Разумеется, заговорщики не могли смириться с таким, со времен Анны Иоанновны неслыханным, притеснением гласности и выпустили стихотворную прокламацию, в которой были следующие слова:
 
Вельможи с рабскими чинами
Пред троном пасть готовы ниц,
И прах перед его ногами
Составить из фальшивых лиц.
Но где же мир, покой священный,
Добро началом коих есть?
Их нет! Что ж значит позлащенный
Венец царей, придворных лесть?
 
   Это уже были не шутки, не заборный пасквиль, а именно что покушение на основы. Парамон Кузмич еще загодя припас отвлекающий маневр с продолжением строительства каланчи и ответил на стихотворную прокламацию возведением каркаса из сосновых бревен, который соорудила артель чухонцев. Но этого ему показалось мало, хотелось как-то рубануть с плеча, и тут градоначальнику кстати подвернулись четыре девицы из весьма приличных семейств, замешанные в одной вредной политической авантюре. Как раз об эту пору в Глупове нежданно-негаданно обнаружилась суфражистская ересь, которая бог ее знает, каким чудным образом залетела в такую глушь, и ее легкомысленно подхватили четыре глуповские девицы, образовавшие кружок имени Веры Павловны. Собственно, девицы не натворили ничего по-настоящему ужасного и опасного, поскольку программа их кружка не распространялась далее совместного вышивания гладью из видов материальной самостоятельности, и тем не менее градоначальник Штукин упек компанию суфражисток в Спасо-Ефимьевскую обитель.
   Европеисты всей партией ужаснулись решительной этой акции — в пору роста самосознания они даже от Штукина такого монголизма не ожидали — и со страху временно притаились. Однако пауза эта выдалась весьма кстати, так как за практическими делами заговорщики совсем выпустили из виду конечную цель борьбы, ради которой они поставили на карту свою свободу и более или менее безбедное житие, довольно смутно представлялась им та Аркадия, что раскинулась за последним бастионом глуповских безобразий. Тут опять пошли среди европеистов жаркие прения, доходящие до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых», покуда они не поделились на две насмерть несогласные группировки: первые видели конечную цель борьбы в том, чтобы расселить глуповцев по американизированным хуторам и вменить им в обязанность выращивание соленых огурцов и квашеной капусты, на которые не бывает неурожаев, а сам город Глупов стереть с лица земли как гнездо тирании и пьяных мастеровых, с тем чтобы впоследствии разбить на пепелище необозримый фруктовый сад; другая группировка стояла на том, что цель борьбы есть борьба, а там, дескать, будет видно, что-нибудь, глядишь, да образуется, и даже обязательно образуется.
   Когда память о страдалицах-суфражистках несколько стушевалась, заговорщики снова дали о себе знать: в сени градоначальниковой резиденции они подбросили форменный обвинительный акт, изобличавший сатанинские приемы штукинского правления, и на отдельном листке — приговор, который провозглашал градоначальника личным врагом народа, лишал его чинов и всех прав состояния, а также подвергал вечной ссылке в общественные работы. Оба эти документа были занесены летописцем в амбарную книгу, а подпись «Граждане, истинно любящие отечество» даже подчеркнута красным карандашом.
   Ознакомившись с подметными листами, Парамон Кузмич кликнул капитана-исправника, выудил из тавлинки понюшку жукова табаку и чихнул прямо в лицо своему опричнику.
   — Салфет вашей милости! —  сказал капитан-исправник.
   Парамон Кузмич мизинцем смахнул слезинку и протянул ему возмутительные листки.
   — Каково? —  спросил он при этом. —  Шалит молодежь, вольнодумствует скуки ради.
   — Уж какие тут шалости, ваше благородие! За такие-то шалости шкуру содрать не жалко!
   — А может, перебесятся? —  добродушно предположил Парамон Кузмич.
   — Это вряд ли, —  сказал капитан-исправник. —  От нынешней молодежи я лично только пакостей ожидаю.
   — Я вот тоже думаю, что не перебесится, а дай ей слабинку, так она, пожалуй, еще и позадорней чего-нибудь учудит.
   — Значит, надобно злоумышленников изловить и подвергнуть примерной казни!
   — Эк куда хватил — изловить! —  сказал Парамон Кузмич. —  Они все, поди, в накладных волосах ходят, по погребам прячутся или еще того пуще — на ливенках поигрывают для отвода глаз. Да и недосуг мне за мальчишками-то гоняться, от одних циркуляров мозги заплетаются в кренделя! Нет уж, пускай мои подданные сами их изловят и тем докажут благонамеренность своих чувств.
   — Это никак невозможно, —  возразил капитан-исправник. —  Сомнительно и весьма, чтобы верноподданнические чувства наших глуповцев простирались столь далеко, а потом они тоже каждый при своем деле: кто пьет, кто поет, кто по женскому полу в своем роде Наполеон.
   — А ты не сомневайся, —  как-то даже ласково сказал Парамон Кузмич. —  Я свою тонкую политику соблюду.
   На другой день градоначальник Штукин повелел согнать на Соборную площадь, как водится, все глуповское население и сказал небольшую речь.
   — Какая-то гниль, фигурально выражаясь, завелась в нашем городе, —  начал он на контрапунктно веселой ноте. —  Ходят у нас, то есть, некоторые листки фальшивого содержания, в которых меня выставляют каким-то монстром, в то время как я вам истинно что отец и молитвенник перед богом. А распространяют те развратные бумажки шалопаи да сопляки. Так вот я и спрашиваю, православные: как бы нам на этих христопродавцев всем городом навалиться?
   Поскольку глуповцы искренне почитали Парамона Кузмича, как, впрочем, и всех своих прежних градоначальников, они выслушали эту речь, во всяком случае, со вниманием.
   — А еще, —  добавил градоначальник, —  эти самые шельмецы имеют наглость именовать себя гражданами, действительно любящими отечество; это, значит, мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
   Этим добавлением Штукин задел-таки глуповцев за живое, потому что они терпеть не могли, когда кто-лицо сомневался в их патриотических настроениях.
   — Так и быть, —  ответили из толпы, —  мы этих шалопаев самостоятельно изведем. Ишь тоже чего придумали: мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!
   — Вот за это люблю! —  с чувством сказал Парамон Кузмич. —  Как приметите кого, который носится с подозрительными листками, сейчас его за шиворот и к ногтю. Денежного вознаграждения я вам за этих христопродавцев не обещаю, мы все же не Англия какая, чтобы за человеческие головы премии назначать, но зато всенепременно представлю каждого отличившегося к медали.
   Не столько движимые политической любовью к градоначальнику, не столько даже руководимые обидой на сопляков, поставивших под сомнение всеобщий патриотизм, сколько позарившись на медаль, до которых глуповцы так были падки, что вечной жизни им не надо, а медаль какую-нибудь подай, —  чуть ли не всем городом бросились они на розыски шалопаев, распространяющих возмутительные листки, и в результате действительно поймали одного оборванного цыгана, каковой расклеивал на Дворянской улице объявления о продаже американского шарабана. Парамон Кузмич, конечно, понимал, что глуповцы в этом случае обмишурились, и тем не менее распорядился приковать беднягу к позорному столбу, нарочно воздвигнутому посредине Соборной площади, чтобы взять настоящего противника на испуг.
   Заслуживает внимания то интересное обстоятельство, что противоборство между властями предержащими и партией европеистов, как говорится, имело место, но собственно борьбы между ними не было, поскольку обе стороны как бы толкли кулаками воздух. То есть, по существу, заочное, даже косвенное между ними происходило противоборство, даже какое-то отвлеченное. Из этого позволительно сделать вывод, что иногда в политике не так принципиально одоление, как борьба, а в некоторых особенных случаях и симуляция таковой, иначе насущность для человечества политиков и политики оказалась бы под вопросом.
   После расправы над безвинным цыганом европеисты решили преподать градоначальнику жестокий урок, который, наконец, наставил бы его на более или менее гуманную управительскую стезю, —  именно они решили подпустить ему красного петуха. Правда, спалить предполагалось всего-навсего каретный сарай, и тем не менее многие из заговорщиков не приняли эту меру как не вполне отвечающую гуманистическим идеалам, а юный городовой даже предупредил, что если его товарищи и впрямь отважатся на это безумное предприятие, то он отправится к градоначальнику на прием и предупредит его о готовящемся поджоге. Так он, между прочим, и поступил: он явился на прием к Штукину и сказал, что так-де и так, господин градоначальник, я хоть и либерал, но не разделяю некоторых преступных намерений своих товарищей по борьбе и, как честный человек, предупреждаю вас о готовящемся поджоге. Политические преступники той поры были люди преимущественно возвышенного настроя, и подобные поступки, в общем, экстраординарными не считались.
   Парамон Кузмич на радостях напоил благородного предателя чаем с баранками, однако из дальнейшей беседы выяснилось, что юный городовой ни в какую не хочет заодно выдать организацию, и за такую строптивость Парамон Кузмич велел засадить молодого человека в холодную, чтобы кормили его селедкой, а пить не давали бы до тех пор, пока он поименно не укажет всех глуповских заговорщиков, и узник скончался на третий день.
   Европеисты были этой смертью настолько потрясены, что единогласно приговорили Штукина к смертной казни. Этот неожиданный переход от средств борьбы более или менее кротких к средствам борьбы кровавым следует отнести на счет склонности русского человека ко всяким крайностям, которую, в свою очередь, затруднительно достоверным образом объяснить; подвержен наш брат русак крайностям, и все тут, вот любит он, чтобы «или грудь в крестах, или голова в кустах», и поди растолкуй ему о достоинствах умеренности и благодати «золотой середины», потому что он даже в отношении напитков забубённый радикал. Словом, политический боец того времени — это огнеопасная, легко воспламеняющаяся фигура, кстати и некстати движимая восторгом гибельного накала, а также одержимая пунктом очистительного костра; при редкостной же нашей совестливости и умении делать из мухи проступка слона адского преступления, что-что, а очистительный костер — это подай сюда. Посему не такая уж это и загадка столетия, что именно русак, которому свойственны главным образом благостные черты, нежданно-негаданно породил то явление, что сейчас называется политическим терроризмом.
   В 1879 году с градоначальником Штукиным было покончено; мещанин Николай Онегин метнул в него самодельную бомбу, и от Парамона Кузмича только звание и осталось. Вот до каких крайностей можно довести молодежь, если долгое время отвечать на благородные ее чаяния в русско-административном духе, в стиле Ивана Грозного и Джучи.
   Новый градоначальник Терский Аполлон Григорьевич, в прошлом палач Александровской тюрьмы на острове Сахалин, был большой дока по части следствия, несмотря на то, что образования не имел решительно никакого, и скоро ему удалось выйти на троих членов партии европеистов, из тех, что стояли за необозримый фруктовый сад. Как ни нажимал на них Аполлон Григорьевич, используя сахалинские памятные приемы, арестованные не выдали прочих своих товарищей и по приговору суда присяжных были повешены на выгоне при самом незначительном стечении публики. Глуповцы к тому времени подзабыли о своем обещании самостоятельно расправиться с местными шалопаями и вообще перестали интересоваться внутренними делами, поскольку они были крайне раззадорены «Истинным патриотом», только и писавшим, что о зверствах османов на территории Балканского полуострова. Глуповцы так живо переживали трагедию единокровных славянских народов, что ливенки позабросили, и, даже когда приключился очередной неурожай, связанный с неблагоприятной фазой луны, их не столько интересовало, как они будут продовольствоваться целую зиму, сколько их беспокоили балканские политические дела. Кончилось это тем, что глуповцы самочинно кликнули народное ополчение против османских головорезов, но градоначальник Терский, наслышанный о приключениях его подданных в пору Крымской кампании, ополчение запретил.
   Между тем европеисты для начала отозвались на казнь своих товарищей кроткой сравнительно операцией: они сожгли каркас, выстроенный чухонцами под видообзорную каланчу. Тогда Аполлон Григорьевич распорядился перепороть всех преподавателей глуповской гимназии, за исключением личного и потомственного дворянства, и заговорщики окончательно убедились, что укротить такую администрацию можно только с помощью безоговорочного террора: градоначальник Терский был застрелен из охотничьего ружья.
   Поскольку расправы с глуповскими правителями приняли последовательный характер, делом об убийстве очередного градоначальника занялся военно-полевой суд. Армейские ищейки, не то что местные дармоеды, в течение недели раскрыли организацию заговорщиков, произвели многочисленные аресты, и в конце концов партия была частью перевешана, частью же навечно сослана в каторжные работы; избежал этой участи один террорист Содомский, которому удалось бежать из-под стражи и эмигрировать в Англию, где он одно время служил у князя Кропоткина в личных секретарях. На том и закончилась эпоха обоюдного террора, значительно пополнившая печально известный глуповский мартиролог.
 

Новые фантастические путешественники

   Нет, все-таки слишком многое зависит от чисто человеческого характера властелина, что бы там ни толковали о мелкой роли личности в истории — будто бы она ходит у диалектики на укороченном поводке. Конечно, из-за того, что властелин, положим, совершенно погрязнет в мздоимстве, второго пришествия не случится и Везувий вдруг не извергнется, если властелину этого захочется позарез, но самую человекоуничижительную диктатуру он может наполнить каким-то гуманизирующим содержанием, а разнузданно демократическую республику превратить в сообщество забубённых эгоистов. О чем, собственно, речь? Да о том, что после убийства градоначальника Терского его должность занял Иван Осипович Пушкевич, который был точно такой же подданный Российской империи, тоже православный, чиновник десятого класса, и действовал он в рамках того же Уложения о наказаниях, но при нем в городе Глупове не только не лилась кровь и не рвались там и сям бомбы, а даже не было замечено особенных безобразий. И все почему? Все потому, что Иван Осипович сам был покладистый человек, хотя и страдал время от времени приступами хандры. Из этого позволительно заключить, что в условиях города Глупова даже простая хандра в некоторых случаях оказывалась влиятельнее Уложения о наказаниях.
   Вот пример: однажды, хандря, Иван Осипович ехал в своем экипаже мимо городского сквера и вдруг заметил странного человека в пенсне, который смотрел в небо и говорил: «Какая прекрасная будет жизнь через триста лет!» Ивана Осиповича до того смутил этот чудной господин, что он распорядился поместить его в сумасшедший дом, дабы он не пугал горожан своими помраченно-пророческими словами.
   Больше в правление градоначальника Пушкевича эксцессов не было никаких. Жизнь совершенно, как говорится, вошла в нормальную колею, и даже глуповский быт украсил свежий культурный элемент — чтение; прежде в Глупове читали только человек тридцать с лишним из числа подписчиков «Истинного патриота», а до прочих обывателей печатное слово доходило в изустном переложении, если доходило вообще, и вот при Пушкевиче грамотность мало-помалу приобрела такие размеры, что глуповцы даже позабросили свои дурацкие ливенки и полностью переключились на литературу. Сдается, за продолжительную и беспокойную свою историю город просто-напросто истосковался по умному, проникновенному слову, а глупые глуповские слова ему обрыдли до такой степени, что где-то в конце 80-х годов было такое время, когда город вовсе не говорил. Каким-то сиятельным, с неба сшедшим показалось здешнему населению книжное слово, и они восчувствовали в нем спасение; ибо прав был Зеленый Змий — являешься домой с честно заработанными грошами, а там стерва-жена, сыновья-балбесы, во всех углах тараканы пошевеливают усами, а откроешь книжку, и вдруг: «Да и вся их жизнь в Париже раздражала Алексея Васильевича. Все складывалось совсем не так, как в Лондоне, начиная с погоды. Днем в безоблачном небе неутомимо сияло солнце, ночью огни заливали веселый город; в удивительно мягком и теплом воздухе, казалось, веяло заразительным дыханием беспечальной жизни, вечной весны…» — ну и так далее, и прочие снуют перед глазами упоительные слова. То есть средний глуповец читал и пил водку по одной и той же причине.
   Итак, город пристрастился к чтению, и это повлекло за собой такие фундаментальные следствия, которые трудно, даже невозможно было в свое время предугадать; потом, конечно, Иван Осипович спохватился, но было поздно — Белинского и Гоголя мужик понес с базара гораздо раньше, чем об этом прознали власти. С некоторым припуском на диалектическое вдохновение, пожалуй, можно будет сказать, что разразившаяся вскоре первая русская революция во многом была следствием того, что широкое распространение в народе получила русская художественная литература, —  мысль, правда, не первой свежести, но зато значительного накала. И это немудрено, потому что русская литература талдычила не про то, как сделать себе состояние на бросовых флаконах, и не про то, какие иногда встречаются скупердяи, а про то, что совесть нужно иметь.
   Во всяком случае, на глуповской жизни повальная тяга к чтению отразилась самым непосредственным образом, как, например, может отразиться набег кочевников, или перемена климата, или неурожай. Со свойственной глуповцам горячностью и простодушием они всякое книжное слово принимали не просто за неукоснительно мудрое, а за прямо руководительное, и поэтому в городе то и дело случались чисто литературные происшествия: то жена одного купца бросится под маневренную «кукушку» из-за любви, то откроют на фарфоровом заводе ланкастерову школу взаимного обучения, то пройдет слух, что некие молодые люди с топорами наголо гоняются за старушками, то начинает спать на гвоздях целое отделение [45] гимназистов.
   Но самым заметным следствием пристрастия глуповцев к литературе стало на первых порах вот какое неожиданное происшествие: владельцы хлебопекарни братья Милославские, как тогда говорилось, ушли в народ. В отличие от фантастического путешественника Фердыщенко, братья Милославские отправились не в праздное турне по выгону, а, продав хлебопекарню и переодевшись в самую что ни на есть рвань, двинулись к бывшим черносошным крестьянам в бывшую Болотную слободу. Хоть край этот и не так уж был отдален, грамотность до него еще не достигла, и братья решили пропагандировать чтение под видом забубённых хлебопашцев. Пора как раз была весенняя, страдная — конспиративная.
   Для начала Милославские нанялись батраками к кулаку Печорину и стали кое-как боронить угодья. Делали они это настолько — как бы это выразиться? —  вчуже, что ли, что общество было заинтриговано, и человек двадцать мужиков собралось полюбопытствовать, каким манером пришельцы управляются с боронами; мужики стояли и угрюмо ковыряли пальцами в бородах.
   Братья решили воспользоваться скоплением народа и незамедлительно начали просветительную работу.
   — А что, православные, —  сказал старший Милославский, —  есть ли у кого книги?
   — Вот еще! —  отозвался один угрюмый мужик. —  Баловство какое!..
   — Ну почему же баловство? —  сказал Милославский-младший. —  В книгах можно найти много полезных сведений… Вот, например: известно вам, мужики, почему у вас рожь дает только двадцать пять пудов с десятины?
   Кто-то из мужиков ответил:
   — Это нам действительно невдомек.
   — А в книжках доподлинно прописано — почему; так прямо буковки и выстраиваются в ответ:
 
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества убийственный позор…
 
   Или:
 
В неведомой глуши, в деревне полудикой
Ты рос средь буйных дикарей…
 
   — Помилуйте! —  возмутился один угрюмый мужик. —  Это за что же на нас такая мораль?!
   — А за то, что вы темный, бессмысленный народ. Книжки надо читать, и жизнь сразу покажется в ином свете.
   Тут в разговор вмешался кулак Печорин:
   — Вы лучше вот что, братья, скажите: вы ко мне работать нанялись или слова разные говорить?
   — Да чего тут толковать! —  крикнул кто-то. —  Братцы, они засланные к нам!
   — Да от кого засланные-то? —  в тревоге спросил Милославский-младший.
   — Так надо полагать, что от староверов из Спасова согласия, —  был ответ. —  Они себя заживо в баньках жгут, и эти нас морочат про свет иной…
   — Они точно засланные, —  подтвердил кто-то из мужиков. —  Вы только гляньте, как они изгваздали борозду!
   — Засланные, засланные! —  послышались горячие голоса, которые вдруг перекрыл чей-то могучий бас:
   — Бей их, чернокнижников, братцы! Нам за это дьякон по два смертных греха скостит!
   В общем, Милославских побили, да так еще крепко, что они только к вечеру отлежались. Всю ночь они брели куда глаза глядят, охая и кряхтя, а к утру набрели на какую-то деревеньку. Тут еще только вывозили в поля навоз, и братья подрядились за харчи разбрасывать его вилами, подумав, что на такой работе их трудно будет разоблачить. Хотя давешние мужики и огорошили Милославских агрессивным своим невежеством, братья решили не отступать — до того они были околдованы концепциями тогдашних олимпийцев художественного слова. С другой стороны, ребята они были настырные, и если за что брались, то до крови из-под ногтей.
   Вечером, когда работы деревенька свернула и все, отужинав, повылазили на завалинки, братья прибились к наиболее многочисленной компании мужиков.
   — А что, православные, —  сказал старший Милославский, —  есть ли у кого книги?
   — А тебе на что? —  спросил его древний старик, который, возможно, помнил еще первого фантастического путешественника.
   — Почитать. Время досужее, можно и почитать — я этим делом сызмальства увлекаюсь. Если желаете, я и вслух могу почитать…
   — Нету у нас книг.
   — Ну, на нет и суда нет, —  сказал Милославский-младший. —  А то любопытные встречаются книги. В иных пишут о наших краях, в иных о заморских, то про простонародье попадется сочинение, то про явления атмосферы…
   Вслед за этими словами вдруг наступила гнетущая тишина, и братья насторожились. Древний старик сказал:
   — А вы, молодцы, случаем, не цыгане?
   Братья от удивления выпростали глаза, а древний старик радостно ударил себя ладонями по коленям и сказал с таким выражением, точно он решил какую-то утомительную загадку:
   — Точно они цыгане! И чернявые оба, и слова у них непонятные, какие-то кочевые!
   — Ну, коли так, —  добавил другой старик, —  я ихней доли врагу не пожелаю.
   Хотя и малодушно было так сразу ретироваться, Милославские бочком, бочком направились в сторону ближайшей околицы ввиду собирающейся грозы, а потом и самым откровенным образом бросились наутек, опасаясь повторения давешнего побоища.
   В следующую деревню братьев попросту не пустили. Надо полагать, их опередил слух, что будто бы в окрестностях бродят опасные чернокнижники из цыган, и возле призаболоченного пруда, от которого брал начало порядок изб, Милославских окружили здешние мужики. Вполне вероятно, что дело опять кончилось бы драматически, кабы не деньги, вырученные от продажи хлебопекарни, —  братья откупились и тронулись в обратный путь, на чем, собственно, и закончилось второе фантастическое путешествие.