, ученик Циолковского и бессмертный юродивый Парамоша были распущены по домам; мечтатель немедленно принялся за организацию контрреволюционного заговора, ученик Циолковского снова развесил на Соборной площади свои чертежи и повел переселенческую пропаганду, а юродивый Парамоша целыми днями сидел на голой земле возле запертого собора, проникновенно смотрел в глаза проходящим глуповским обывателям и как-то нарочито помалкивал, с таким видом помалкивал, точно он напрямки провидел будущее в частности и будущее вообще. Надо полагать, Стрункина его поведение чем-то насторожило, потому что в конце концов он юродивому сказал:
   — Ну чего ты революционному населению глазки строишь?! Или у тебя, мать твою так, что-нибудь на уме?
   Парамон молчал.
   — Нет, ты выскажись, не тушуйся! Может быть, у тебя такое наболело в мозгу, что поможет нам глубже разоблачить старорежимные безобразия.
   Парамон ответил:
   — Я пока высказываться погожу.
   — Да чего годить-то? Годить-то, я спрашиваю, чего?
   Парамон молчал.
   Вскоре случился контрреволюционный переворот, который подготовил-таки мечтатель. Дело было во время атеистического митинга, каковой Стрункин созвал на Соборной площади, чтобы окончательно опорочить отца Знаменского и в его лице обманную христианскую идеологию, терминологию, атрибутику, всероссийский клир; что ему далась эта религия — непонятно. Когда к условленному часу на площади собралось все глуповское население, Стрункин поднялся на паперть храма, согнав с нее нищего Милославского, снял свою шоферскую кепку перед народом и объявил:
   — А бога-то, братцы, нет!
   — Ась? —  не поверил кто-то.
   — Я говорю, бога нет. Глупости это все. Отсутствует он, как таковой. Нету его. Аминь!
   — Хорошо,– послышалось из толпы. —  А, примерно, с душой-то теперь как быть?
   — Душа отменяется. Нету такого органа, анатомию надо знать.
   При всей своей любви к Стрункину глуповцы были разочарованы и неприятно задеты его атеистическим выступлением, поскольку они истово верили не только в бога и черта, но также в водяных, леших, казюлей и домовых. Монархисты тонко прочувствовали этот политический момент, и примерно минуту спустя после того, как Стрункин сказал «анатомию надо знать», мечтатель в пенсне застрелил его из американского револьвера.
   Заслуживает замечания, что, когда потом монархисты оттащили тело на выгон, где положили его зарыть, вдруг оказалось, что градовластитель жив. В смятении монархисты распяли его на кресте и сожгли, обложив сырыми березовыми дровами, но, когда разгребли угли и головешки, опять оказалось, что Стрункин жив — такой несказанной жизненной силы это был человек; один глаз у него испарился, а другим он с пристальной ненавистью смотрел на своих врагов. Тогда закопали его живьем [46].
   Расправившись со Стрункиным, монархисты при внимательном безмолвствии населения начали поворачивать историю вспять — история скрипела, но поддавалась. Так, возвращены были с лесоразработок все мудрствовавшие лукаво, которые значительно усилили партию монархистов, восстановлен старый алфавит и прежнее летосчисление, возрожден институт частной собственности, что особенно не понравилось горожанам, включая даже купца Сиракузова, привыкшего к праздности и беззаботному житию, в продаже появилась ханжа [47], возобновилось богослужение в храме — его по-прежнему отправлял отец Знаменский, отставленный от метлы, —  снова стал выходить «Истинный патриот».
   Летом восемнадцатого года до Глупова дошла весть о расстреле семьи Романовых в Екатеринбурге. «Истинный патриот» собрался было во всеуслышание объявить о такой всероссийской трагедии и заклеймить кровавые проделки большевиков, но мечтатель велел помалкивать на сей счет, поскольку-де власть монархистов в отсутствие монарха есть что-то такое, что, по крайней мере, возбуждает некоторые тягостные вопросы, и газета как ни в чем не бывало продолжала давать придворную хронику из Тобольска — император Николай Александрович-де играет в шашки с председателем тамошнего Совета, императрица Александра Федоровна вышивает по шелку гладью, великая княгиня Татьяна кокетничает с конвоем. Бог знает, на что рассчитывал вождь монархистов: быть может, на великих князей, оставшихся за границей, или на Земский собор, который выберет нового самодержца, но, как бы там ни было, о кончине дома Романовых глуповцы узнали только тогда, когда монархистов лишили власти.
   Уже после того как с верхом оправдался слух о нашествии Махмуда турецкого да Махмуда персидского, прекрасным сентябрьским утром в город вошла Армия всемирного высвобождения. Была она не то чтобы многочисленна и не то чтобы до зубов вооружена, а даже и кремневые ружья времен Крымской кампании были замечены у нее на вооружении, однако власть она приняла без боя, так как монархисты малодушно попрятались по дворам. Задумчивый Кавалер, правда, вывел-таки своих милиционеров на Соборную площадь для наблюдения общественного порядка, чтобы во время очередного переворота каких-нибудь лишних, чрезвычайных безобразий не произошло, но Армия, не вникнув в эту задачу, разогнала милиционеров, а сам Задумчивый Кавалер был зарублен одним всемирным высвобождением из рода Проломленных Голов; это убийство увенчалось тем диким, со Смутных времен неслыханным происшествием, что вконец изголодавшиеся при монархии босяки выкрали тело Задумчивого Кавалера, разделали и сожрали.
   Ближе к обеду Армия всемирного высвобождения разбила бивак на Соборной площади, а специальная депутация явилась под окошки декадента Брусникина просить его принять власть.
   — Да ну вас к черту! —  сказал Брусникин, высунувшись в окошко. —  Я вам более не компания. Думаете, я не помню про пятый год?!
   — Ты еще вспомни про восстание декабристов, —  парировали депутаты. —  Ишь до чего забурел человек: ему власть преподносят, а он кобенится!
   Брусникин не нашелся, что на это депутации возразить, и прибегнул к резонам иного плана.
   — Дурни! —  сказал он всемирным высвобожденцам. —  Ведь я же роман пишу, а вы меня отвлекаете. Я, может быть, сочиняю эпохальное произведение, а вы меня сбиваете на чуждую политическую стезю!..
   — Очнись, отец! —  стояла депутация на своем. —  В городе власти нет; смели мы, к чертовой матери, эксплуататорскую власть, народ, можно сказать, в смущении, опасаемся беспорядков, а ты нам плетешь про эпохальное произведение!..
   Брусникин на это:
   — И слушать ничего не хочу!
   Тогда вперед вышел тот самый высвобожденец, который зарубил Задумчивого Кавалера.
   — На мне, братцы, кровь, —  со слезой в голосе сказал он, —  я уже ничего не боюсь и поэтому буду говорить как перед лицом господа бога. Если этот чертов сочинитель не примет власть, то я и его окончу! А то какую моду взяли — гнушаться пожеланиями революционных масс!..
   Эти слова, в которых сквозило некое первобытно-свирепое чувство, заставили Брусникина спуститься на землю и согласиться на компромисс.
   — Хорошо! —  согласился он. —  Но какая ваша политическая программа?
   — Всемирное высвобождение! —  был ответ.
   — От чего?
   — От всего!
   — Тогда я согласен, —  сказал Брусникин. —  Так и быть, принимаю власть, но при одном условии: я принимаю ее затем, чтобы в соответствии с заветами великих теоретиков анархизма покончить с властью, как таковой. Это у меня теперь такая идеологическая платформа; к цыгано-синдикалистам я, прямо скажу, охладел и теперь исповедую анархизм на базе полной свободы личности от оков капитала, большевизма, законности, традиции и морали.
   На том и порешили: Брусникин берет бразды градоправления в свои руки, потом уничтожает власть, как таковую, и в результате в Глупове наступает полное социальное благоденствие.
   Но как-то так получилось, что с властью Брусникин довольно долго не расставался. То ему пришлось унимать кровавую междоусобицу, в которую впали Большая и Дворянская улицы, то организовывать курсы принудительного обучения Армии эсперанто на случай движения в глубь Европы, то разгонять шествие голых гимназисток с транспарантами «Да здравствует комиссар Зубкова!» и «Долой стыд!», то выявлять притаившихся марксистов, монархистов, думцев, капиталистов на предмет искоренения всякой смуты, —  одним словом, у Брусникина все не получалось расстаться с властью. Как и следовало ожидать, кончилось это тем, что он выдумал себе оригинальный костюм, возвышающий его над прочими высвобожденцами, который включал голубые сапоги и шляпу с большим плюмажем, потом в приказном порядке начал публикацию своего романа в «Истинном патриоте» и, наконец, потребовал для себя звания генералиссимуса практического анархизма. Между тем на словах он вот-вот собирался расстаться с властью, и такое несоответствие слова и дела было настолько раздражительно-очевидно, что в Глупов прибыл из своего поместья заслуженный террорист Содомский. Прослышав об этом, Брусникин ночью бежал из города и вскоре эмигрировал за границу. Высвобожденцы было призвали к власти одного бывшего городового, но он тут же провозгласил себя цесаревичем Алексеем, и его пришлось немедленно отравить.
   Под занавес дооктябрьского периода уместно сделать кое-какие выводы. Итак, самый беглый обзор жизни города Глупова за последнюю сотню лет показывает, что эту жизнь, по крайней мере, культурной не назовешь: то здесь ни с того ни с сего ополчаются на цыгано-синдикалистов, то объявляют гонение на предметы женского туалета, то вешают детей фактически за литературные убеждения, то строят никому не нужную каланчу — да чего уж тут толковать, всего, как говорится, не перечислишь. Но вот в чем вопрос: действительно ли глуповцы просто-напросто оголтелые дураки, раз у них в городе издревле совершался бесконечный карнавал разных чудачеств и безобразий? Конечно же дураки… Только есть подозрение, что дурость их — это не что-то изначальное и объективное, как материя, а исключительно продукт взаимодействия с администрацией, некое вещество, которое выпадает в осадок в результате реакции глуповцев с глуповскими властями. Ведь у нас дураков точно не больше, чем, предположим, во Франции, и дело вовсе не в том, что у них дуракам воли такой не дают… хотя нет, дело именно в том, что у них дуракам воли такой не дают, потому что всякая культурная власть существует еще и на тот предмет, чтобы окорачивать дураков, а у нас наоборот — чтобы им всячески потакать. Эта халатная политика, видимо, объясняется восточной леностью и бесшабашностью нашей администрации, ибо проще простого сделать ставку на дурака, который, конечно, пороха не выдумает, но зато ни одного поползновения не допустит. В частности, по этой причине в Глупове всегда бытовало фундаментальное взаимонепонимание между властями предержащими и народом; цели у них частенько могли быть общие, но непосредственные интересы не совпадали практически никогда, и поэтому неудивительно, что в результате такой реакции в осадок выпадали обоюдодурацкие настроения. С одной стороны, глуповцы, беззащитные и доверчивые, как дети, да еще крепко напуганные монголо-татарскими приемами управления, с тоски уходили во всякие пустяковые интересы и на худой конец могли в отместку тоже что-нибудь монголо-татарское отчудить, а власти предержащие, со своей стороны, бессовестно пользовались этой слабостью и мудрствовали над городом, как хотели.
 

Шесть комиссаров

   Армия всемирного высвобождения безобразничала в Глупове до ранней весны 1919 года, а потом ей пришел конец: из губернии нагрянули части особого назначения и разгромили высвобожденцев, правда, порубав под горячую руку кое-кого из мирных глуповских обывателей, не в добрый час вышедших со двора. В течение двадцати четырех часов чоновцы выявили всех монархистов, думцев и капиталистов, за которыми высвобожденцы с переменным успехом охотились около полугода, —  ребята из комендантского взвода загнали всю остатнюю контру в овраг, лежащий сразу за выгоном, и перестреляли из пулемета. Они были ребята простые и дельные и с классовым врагом антимоний не разводили.
   В качестве властей предержащих сразу за чоновцами прибыли в Глупов шесть единомышленников покойного Стрункина, шесть комиссаров, которые составили ревсовет. Народ это был искренний, энергичный, но неподготовленный; наиболее подготовленные по причине гражданской войны к этому времени лежали уже в земле, и преемники их особыми политическими талантами не блистали.
   Первая попытка коллегиального градоправления, надо заметить, дала трещинку изначально, так как верховодила в ревсовете все одно фигура наиболее одаренная в политическом отношении, а именно Николай Емельянович Беркут, мужчина уже в годах; вероятно, комиссар Беркут потому выдвинулся на первые роли, что в нем выгодно совместились качества практически на все случаи жизни: он был и рохля и педант, и филантроп и пламенный судия, и строптивец и демократ; то есть когда ему это было выгодно, в нем просыпался рохля, а если политическая ситуация требовала того — пламенный судия.
   Строительство нового образа жизни, начатое еще Стрункиным, шесть комиссаров продолжили на свой оригинальный манер — фигурально выражаясь, они не стены начали возводить, опираясь на фундамент стрункинских преобразований, а первым делом взялись за парадный подъезд и разного рода орнаментацию. Второй комиссар, например, основательно перекроил глуповскую топонимику, и в городе, между прочим, появилась площадь имени товарища Стрункина — бывшая Соборная, проспект Стрункина — бывшая Дворянская, улица Стрункина — бывшая Большая и даже Стрункинский тупик, который прозывался до революции Козьим спуском. Третий комиссар ревизовал гимназию, нашел, что в ней учат черт-те знает чему, и распорядился отныне преподавать только политическую экономию и историю революций. Четвертый комиссар отменил воскресенье, как день, имеющий религиозную подоплеку, и перенес выходной на вторник. Пятый комиссар запретил новогодние елки, обручальные кольца, поминальные блины, портсигары, пенсне, гарусные люстры и вышивки под стеклом. Шестой комиссар целиком посвятил себя атеистической пропаганде и, в частности, велел вскрыть могилу Студента Холодных Вод; когда доброхоты вытащили из земли полуистлевший гроб, Шестой комиссар самолично отодрал крышку, указал перстом на какие-то тряпочки и кости, мелкие, точно птичьи, и на высокой ноте провозгласил:
   — Это же смех, товарищи, на основе чего эксплуататоры размагничивали народ!
   Комиссар Беркут, в котором на время проснулся рохля, наблюдал за этими революционными мероприятиями и постепенно приходил к тому мнению, что его соратники не прониклись пониманием исторического момента; исторический момент диктовал необходимость учреждения диктатуры пролетариата, а как раз пролетариата в Глупове-то и не было, так как единственное промышленное предприятие, именно фарфоровый завод, построенный при Максиме Максимовиче Патрикееве, еще в пятом году был сожжен правительственными войсками. Таким образом, во исполнение учения требовалось срочно обзавестись пролетариатом, и комиссар Беркут пришел к хитроумному решению построить-таки видообзорную каланчу, тем самым убив не двух, а целых четырех зайцев: во-первых, в ходе строительства каланчи самообразуется пролетариат, во-вторых, городские низы получат мобилизующее занятие, в-третьих, появляется возможность вставить дополнительное перо старому режиму, которому так и не удалось выстроить каланчу, в-четвертых, с нее откроются бодрящие горизонты. И вот опять навезли известки, бревен для стропил, клейменого кирпича, на который пошла западная стена отдаленного Горицкого монастыря, сформировали две бригады каменщиков, нагнали босяков для рытья нового котлована — то есть, во всяком случае, в Глупове уже стал складываться собственный пролетариат, —  и работы вот-вот должны были развернуться, да не тут-то было: из-за кое-каких конструктивных деталей шестеро комиссаров впали в продолжительную дискуссию. Второй комиссар рекомендовал возвести видообзорную каланчу на месте старого котлована, в котором были похоронены рабочие с фарфорового завода, и тем самым усилить ее идеологическое воздействие. Третий комиссар характеризовал этот проект как кощунственную вылазку затаившегося врага и предложил выстроить каланчу из какого-нибудь полудрагоценного металла, а отнюдь не из старорежимного кирпича, дискредитирующего идею. Четвертый комиссар настаивал на том, чтобы видообзорное сооружение было непременно самым высоким в мире, и при этом грозил расколом. Пятый комиссар вообще открещивался от строительства каланчи, полагая, что целесообразнее идее будет соорудить фаланстер для пролетариев с вегетарианской столовой, теплой уборной, наказательным чуланом и залом для тихих игр. Шестой комиссар пошел еще дальше: он предложил сровнять город Глупов с землей и возвести на его руинах поселение людей будущего из горного хрусталя. Что касается комиссара Беркута, то он категорически возражал против оголтелых проектов своих соратников и твердо стоял на том, что совершенно неважно, где именно, в каком виде и из чего будет построена каланча, хоть в виде сторожки, из соломы и на соплях, поскольку она есть не цель, а средство исполнения великих предначертаний. Как ни убедительны были доводы Первого комиссара, прочие комиссары не сдавали своих позиций, и поэтому со строительством каланчи вышла продолжительная заминка; бригада землекопов, правда, уже вовсю ковыряла землю под котлован, но работы были вскоре пресечены до полного прояснения ситуации, что, впрочем, не помешало бывшим босякам исправно получать свой паек хлебом, сахаром и гвоздями. Между прочим, этой заминкой воспользовался кое-кто из прожженных глуповцев, и они по старинке начали подбираться к запасам извести, бревен и клейменого кирпича. Такое реликтовое непонимание текущего момента вогнало комиссаров в тяжкие размышления, поскольку они ожидали чего угодно, но только не рецидива старорежимных замашек на заре новой жизни, когда сама собственность — первейший враг нравственности — была успешно изведена и, стало быть, исчезла единственная теоретическая предпосылка для хищнических повадок. Однако делать было нечего, и, подчиняясь неизъяснимым законам действительности, комиссар Беркут распорядился взять под охрану запас строительных материалов; впрочем, после того как милиционеры застрелили на месте преступления троих парней из Навозной слободы, глуповцы к строительным материалам сразу поохладели.