— Дамы и господа! —  и вдруг зальется горючими слезами, а город ломает головы, дескать, чего это он ревет, может быть, пора разбираться по погребам…
   А тут еще такой странный случай, над которым измучилась здешняя медицина: к усесту градоначальника Порфирия Ивановича Гребешкова, оказывается, формально приросло его рабочее кресло, превратясь как бы в избыточную конечность, недаром он с ним даже на публике не расставался, но постоянно носил с собой. Хорошо еще, что спинка кресла откидывалась под позу, а то совсем бы нехорошо. Жена его Вера Павловна советовала Порфирию Ивановичу ампутировать кресло, напирая на какую-то совершенную методику ампутаций, но он то ли побоялся, то ли ему понравилась такая небывалая аномалия, —  одним словом, так Порфирий Иванович и ходил.
 

Ушлые люди

   Не подлежит сомнению, что градоначальник Гребешков был порядочный человек, хотя и не без дурачинки, чем-то он напоминал своего давнишнего предшественника Грустилова, Эраста Андреевича, только он идиллических сочинений не сочинял. И вот в то время, как при башибузуках и янычарах родного края, которые властвовали над градом из века в век, не замечалось никаких экстраординарных поползновений, при Порфирии Ивановиче вдруг повылазили из щелей какие-то темные личности, прежде прозябавшие по конторам да лагерям, и принялись делать свои дела. Загадочная закономерность: чем настойчивее Гребешков пекся о благополучии непреклонцев, тем бодрее безобразничали ушлые люди, которые повылазили из щелей.
   Первым оказал себя капитан Машкин, кажется, из ассоров, бывший комроты Севастопольского танкового полка, который в свое время прославился тем, что ездил за водкой на своем Т-62 и, бывало, палил холостыми для острастки, если попадал под закрытие или в обеденный перерыв. Все началось с того, что капитан Машкин каким-то таинственным образом в одну ночь восстановил трамвайные пути маршрута Базар—Вокзал, вероятно, подключив к этой акции старых дружков-танкистов, а может быть, он их и самосильно восстановил, —  через то втерся в неограниченное доверие к Гребешкову и был назначен Первым заместителем главы администрации с неограниченными полномочиями, причем не совсем законно и навсегда. До этого градоначальник трех Первых заместителей сменил, так как один украл полтонны писчей бумаги, другой изнасиловал в «предбаннике» машинистку, третий под сурдинку писал доносы, а капитан Машкин только с лица был уж очень нехорош, в прочих же отношениях это был хваткий, убедительный мужичок.
   Так как градоначальник Гребешков долгое время занимался исключительно собственным усестом, вернее, экстренным приращением к этой части, капитан Машкин с полгода вращал городом как хотел. С тем только, чтобы административная деятельность ни на сутки не замирала, Первый заместитель открыл гонение на общество зоофилов, ввел сногсшибательный налог на торговцев заморским товаром, как то: зеркальцами, бусами и железными топорами, засадил в холодную народного трибуна Сорокина, начал строительство нового трамвайного маршрута, заделал-таки на Базарной площади относительную дыру, отстрелял несколько десятков бродячих свиней и самолично ходил в разведку боем на Болотную слободу. Наконец, капитан Машкин, видя, что город совершенно в его руках, обложил курящих непреклонцев налогом в собственную пользу, который назвал — ясак; это стародавнее название ему понадобилось для того, чтобы непонятно было, откуда денежки берутся, куда идут.
   Но вот градоначальник Порфирий Иванович Гребешков видит — на одном конце города возник из небытия дворец с фонтанами, на другом конце города откуда ни возьмись вырос дворец с фонтанами, и везде пребывает капитан Машкин; тогда он вызывает своего Первого заместителя и проникновенным голосом говорит:
   — Что же ты делаешь, эфиоп?! Совсем ты, как я погляжу, раздухарился, никакого удержу тебе нет! Разве мы для того налаживали свободу мнений, чтобы ты жил везде, а обыкновенный народ нигде?! Ты подумай своей головой: ведь в землянках живет народ!
   Капитан Машкин ему в ответ:
   — А я, что ли, виноват, что эти огольцы целую улицу разнесли?! Ты, Порфирий Иванович, мастер валить с больной головы на здоровую! Сами они во всем виноваты, раскатали улицу, теперь пускай поживут на положении трюфелей!
   — А ясак кто ввел?
   — Ну я ввел ясак, и что?! Подумаешь, человек образовался за счет курящих, зато теперь город украшают мои дворцы! А этих страстотерпцев я буду по-прежнему гнуть в дугу! Потому что у нас так от дедов-отцов ведется: война хижинам, мир дворцам!
   — Насколько мне помнится, по учению будет наоборот.
   — А у нас чего ни хватись, все существует наоборот! Положим, в теории будет «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», а на деле — едрена мать! И вообще: из нашего брата, руководителя, один Робеспьер жил в хижине у Дюпле…
   Порфирий Иванович призадумался: с одной стороны, ему было очевидно, что раз в свое время по-писаному не вышло, разумно было бы попытаться наоборот, а с другой стороны, он всегда испытывал оторопь перед людьми, которые владеют избыточными сведениями, и поэтому с капитаном Машкиным они по-хорошему разошлись. Градоначальник и впредь сквозь пальцы смотрел на своего Первого заместителя, и тот со временем увлекся до такой степени, что развернул торговлю почтовыми открытками со своим изображением и девизом «Война хижинам, мир дворцам!»
   Рядовые непреклонцы меж тем развлекались тем, что устраивали массовые лодочные катания или как потерянные бродили по базару и увеселения ради покупали разную милую чепуху, как то: зеркальца, нитки бус, патроны шестнадцатого калибра, а то ямайские пилочки для ногтей. По непроверенным сведениям, патроны шестнадцатого калибра и якобы ямайские пилочки для ногтей делались на частном предприятии, принадлежавшем некоему Кукаревскому, который неведомо как сколотил значительный стартовый капитал; говорили, будто бы ночами он срезал телефонные трубки, а потом ездил продавать их в город Курган-Тюбе. Как бы там ни было, с течением времени вошел Кукаревский в силу, и еще многие ушлые люди прикровенно хозяйничали в городе, хотя виду не показывали, и вообще этот экономический феномен открылся преждевременно, невзначай: как-то шествует по городу Первый заместитель главы администрации, воротит нос от клубов пыли, вздымаемой резким ветром, который что-то в последние годы не оставлял Непреклонск в покое, думает о хорошем, и вдруг взбрело ему на ум освидетельствовать город с высоты видообзорной каланчи, дескать, не увидится ли что такое, что еще можно прибрать к рукам; но только капитан Машкин отворил калиточку и ступил на песчаную дорожку, как мужичок-сторож говорит ему:
   — От винта!
   Капитан Машкин даже опешил и пятнами пошел, поскольку он никак не ожидал таких распоряжений от банального мужичка.
   — Ты чего? —  спросил он сдержанно-гневливо, так как ему подумалось: а не произошел ли в городе часом переворот…
   — А того, —  отвечает сторож, —  что видообзорной каланчой теперь владеет господин Кукаревский, Сергей Фомич.
   — Да на каких же основаниях он зажилил нашу видообзорную каланчу?
   — Это покрыто мраком. Но факт тот, что полгорода у него.
   Ничего не сказал на это капитан Машкин, только вдруг как-то похудел, или он просто-напросто спал с лица. В тот же день он снесся с градоначальником Гребешковым на тот предмет, что, дескать, как же это так получилось, с какой, дескать, стати половина города оказалась в руках у темного Кукаревского, который дьявол его знает откуда взялся и подозрительным манером нажил себе капитал… Порфирий Иванович ему сообщил, что соответствующие бумаги действительно существуют, но как обстряпалось это дело, сказать затруднительно, скорее всего он эти бумаги в беспамятстве подписал. Поскольку капитан Машкин доподлинно знал, что постороннего имущества у градоначальника имелся единственно ахалтекинский жеребец, подаренный ему пермским губернатором, то он решил, что тот бумаги точно в беспамятстве подписал. После Машкин уже ничему не удивлялся: и когда Кукаревский взял моду разъезжать по городу в лимузине марки «дьяболо», которых во всей Европе насчитывалось не более пятидесяти экземпляров, но странно смотревшемся на фоне покосившихся непреклонских домушек, почерневших заборов и розовых хрюшек, трущихся о столбы, и когда Кукаревский предоставил свой «дьяболо» в краеведческий музей, а сам пересел на живого белого слона и вечерним делом ездил на нем в гости к сумасшедшему Огурцову в Болотную слободу. Капитан Машкин только тогда по-настоящему удивился, когда стороной узнал, что Кукаревский в недалеком прошлом служил официантом в московской гостинице «Метрополь».
   Около того времени, что Кукаревский пересел на белого слона, в городе объявилась банда Васьки Круглова по кличке Шершень, в которой, кроме него, состояли два брата-людоеда, один бывший милиционер, обиженный по службе, и приснопамятный Зеленый Змий, уже с год как принявший облик специалиста по ремонту бытовой техники и горячего сторонника идей Лучезарного Четверга. Васька Шершень обменял в гарнизоне фамильное обручальное кольцо на два автомата Калашникова и, разбив карту города на квадраты при помощи обыкновенной школьной линейки и карандаша, принялся методически грабить непреклонцев, благо у них залежалось кое-какое сомнительное добро. Непреклонцы как завидят, что Васька Шершень вышел на промысел, так сразу разбирались по подвалам да погребам, оставляя свое имущество на распыл, а после заставали жилища совершенно голыми, хлопали себя по ляжкам, смеялись горьким смехом и восклицали:
   — Вот уж действительно — точно Мамай прошел!
   Неудивительно, что Васька Шершень приобрел среди непреклонцев в своем роде авторитет, так как он выказал непривычную методичность, хватку, твердость характера, но, главное, он за то полюбился землякам, что твердо знал, чего именно он хотел. Между тем Васька Шершень ничего определенного не хотел, а просто-напросто у него руки были приделаны к туловищу, что называется, на соплях, и в то же время он страстно желал продемонстрировать согражданам, что и Васька Шершень не лыком шит. Кроме того, по умеренным расценкам он резал тещ, паралитиков и свиней. Градоначальник Гребешков словно не замечал безобразной деятельности Васьки Шершня, так как он отлично понимал, что все равно ему с бандой не совладать, и разбойник безнаказанно гнул свое.
   Другое дело Зеленый Змий; этот довольно скоро порвал с уголовщиной, разочаровавшись в результате насилий и грабежа, —  всё зеркальца да бусы, что, действительно, за корысть, —  вышел из банды, дважды избежал смерти от пластиковой взрывчатки благодаря своей метафизической сущности и основал собственное дело, которое впоследствии принесло ему огромные барыши. Именно, он принялся за старое: гнал самогон, нарочно добавляя в бражку настой тополиного семени, вызывавший жесточайшую аллергию, и одновременно наладил производство лекарства, которое как рукой снимало удушье, отечность и легкую хромоту. Непреклонцы по простоте душевной охотно потребляли и то, и это, и в результате обеспечили Зеленому Змию огромные барыши. Сколотив капитал, он до того осмелел, что в один прекрасный день ударился оземь и принял свое классическое обличье; непреклонцы, даром что они в массе своей совершенно осатанели от приема отравленного самогона и противоаллергического препарата, ужаснулись такого вида и отказались его продукцию потреблять.
   — Мужики, вы чего? —  говорил им Зеленый Змий. —  Ведь я же свой, я же горой стою за идеи Лучезарного Четверга, чтобы, значит, прочный паек и семь выходных в неделю…
   Но непреклонцы были непреклонны, тогда Зеленый Змий обиделся и временно отлетел.
   Что же до банды Васьки Шершня, то она в конце концов кончила трагически: братья-людоеды, расслабившись от безнаказанности, как-то выкрали и съели племянника капитана Машкина, тот поднял по тревоге гарнизон, обложил банду в одном пятистенке по Навозному тупику, обстрелял строение кумулятивными снарядами и поджег, —  видно было, как черные души бандитов, одна за другой, плавно и медленно вылетели в трубу.
   Поскольку привередливость народных симпатий у нас хорошо известна, жалко было непреклонцам боевитого Ваську Шершня, в городе даже балладу начали складывать про него на мотив известной песни «Из-за острова на стрежень», однако по той причине, что почивший бандит сильно почистил город, не на чем было набрать мотив.
   Кстати, о художественном в здешнем житье-бытье, —  по этому департаменту тоже случилась драма. Как уже было отмечено где-то выше, непреклонцы совершенно разделили судьбу российского населения, когда на многие десятилетия, можно сказать, ни с того ни с сего пристрастились к чтению, и оно сделалось третьей национальной страстью после пьянства и воровства. Этот феномен можно следующим образом объяснить: не то чтобы непреклонцы были слишком уж рафине, а просто зимы у нас нестерпимо длинные, и с сентября по апрель чересчур долгие вечера; или в полосу жестокого безденежья чтение заменяло здешним обитателям алкоголь, ибо оно тоже уводило головы в чарующие дали, иные измерения, где, во всяком случае, все не так; или в те поры, когда даже покрой пиджаков выдумывался в административном порядке, единственным способом сделать фронду было книжку умную почитать; или же дело в том, что искусственный способ бытия, организованный усилиями Каменного Вождя, подразумевал искусственные занятия вроде чтения, до которого никогда не снизойдет нормально устроенный человек. Но вот при Порфирии Ивановиче Гребешкове что-то произошло с непреклонцами, совсем они остыли к литературе и, вместо того чтобы книжку почитать, теперь с утра до вечера таращились в окошки и думали о своем. А если не таращились в окошки и не думали о своем, то участвовали в кампаниях гражданского неповиновения, сшибали монументы, обменивались мнениями, ломали головы, как бы добыть копейку, прятались от банды Васьки Шершня по подвалам да погребам, то есть у них появилась пропасть новых, серьезных занятий, меж тем литература, как и прежде, твердит свое: «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать». Какой Ванька Жуков, какой сапожник Аляхин, в сущности, и не существовавшие никогда, если, елки-зеленые, сердце рвется нарушить трамвайное сообщение по маршруту Базар—Вокзал… Одним словом, в городе, имевшем стародавние культурные традиции, породившем поэта Никиту Чтова, народ до того дошел, что с омерзением читал даже надписи на этикетках и спичечных коробках.
   Крепче всего это акультурное явление задело престарелого стихотворца Бессчастного, который в свое время написал прославившие его строки:
 
Счастье к нам подкралось незаметно,
Как лазутчик к лагерю врага… —
 
   поскольку он почувствовал себя лишним при новом раскладе жизни и остался безо всяких средств к существованию, ибо еще при Железнове лишился пенсии за стихотворение:
 
Тихо вокруг, никого у реки.
Вдруг звон раздается — то звон оплеухи
От справедливой тяжелой руки… —
 
   а уже при Гребешкове в «Патриоте» перестали давать стихи. Одно время старик Бессчастный даже голодал, но затем он попытался притереться к текущему моменту и засел за литературную работу в том жанре, который следует определить как исторический анекдот. Именно, поэт Бессчастный решил написать трактат, занимательный и пикантный, но в котором, однако, самым основательным образом исследовались бы странности глуповского характера с выявлением всех причин. Генеральная его мысль заключалась в том, что во всех невзгодах, выпавших на долю этой этнической группы, виновато качество здешних вод; будто бы в первое переселение народов пращуры глуповцев задержались в своем движении на запад, умиленные огромными запасами питьевой воды, которые открылись им на севере Валдайской возвышенности, удивительной воды, внушающей умиротворение плюс плавное движение мысли, и временно осели передохнуть; да так и остались сидеть среди дремучих лесов и пахучих трав, по соседству с дикими лопарями, в то время как их собратья арийцы все шли и шли к теплым морям, благословенным берегам, под бочок к первым цивилизациям, туда, где дует парфюмерный мистраль и благородная лоза вьется сама собой; глуповцы то и дело порывались продолжить путь, но как-то все было не с руки, то то, то се, то пятое, то десятое, однако так называемые чемоданные настроения въелись им в плоть и кровь; отсюда как бы временные города, походные кладбища, жилища бивачного типа, агротехника такая, чтобы только с голоду не помереть, и промышленность такая, чтобы только как-то убить среднеевропейское время, и, следовательно, глубокая пропасть между расовым самочувствием и способом бытия; а все — вода, какая-то все-таки не такая, злостная и не та.
   Полгода сидел Бессчастный за своим трактатом в расчете на новую славу и добрый куш. Как бы не так: прочитали в «Патриоте» его писанину и говорят:
   — Ну ты, старик, совсем плохой! Кому сейчас нужна вся эта этнография, ты нам давай про неординарную половую ориентацию, например, про связь старушки с палкой-копалкой, про антропофагию нам давай!
   Но поэт Бессчастный и слов таких не слыхал; сплюнул он в сердцах на пол, причем самым нефигуральным образом, и ушел.
   Однако пить-есть как-то надо было, и он сначала навострился напечатать трактат в Перми, —  все же культурный, балетный город, —  потом даже за границей, но в обоих случаях, бедняга, не преуспел. Тогда он отправил трактат в кладовку, на полочку, между трехлитровой банкой моченых яблок и пустыми бутылками из-под пива, и надумал ребусы сочинять, —  и тут к поэту пришел успех: ребусы его в скором времени приобрели такую громкую популярность, что тираж «Патриота» вырос в пятнадцать раз. Долго ли, коротко ли, зажил Бессчастный на широкую ногу: завел свой выезд — «жигули» девятой модели, купил домик на Козьем спуске, сидит-посиживает у открытого окошка, глядит на публику, дует чай.
   Ему скажет кто-нибудь из прохожих, уповательно сторонник идей Лучезарного Четверга:
   — Устраиваются же люди!
   Бессчастный:
   — А тебе кто мешает?
   — Жизнь!
   — Нет, жизнь как раз правильная пошла, надо только шагать с ней в ногу, как говорится, куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
   — Погоди, ехидна! Грянет час, ты еще по-прежнему запоешь!
   Вообще на это было мало похоже, поскольку новый Непреклонск уже приобрел кое-какие необратимые, въевшиеся черты, так, любимыми народными увеселениями стали разгадывание ребусов и состязания для умельцев часами стоять на одной ноге, а, кроме того, по радио с утра до вечера и чуть ли не на положении государственного гимна крутили блатную песенку, во время оно пользовавшуюся особенным успехом в потемских лагерях:
 
— Гоп-стоп, Зоя,
Кому давала стоя? —
 
   так что ее знала наизусть даже местная ребятня.
   Кое-кто из непреклонцев, например, бесноватый Чайников, никак не могли смириться с этой фрондой культурной норме, и напрасно: уж так устроен подлунный мир, что ежели ты желаешь свободы мнений и регулярного трехразового питания, то терпи, ибо то и другое в состоянии обеспечить только выходцы из потемских лагерей; и наоборот: когда культурная норма овладевает массами, жди публичных казней и скотского падежа.
 

Невзгоды по хозяйству

   Всего можно было ожидать — и возвращения Зеленого Змия в силу ослабления идеологической линии, и умышленного упразднения трамвайного маршрута Базар—Вокзал, но того, что вопреки всяким правилам из-за свободы мнений город сядет на кислую капусту, —  это трудно было предугадать. Непреклонцам было от этого не легче, они сроду не просчитывали исторические ходы в предвкушении неблагоприятных метаморфоз, и ничего-то им другого не оставалось, как иной раз соборно погоревать. Иной раз усядутся мужики на поверженный монумент комиссару Стрункину, наладят патриархальные самокрутки, и ну это самое — горевать.
   — Вот при товарище Колобкове, когда еще существовал прочный паек, —  настоящая была жизнь!
   — Нет, при Колобкове уже безобразия начались, потому что при нем появились хозяева?.
   — А я так скажу: жили мы тихо, человечно, только в председательство Беляева, Ильи Ильича, когда к нам из-за границы хлебное дерево завезли.
   — Вот только хлеб с него в рот взять было нельзя, потому — сплошная химия какая-то, а не хлеб!
   — А лучше всего жилось при Проломленном-Голованове, так как строгость была во всем. Как, бывало, подойдет к тебе со шпагинским автоматом, как спросит: «Ты, товарищ, к какой диверсионной группе принадлежишь?» — так сразу придешь в себя!
   — Я еще вот чему изумляюсь: ну все у нас не как у людей! Раньше средства есть, сенокосилок нету, теперь вот средств нету, сенокосилки есть, а чтобы и то и другое одновременно — этому, видимо, не бывать.
   Но горюй не горюй, а хозяйственная жизнь в городе Непреклонске, кажется, действительно шла к концу. Взять хотя бы предприятия общественного питания: худо-бедно существовали в городе два предприятия общественного питания, и вдруг, в одночасье, перестали существовать, то есть помещения-то наличествуют, двери открываются, окна целы, но повара с подавальщицами день-деньской режутся в «дурака». Молокозавод вообще исчез с лица земли, в среду еще стоял на углу Большой улицы и Козьего спуска, а в четверг точно ветром его унесло, —  ни с того ни с сего исчез… Что же до посудного предприятия и красильной фабрики имени XI-летия Октября, то производственные процессы и тут и там свернулись еще при председателе Колобкове, вернее, управленцы, истопники и стрелки военизированной охраны по-прежнему копошились за проходными, но именно трудящихся не было никого. Трудящиеся с тоски время от времени являлись к проходным, тонкими голосами спрашивали вахтеров:
   — Когда же опять к станкам? Те им в ответ:
   — Так надо надеяться, никогда.
   — Во, елки-зеленые, хоть воровать иди! Нет, когда, скажем, воровство побочное занятие, то это даже нормально, но когда основное — как-то все же не по себе. Лучше, конечно, опять к станкам. Бывало, стоишь у родного шлифовального агрегата, то тебе кто расскажет про гадюку-тещу, то ты кому расскажешь, как блядует твоя жена, а в обеденный перерыв по стакану! —  вот это, я понимаю, жизнь!
   Наконец, в городе мало-помалу отменилось разделение труда, которому в те поры исполнилось примерно семьдесят тысяч лет. Глуповцам почему-то искони нравилось, если человек сам себе и жнец, и швец, и на дуде игрец, и вот исполнился их промышленный идеал: теперь всякий самосильно чинил дома электроприборы, строил мебель, делал инъекции и в особо несчастных случаях изготовлял березовые гробы. После непреклонцы охладели к такому универсализму, поскольку дело пошло совсем уж по дедушке Крылову, но поначалу они на себя нарадоваться не могли.
   Затем полоса невзгод добралась и до товарооборота, то есть вдруг напрочь исчезли ассигнации, изобретение лягушатников, так что скоро непреклонцы уже не могли вспомнить, какого цвета была сотенная купюра, и сначала их символизировали спичечные коробки, потом ракушки, а потом товарооборот осуществлялся по принципу «так на так». Откуда товар брался? —  а бог его знает откуда, скорее всего через стяжание, которое сделалось основной отраслью промышленности за совершенным отсутствием остальных.
   Богатющий оказался город, бездонный какой-то, неисчерпаемый в отношении материальных ценностей, казалось, все уже увели, что только лежало плохо и хорошо, вплоть до неподъемной фигуры комиссара Стрункина, а на поверку все еще оставалось чего украсть. Ничто не функционировало, никто не работал, и опять же натуральное, полнокровное чудо: город как-то существовал.
   Бывало, соберутся мужики, усядутся на корточки примерно в том месте, где некогда валялся памятник комиссару Стрункину, и ну удивляться тому, как это они при такой разрухе дожились до тонких французских вин.
   — Почему, —  говорил один, —  жизнь-то продолжается — не пойму?!
   — Может быть, по инерции, —  размышлял другой, —  а может быть, из-за баб.
   Третий сообщал:
   — Ах я, Иван-простота! И чем только я раньше думал? —  скорее всего не тем. Если работаешь — живешь, и не работаешь — обратно живешь, то чего я всю жизнь корячился за пятак?!
   — Меня другое удивляет: зачем существовала моя посудная фабрика, если без нее я дожился до тонких французских вин?!
   Вместе с тем оказала себя и другая категория непреклонцев — обыватель деятельного направления, которому то ли стяжать было неинтересно, то ли масштаб поживы не устраивал, то ли ему хотелось как-то неординарно себя занять. Вот только они почему-то все плохо кончали: некто Сидоров изобрел четырехколесный велосипед, продал свой домишко, устроил в дровяном сарае миниатюрный сборочный цех и уже собрался запускать велосипед в производство, как у него на последнюю взятку денег не хватило, и он выбросился с четвертого этажа; некто Зимин открыл способ добывать пищевые калории из осины, которые, если что, с лихвой обеспечили бы существование горожан, взял миллионную ссуду в банке, выписал из Германии сложнейшую аппаратуру, но соседи растаскали ее по винтикам, и новейший Кулибин с горя повесился на ремне; некто Поповских, житель Болотной слободы, по старой памяти решил наладить частное картофельное производство, бог весть на какие средства купил трактор и посадочный материал, однако себестоимость картофеля оказалась настолько низкой, что перекупщики живьем закатали его в бетон.