— Вот, сволочи, устроились! —  сказал один горсоветский. —  Не жизнь у них, а картинка… А дома, как подумаешь, куры под забором несутся, в дождь ни конному не проехать, ни пешему не пройти — я уже не говорю о нашей деревянной архитектуре…
   — А регулярные кризисы перепроизводства? —  возразил Беляев. —  А неуверенность в завтрашнем дне? А социальные контрасты? А, наконец, цены на продукты питания? Ты видел, какаду кусок, сколько у них килограмм мяса стоит? —  это же по-нашему за одну отбивную месяц работать нужно!
   Другой горсоветский добавил к этому:
   — Да еще какой-то мужик посреди тротуара на скрипке играл за деньги! Вы его приметили, товарищи, —  ведь это же форменная нищета и унижение человеческого достоинства! Пускай у нас под заборами куры несутся, но чтобы побирушничать под видом музыканта — такого у нас при всем желании не увидишь.
   — Но, честно говоря, —  сказал третий горсоветский, —  я не думал, что местный пролетариат добился такого благосостояния. Слушайте, ведь у них же одних штанов, наверное, сто разновидностей продается, это же не укладывается в голове!
   — Лопух ты! —  сказал четвертый горсоветский. —  Они же нарочно нашили столько штанов, чтобы отвлечь трудящихся от борьбы за свои права! А вообще-то, товарищ Беляев, я предлагаю взять со всех нас подписку о неразглашении — на всякий пожарный случай…
   — Это мысль, —  согласился Илья Ильич. —  Но все-таки давайте кончать базар. Мы сюда приехали не лалы разводить, а спасать родимое сельскохозяйственное производство. План работы будет такой: мы втроем, —  тут Илья Ильич указал на тех горсоветских, которые только что наводили критику на западный образ жизни, —  отправляемся на поиски хлебного дерева, а вы двое, —  тут он указал на своих нестойких соотечественников, —  сидите в гостинице, глядите в окошко и остерегаетесь провокаций.
   — Это почему же такая несправедливость? —  воскликнули эти двое.
   — А потому, —  слукавил Илья Ильич, —  что если мы снова появимся на улице впятером, то люди подумают, что русские высадили десант. Так что сидите в гостинице, и чтобы палец на спусковом крючке, а то эта публика горазда на провокации!..
   Итак, тройка, возглавляемая Беляевым, удалилась, а двое оставшихся стали глядеть в окошко, держа ружья на изготовку. Они прождали своих товарищей ровно четыре дня; первый день они еще держались, хотя глядеть в окошко им обрыдло, а даже не надоело, и все больше налегали на домашнюю колбасу, но на другой день нахлынула тоска по родине, и они принялись за спиртное. Пьют они водку, разливая ее из канистры в родные эмалированные кружки, изредка с ненавистью поглядывают в окно и ведут между собой глубоко национальные разговоры…
   — Хлеб ихний есть, конечно, нельзя — это сплошная химия, а не хлеб.
   — Что хлеб?! Ты посмотри, какие у них бесчувственные рожи! К исходу четвертых суток они допились уже до видений:
   то им мнится, что горничная разбрызгивает в номере отравляющее вещество, то им чудится, что за стенкой переговариваются агенты; кончилось это тем, что к ним нечаянно ввалился тоже подвыпивший иностранец, который ошибся дверью, —  они возьми и дай предупредительный залп со всех четырех стволов. Разумеется, немедленно прибыл наряд полиции, и приятелей доставили в тамошний капэзэ.
   Самое любопытное, что в этой каталажке они повстречали пропавших своих товарищей, которые уже третьи сутки сидели тут за нарушение общественного спокойствия, с чего они, собственно, и пропали.
   — Как, и вы тут, ребята! —  в пять глоток вскричали глуповцы и бросились друг к другу в радостные объятия.
   Когда стихли первые восторги, Илья Ильич поведал, как и за что их взяли.
   — Значит, таскаемся мы по ихним магазинам, —  рассказывал он, и в голосе его было классовое чувство, смешанное с тоской, —  спрашиваем везде про хлебное дерево, а они про него, по-моему, даже и не слыхали. Я покуда молчу, тем более что во всем остальном у них полное изобилие, но потом я все-таки не сдержался; прямо встал я посреди ихнего магазина и говорю: «А еще называется общество потребления — элементарного хлебного дерева и то у вас нет!» Тут ко мне подлетает какая-то ненормальная продавщица, потому что она по-русски разговаривала, как Юрий Левитан, наверное эмигрантка. И говорит: «Вы нам, пожалуйста, не снижайте конкурентоспособность. Все у нас есть вплоть до противозачаточных средств. Это вы просто спросить толком не в состоянии». Я отвечаю: «Конечно, все у вас есть, как не быть, когда вы в хвост и гриву эксплуатируете пролетария и слыхом не слыхивали, что такое освободительная война. У нас из-за этой треклятой войны избы по сию пору соломой крыты, едрена корень, а вы тут как сыр в масле катаетесь и даже какие-то противозачаточные средства у вас в ходу! Вы же, —  говорю, —  гады, легли под Гитлера практически без борьбы, вы же тут все удавитесь за копейку — еще бы у вас существовал дефицит на товары первой необходимости!..» Словом, подпустил я им, стервецам, политико-массовой работы… Продавщица говорит: «А это уже коммунистическая пропаганда. У нас, конечно, свобода слова, но голос Кремля нам положительно режет уши». Я говорю: «Это еще не коммунистическая пропаганда, а разминка перед стартом. Вот сейчас пойдет коммунистическая пропаганда. Товарищи, —  говорю, —  долой частное предпринимательство и эксплуатацию масс средствами капитала! Мы у себя уже давно снизили этим гадам конкурентоспособность до практического нуля. А вы все резину тянете, даете потачку цивилизованным кровопийцам…» Однако они мне не дали договорить: налетели какие-то фашиствующие молодчики, потом полиция подоспела, и началось дело под Полтавой… Правда, я им тоже пару витрин порушил.
   — А как тут вообще условия содержания? —  спросил один из тех глуповцев, что были доставлены из отеля.
   — Мне сравнивать не с чем, —  ответил Илья Ильич, —  я в тюрьмах не сидел.
   — Я сидел, —  объявил один из тех глуповцев, что вместе с Беляевым в полицию угодил. —  Я и в Лефортове сидел, и в Бутырках сидел, и даже в «Крестах», что в городе на Неве. Что я вам скажу… Тут у них, конечно, сравнительно богадельня.
   — Это точно, —  подтвердил другой глуповец. —  Вот глядите — я сейчас даже закурить стрельну у ихнего вертухая.
   С этими словами он ткнул в рот указательным пальцем и обратился к дежурному полицейскому:
   — Эй, мусью, выдай-ка закурить!
   И полицейский действительно угостил его сигаретой.
   — А вы говорите, не богадельня! —  на торжественной ноте заявил глуповец, закурил сигарету, развалился на скамейке, как бы на нарах, и даже песенку зэковскую запел то ли от избытка, как говорится, чувств, то ли от нахлынувших воспоминаний:
 
— Гоп-стоп, Зоя,
Кому давала стоя?
— Начальнику конвоя,
Не выходя из строя…
 
   В каталажке нашу делегацию продержали недолго, потому что в дело вмешалось консульство, чем-то там поблазнило местным властям, и глуповцев отпустили.
   Перед отбытием восвояси они закупили-таки саженцы хлебного дерева, о которых из-за своих злоключений без малого позабыли; ребята из консульства навели их на соответствующий магазин, и делегация приобрела целый самолет этого спасительного растения.
   Вернулись они назад как раз к посевной кампании, и председатель Беляев издал приказ засадить хлебным деревом все имеющиеся угодья вплоть до футбольного поля, которое пустовало с того самого дня, как команда «Красильщик» была репрессирована за два безответных гола. Деревца принялись, зацвели, но к началу уборочной кампании никаких на них не выросло булок по семь копеек, а выросло что-то такое, что в рот-то было противно взять.
   Илья Ильич неистовствовал:
   — Ну гады, ну кровососы! —  ругался он. —  Просто обвели вокруг пальца добродушного советского человека и тем самым совершили новую диверсию против нашего многострадального аграрного сектора!.. Нет, я поеду им морды бить!..
   И председатель Беляев отправился в центр за визой.
   Это случилось примерно в тот период, когда, скособочившись, приосело новое здание горсовета. То ли оттого что здание приосело, то ли оттого что в некоторых кругах были возмущены авантюрной аграрной политикой председателя, то ли оттого что за время правления такого свойского мужика народ осмелел, даже можно сказать, подразболтался, но за спиной Ильи Ильича потихоньку сложилась своего рода партия, решившая отстранить его от кормила. И вот когда Илья Ильич отправился в центр за визой, в Глупове собралась чрезвычайная сессия горсовета, и фактически власть в городе взяли эти самые некоторые круги. Их представляла публика, имевшая какой-то реальный вес, а именно начальник гормилиции Филимонов, директор здешнего торга Паровознюк, городской прокурор Бадаев и еще одна темная личность по фамилии Экзерцис; к этой компании было попытался примазаться Зеленый Змий, к тому времени принявший облик торговца луком, но фактической его власти придать формальные полномочия все же остереглись.
   Поскольку это, конечно, чепуха, чтобы советским городом правил такой альянс, и поскольку народ не понял бы коллективного управления, то некоторые круги хитроумно пошли на следующую подставку: они заказали в Череповце искусственного человека, раскрасили ему физиономию в соответствующие цвета, одели в генеральский мундир и всем говорили, что будто бы это новый председатель горсовета Андрей Андреевич Железнов.
 

Искусственный человек

   Итак, дело дошло уже до того, что место председателя горсовета занял искусственный человек, то есть затейливая машина, в чем-то пересекающаяся с градоначальником Брудастым Дементием Варламовичем, который, как известно, содержал в голове органчик. Металлический председатель был исполнен на уровне новейших технических достижений: он имел автономную систему питания, но мог работать и от сети, был внутри напичкан разными японскими штучками, в зависимости от программы он приятно шевелил бровями, улыбался, делал ручкой и даже говорил речи, настолько, правда, механические, неживые, что и слова-то вроде бы наши, исконные, а понять ничего нельзя. По праздникам и прочим торжественным оказиям искусственного человека выставляли на балконе нового здания горсовета: он делал ручкой и громкоговорительно произносил приветствия, состоявшие из одного только наречия — «Хорошо!».
   Это многостранно, но последний городской пьяница знал, что Глуповом управляет искусственный человек. И ничего; то есть еще чуднее будет, пожалуй, то, что при этом глуповцы чуть ли не от души почитали металлического председателя за живого, или стремились почитать его за живого, или, на худой конец, верили в то, что искусственный человек тоже способен властвовать, тем более что некоторые круги постоянно долдонили населению: Андрей Андреевич-де, напротив, редкой живости существо. Вообще что-то диковинное стало твориться, как только к власти пришли некоторые круги: куда только подевалось горделивое историческое сознание, околопраздничный настрой, веселое головотяпство — все это как рукой сняло, и вдруг население Глупова впало в какую-то окаянную прострацию, как если бы его чем-нибудь опоили. Между прочим, это не исключено, что его именно опоили, поскольку вскоре после устранения Беляева, который до конца своих дней содержался под домашним арестом, в городе возникло подпольное винокуренное производство, получившее кодовое прозвание «самтрест» по аналогии с известным государственным предприятием: в конце концов Сашка Соловейчик с Зеленым Змием согласились на мировую и, забросив традиционные способы грабежа, переквалифицировались в подпольные фабрикаторы дешевого кальвадоса, который они гнали из гнилых яблок, куриного помета, толченой пемзы. С негласного дозволения некоторых кругов, задобренных многотысячной взяткой, «самтрест» развернул широкую продажу своей продукции, а поскольку, кроме каленых семечек, иной гастрономии в городе по-прежнему не водилось, глуповцы вынуждены были налечь на «самтрестовский» кальвадос, благо кое-какие калории в нем все же существовали. В результате Глупов сразила эпидемия в своем роде, какая-то морока обуяла здешнее население; синдром ее представляли следующие признаки: полное безразличие к окружающей действительности, клептомания, нездоровая говорливость, раздвоение личности [50], благостные воспоминания об эпохе председателя Милославского и возвращение таких кроваво-реликтовых оборотов, как: «А еще общественник!» или: «Значит, вы не желаете разоружаться перед властью трудящихся на местах?», страсть к срезанию углов и разрушению всего того, что только разрушению поддается. Так что это даже поразительно, что, несмотря на нездоровые настроения, при металлическом председателе город продолжал жить и работать, что по-прежнему функционировал трамвайный маршрут, действовал водопровод, телефонная связь, и как ни в чем не бывало в положенное время на площади имени товарища Стрункина вспыхивали бледные фонари. То есть некоторые круги худо-бедно, а скорее всего автоматически, по инерции продолжали отправлять власть и даже более того — в это время в Глупове зачем-то были построены молокозавод и собственный телецентр; вот пришла ребятам фантазия построить у себя в Глупове собственный телецентр, и построили телецентр. Однако больше всего было похоже на то, что некоторые круги только делают вид, что управляют городским хозяйством и своими подданными, как дети делают вид, будто они путешествуют, сидючи на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля; вроде бы все у них, как положено, и физиономии такие, будто они точно путешествуют во вселенной, а на самом деле они сидят на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля. Видимо, город в то время подошел к той роковой черте, когда управлять им уже было практически невозможно или же некоторым кругам было не до того. Нет, наверное, все-таки именно невозможно стало городом управлять, потому что власти предержащие указывали и коров в бывшей Болотной слободе кормить консервированным минтаем, и обеспечить рабочей силой молокозавод, и увеличить скорость движения трамваев, и очистить проспект Стрункина от зарослей камыша — ан все их указания растворялись в воздухе «как сон, как утренний туман».
   Взять хотя бы начальника гормилиции Филимонова: хищения личной и общественной собственности приобрели в Глупове настолько безобразные, истинно болезненные размеры, что бороться с ними было бессмысленно, как с саранчой, и, конечно, Филимонов только делал вид, что оправдывает свои деньги. Примером тому может служить хотя бы история с судаком.
   Начинается эта история тем, что некто Тишкин, человек, в общем, со стороны, легкомысленно решил наладить снабжение Глупова свежей рыбой, именно судаком. С рыбой в городе издавна было плохо, то есть, строго говоря, ее не было вообще, если не считать того сверхъестественного случая, что в пятьдесят четвертом году сюда неведомыми путями завезли полторы тонны «морского черта». После продолжительных и изощренных мытарств этот Тишкин выбил-таки у властей разрешение на организацию артели по разведению судака. Поскольку в перспективе артели светили доходы, никак не оскорбляющие звание человека, —  условие было такое, что каждую пятую тонну рыбы артель имела право реализовывать от себя, а не сдавать горторгу по копейке за килограмм, —  моментально была выкопана целая сеть прудов, и малек закишел в ключевой воде. Года два артель перебивалась с петельки на пуговку, но потом пошла продукция да еще в таком чуждом объеме, что город был буквально завален рыбой: судака продавали за бесценок на каждом углу, и в конце концов дошло до того, что рабочих красильной фабрики обязали брать судака по пятьдесят килограммов в месяц — зарплату без этого не давали. Некоторые круги терпели-терпели, а потом указали Филимонову разобраться. Филимонов вызывает к себе Тишкина и говорит:
   — Ты что же это делаешь, мать твою так?!
   — Как что? Рыбу даю, —  в простоте отвечает Тишкин.
   — Да, но сколько ты ее даешь — вот в чем вопрос! У нас, понимаешь, такое государственное предприятие, как молокозавод, дает в день два килограмма масла, а ты нас лично, можно сказать, задушил своим судаком! Ты вообще знаешь, чем это пахнет?
   — Не знаю, —  в простоте отвечает Тишкин.
   — Идеологическим подкопом это пахнет, потому как выходит, что государственное предприятие — это одно, а индивидуальный сектор — совсем другое. И потом: сколько у тебя артельщик получает на круг?
   — Двести рублей, —  в простоте отвечает Тишкин.
   — Сколько-сколько?!
   — Двести рублей…
   — Ну что тебе на это ответить… Думаю, что тюрьмы тебе, Тишкин, не миновать.
   Тишкин тюрьмы и вправду не миновал, но об этом после. Между тем выход живой продукции достиг у артели такого уровня, что торговать в городе судаком стало уже бессмысленно, так как он ничего не стоил. Тогда Тишкин стал потихоньку вывозить судака в соседние регионы, но Филимонов, прознав об этом, сделал Тишкину нагоняй.
   — Ты что, парень, совсем рехнулся? —  вкрадчиво спросил он. Разговор для вящей острастки происходил в камере капэзэ. —  Ты, наверное, совсем плохой, если не понимаешь, что вот узнают в центре про нашу рыбодобычу и наложат план от достигнутого, а у нас и без этого дел хватает. Одним словом, или сворачивай свою лавочку, или я тебя посажу, или экспортируй своего треклятого судака в консервированном виде на какие-нибудь Сейшельские острова…
   Идея насчет Сейшельских островов неожиданно Тишкина вдохновила, и он даже начал кое-какие работы в указанном направлении, но внезапно уперся в жесть для консервных банок; в заводе он этой жести не обнаружил в радиусе примерно тысячи километров. Пришлось строить собственную металлургическую фабричку с прокатным производством, и вскоре тара потекла в соответствующем количестве. Но, как говорится, пришла беда, отворяй ворота — нежданно-негаданно возникла проблема баночных этикеток: по таинственным причинам ни одна типография региона не бралась печатать для артельных консервов эти самые этикетки; Тишкин уже было договорился с 1-й Образцовой типографией, однако в последний момент свободные мощности загрузили воспоминаниями о Мичурине, и сделка не состоялась.
   Как раз об эту пору в Глупов завернул передвижной зверинец, и то обстоятельство, что артель открыла собственную типографию, не привлекло внимания в некоторых кругах. На беду, полиграфическое дело пошло у Тишкина так успешно, что заодно было решено издать двухмиллионным тиражом переписку Ивана Грозного с князем Курбским. Собственно, на этом артельщики и сгорели, то есть они подставились и сгорели: когда прошел первый приступ интереса к зверинцу, в некоторых кругах прочитали артельную книжицу, подыскали в ней подрывные высказывания против власти трудящихся на местах и под этим соусом договорились покончить с тревожной тишкинской артелью. Филимонов завел уголовное дело по обвинению Тишкина и компании во взятках, хищениях общенародной собственности в особо крупных размерах и пропаганде монархических настроений. Директор горторга Паровознюк обеспечил королевский банкет для судей и адвоката. Прокурор Бадаев представил свидетелей: кого-то он улестил, а некоторых строптивцев разок-другой запер на ночь в клетке с гиенами — они перед таким напором и спасовали. Роль Экзерциса в этом деле темна; вообще на первый взгляд его функция заключалась лишь в том, что он держал зонтик над искусственным человеком в случаях непогоды.
   Суд был скорым, жестоким и бестолковым: пруды постановили от соблазна засыпать, артельщики получили от десяти до пятнадцати лет строгого режима с конфискацией имущества, Тишкина приговорили к исключительной мере наказания и расстреляли как раз накануне московской Олимпиады. Конфискованное имущество, понятное дело, поделили меж собой некоторые круги.
   Этот прискорбный случай показывает, что к концу семидесятых годов глуповские власти безобразничали, как им вздумается, и самым бессовестным образом наживались, но безобразничали только по той причине, что ничего другого им, по сути дела, не оставалось, так как управлять городом серьезным манером было уже практически невозможно, а наживались из озорства, безо всякого практического расчета, ибо купить на уворованные деньги все равно было нечего, а за границу после беляевских похождений глуповцев более не пускали.
   В это же время были отмечены попытки массовой эмиграции глуповцев в соседние регионы, которые рисовались сравнительно благополучными в их расстроенном воображении, однако потом Филимонов организовал круглосуточное оцепление, и вырваться за городскую черту удалось немногим; можно сказать, что это непатриотическое движение было в корне пресечено.
   А в восемьдесят первом году некоторые круги озадачило одно неприятное происшествие, в котором отозвалось обещанное фантастами восстание роботов. Видимо, Экзерцис, на поверку оказавшийся обыкновеннейшим программистом и ответственным за аплодисменты, —  с начала семидесятых вместо бодрящей музыки глуповские громкоговорители передавали нескончаемые аплодисменты — заложил в искусственного человека не ту программу, и он вдруг потребовал:
   — Желаю, чтобы кочевые народы мне саблю преподнесли.
   Во избежание скандала некоторые круги заманили в Глупов делегацию хазарских писателей, вошли с ними в сговор не совсем чистого свойства, и те преподнесли металлическому председателю натуральную саблю златоустовской фабрикации.
 

Невзгоды на производстве

   Во времена металлического председателя производственная жизнь города Глупова докатилась до той срамной точки, когда вроде бы и станки урчали, и крутились разные роторы, и народ на работу таскался, и тем не менее производство носило какой-то метафизический характер, поскольку на выходе, как правило, оказывалось то же самое, что и на входе, а то и вообще не оказывалось ничего. Прямо это было не промышленное производство, а пресловутая египетская корова. Вот возьмем для примера молокозавод — ведь тут до чего дошло: привезут с утра четыре тонны молока из бывшей Болотной слободы, рабочий люд отломает смену по расценкам пятнадцать копеек в час, а на выходе, точно на смех, —  два килограмма масла…
   Такой метафизический характер производства, скорее всего, объяснялся тремя причинами: первая — народ сильно разбаловался, забурел, и то ему подай, и это, иначе у него на общественно полезную деятельность руки не подымаются, а нету ничего, ни этого, ни того; вторая причина — ублюдочные технологические процессы, выдуманные еще в тридцатых годах врагами народа, за которые они, как известно, и поплатились; третья причина — эпидемия маниакально-депрессивного психоза, которая свалилась на Глупов во времена металлического председателя.
   К счастью, охватила она не всех, точнее, к несчастью, охватила она не всех, потому что тех бедолаг, которые ее избежали, жизнь наказала так неправедно и жестоко, что уж лучше бы и они за компанию поболели.
   Кое-какие сведения об этих страдальцах можно почерпнуть из «Красного патриота», в котором их по первое число ославили и умыли. Вот Чайников Дмитрий Иванович, бывший начальник цеха на красильной фабрике имени XI-летия Великого Октября; когда-то, говорят, был милый молодой человек в очках на носу, придававших ему вдумчивое выражение, и при вечной фуражечке набекрень, восьмиклинке, которая в свое время пользовалась популярностью у таксистов. Спустя же года два после выхода в свет статьи «От очернительства к саботажу» Дмитрий Иванович представляет собой оборванное, донельзя запуганное существо в разных ботинках, но по-прежнему при очках, в нескольких местах перевязанных красной ниткой; общее впечатление от него было такое, что этого человека нужно мыть, мыть, мыть. Подумать только: какие злобные превращения, какая недружественность судьбы! Но самое замысловатое… и даже не замысловатое, а тревожное, настораживающее — это то, что началось с естественного стремления к лучшему, и тут прямо трудно не подивиться мудрости того русского мужика, который первый сказал: «От добра добра не ищут», подивиться, несмотря даже на то что это, собственно, не мудрость, а хитрость, и не просто хитрость, а хитрость раба.
   Так вот все началось с того, что Дмитрий Иванович Чайников как-то пришел к директору фабрики Курдюкову и намекнул:
   — Вы не находите, Василий Петрович, что у нас на фабрике во всем прослеживается застой?
   — Не нахожу, —  сказал Курдюков. —  Все идет согласно квартального плана и штатного расписания. А собственно, что ты имеешь в виду?