Тем временем заминка с возведением каланчи приобретала все более неприглядный характер с политической точки зрения, поскольку она ставила под вопрос всемогущество новой власти, а этого комиссар Беркут снести не мог. Самое скверное было то, что в обозримом будущем не приходилось ожидать от соратников прозрения относительно запросов исторического момента и не представлялось возможным мирным путем привести их позиции к общему знаменателю. Поэтому единственный выход из создавшегося положения комиссар Беркут увидел в том, чтобы покончить со смутоносной коллегиальностью и взять под единоличный контроль строительство каланчи. Имея в виду тонкую и многоходовую комбинацию, он в один прекрасный день собрал митинг на площади имени товарища Стрункина и обратился к народу с речью — дескать, обидно, товарищи, к такому грандиозному строительству приступили, а некоторые, которые мудрствуют и ставят личное выше общественного, целенаправленно мешаются под ногами; дескать, сами решайте, товарищи, что и как, потому что по учению народная у нас власть; лично у меня такое сложилось мнение: поскольку переход от тирании капитала к господству трудящихся практически завершен, то бразды правления свободно может принять на себя городской Совет.
   Тут же, на митинге, и выбрали городской Совет, который составили с полсотни человек грабарей и каменщиков во главе с идейным босяком, горьковцем Ильей Клюевым.
   И по этому поводу между комиссарами разгорелась продолжительная дискуссия: Второй комиссар утверждал, что глуповцы еще не дозрели до самовластья — мол, недаром они глуповцами прозываются, Третий комиссар выразил опасение, что затея с Советом закончится неудачей, ибо в него неизбежно проникнет вражеский элемент и подточит изнутри идею народовластья, Четвертый комиссар пугал товарищей конфронтацией между Советом и коллегией комиссаров, которая, уповательно, должна будет вылиться в междоусобицу и анархию, Пятый стоял на том, что так называемая демократия есть зловредная выдумка либеральной буржуазии. Эта дискуссия совершенно укрепила комиссара Беркута в том убеждении, что с ревсоветом каши не сваришь, что его соратники по злому умыслу либо из строптивого легкомыслия просто-напросто вставляют палки в колесо исторического прогресса. Тогда Николай Емельянович созвал другой митинг и указал глуповцам на внутреннюю опасность:
   — В ознаменование полного крушения проклятого царизма, —  в частности, сказал он, —  который выжимал беспощадной рукой последние соки из трудящегося люда и так понимал пролетария и беднейшего крестьянина, что это рабочий скот, чего мы, конечно, кровью умоемся, а не спустим классовому врагу, со всей революционной решимостью начали мы с вами, товарищи, строительство каланчи как символа новой жизни и окончательной победы трудящихся над паразитами всех мастей. И вот когда массы с открытым сердцем и с бесконечной верой в лучезарное завтра приступили к строительству означенной каланчи, некоторые, которые ставят причудливые шорохи в своих извилинах и неистовые фантазии на базе великих предначертаний выше классовых интересов борющегося пролетариата, строят нам козни и сбивают нас с пути фальшивыми идейками, чуждым словом…
   — Кто такие?! —  послышалось из толпы. —  Мы интересуемся: что за черти сбивают нас с истинного пути?
   — К чему я, товарищи, и клоню, —  сказал Беркут. —  Давайте всем миром безжалостно выявлять и разоблачать всяческую нечисть, которая мешает великой стройке!
   Призыв этот глуповцы не оставили без ответа и сразу после митинга пустились выявлять тайных саботажников, явных недоброжелателей и прочих несторонников строительства каланчи, потому что кипучие слова Беркута запали им в душу и вообще они искренне почитали Первого комиссара. Всего было выявлено сто пятьдесят человек, в том или ином градусе враждебно настроенных по отношению к каланче. Между прочим, в их числе нежданно-негаданно оказался и Шестой комиссар, у которого одна молочница углядела на стене вышивку под стеклом; в результате сто сорок девять человек лишили гражданских прав, а Шестого комиссара с позором вывели из ревкома за бытовое разложение и утрату классового чутья. Однако Беркут прогадал, решив, что он хоть от одного баламута освободился, —  Шестой комиссар обиделся не на шутку и начал против Беркута жестоко интриговать, принародно обвиняя его в том, что он строит не диктатуру пролетариата, а свою собственную диктатуру. Этого Беркут снести не смог и ради незапятнанности революционной идеологии вскоре устроил так, что Шестой комиссар невзначай во время купания утонул.
   В дальнейшем внутриполитическая борьба развивалась следующим образом: Пятый комиссар покончил жизнь самоубийством; посреди белого дня он выбежал на площадь товарища Стрункина с револьвером-шпалером наголо и, воскликнув: «Измена!!!» — выстрелил себе в голову. Причиной этого самоубийства послужил новый курс комиссара Беркута в части снабжения и финансирования строительства каланчи: будучи деятелем достаточно дальновидным, он отлично понимал, что запасов бревен, извести, кирпича, хлеба, соли, гвоздей хватит максимум на две недели хорошей работы, и поэтому решил прибегнуть к помощи недобитого капитала. Тут, конечно, среди членов ревкома опять началась дискуссия: Второй комиссар пугал возрождением товарно-денежных отношений, которые неминуемо должны будут привести к кризису перепроизводства тех же самых бревен, извести, кирпича, гвоздей, хлеба, соли; Третий комиссар опасался тлетворного влияния частного капитала на только что народившийся пролетариат; Четвертый комиссар упирал на то, что просто-напросто дело попахивает реставрацией капитализма; а Пятый комиссар, который, нужно сказать, перенес тяжелую контузию во время польской кампании двадцатого года, выскочил на площадь имени товарища Стрункина со шпалером наголо и, воскликнув: «Измена!!!» — выстрелил себе в голову.
   Несмотря на разброд, к которому Первый комиссар уже попривык как ко злу неизбежному, но все же искоренимому, он призвал нового начальника городской милиции Проломленного-Голованова, происходившего из рода Проломленных Голов, и наказал ему выявить остатки глуповских богатеев, приманив их высоким процентом на вложенный капитал.
   — Ничего, —  сказал он при этом. —  Пускай они себя окажут. Начальник милиции обернулся довольно скоро и доложил:
   — Что хочешь со мной делай, товарищ Беркут, а капиталистов всех извели под корень; случайно выжили только специалисты.
   — Это тебе не в плюс, —  с выражением отеческой суровости сказал Беркут, но, поразмыслив, решил подключить к строительству хотя бы специалистов.
   Это решение также получило отповедь от ревкома: Второй комиссар отмечал, что пролетариат не нуждается в пособничестве старорежимного элемента, поскольку он — всемогущий класс и во всем способен самостоятельно разобраться; Третий комиссар указывал на то, что участие специалистов царской формации в строительстве каланчи дискредитирует новый строй; Четвертый комиссар предупреждал насчет диверсий и разного мелкого вредительства, которых, конечно, следует ожидать от бывших приспешников капитала.
   Тогда комиссар Беркут распорядился возобновить городскую газету, чтобы иметь возможность более масштабно громить своих оппонентов и одновременно укреплять в глазах горожан собственную платформу. Газета начала выходить под названием «Красный патриот», однако из первого же номера была злостно изъята беркутовская статья о пользе привлечения старых специалистов и вместо нее помещен пространный материал Четвертого комиссара «Еще один гвоздь в крышку гроба буржуазной культуры», в которой он уничижительно называл Пушкина «придворным лакеем Николая Палкина на предмет ублажения галантерейных вкусов паразитирующей верхушки», утверждал, что Лермонтова «правильно застрелили», не порочь-де Россию на усладу всемирной буржуазии, клеймил Толстого как «блаженного пособника кровавого террора, развязанного царизмом против собственного народа», а также утверждал, что художественный талант есть категория «классово враждебная пролетариату, которую эксплуататоры использовали для усугубления социальных барьеров между так называемой черной и белой костью», что, положим, писать стихи может на самом деле всякий грамотный человек, особенно если он правильно подкован в политическом отношении, и в доказательство приводил поэму каменщика Бессчастного, которая заключалась следующими словами:
 
Счастье к нам подкралось незаметно,
Как разведчик к лагерю врага.
 
   Беркут для отвода глаз согласился, что Бессчастный — это истинно пролетарский поэт, достойный всяческого одобрения, и даже предложил официально провозгласить его флагманом новой культуры, но Четвертого комиссара он, как говорится, прижал к ногтю, так как в «Еще один гвоздь…» удачно вкралась антисоветская опечатка: вместо «каверзной резолюции» получилась «каверзная революция»; Беркут обвинил Четвертого комиссара в перерожденчестве с уклоном в правый оппортунизм и направил его на перевоспитание к грабарям.
   Третий комиссар подставился сам: он ветрено женился на золовке отпетого боевика Савинкова, что дало Беркуту основание усмотреть в этом браке опасный сговор с далеко идущими планами; в результате сорокавосьмичасового допроса Третий комиссар был совершенно изобличен и впоследствии сослан на Соловки. Что же касается Второго комиссара, то Беркут злоумышленно назначил его производителем работ на строительстве каланчи.
   В тот день, когда со смутоносной коллегиальностью в основном было покончено, комиссар Беркут явился на строительную площадку, которая уже начала зарастать бурьяном, и по обыкновению сказал речь.
   — Так что, товарищи, —  сказал Беркут, —  с внутренним врагом мы полностью расквитались. Теперь уже никто не помешает нам заглянуть в лучезарное завтра, которое не плод воображения, а насущная задача текущего исторического момента. Теперь уже ни одна собака не остановит нас на пути социалистического строительства каланчи как эмблемы беспредельной справедливости и окончательной победы трудящихся над паразитами всех мастей. Одним словом, за работу, товарищи, как говорится, —  полный вперед!
   В ответ прозвучало пламенное «ура»: кричали «ура» каменщики, плотники, социально оклемавшиеся босяки, Второй комиссар, надзиравший за ходом стройки; привлеченный специалист, бывший учитель геометрии, который в восемнадцатом году колол глаза Стрункину реакционным писателем Достоевским; председатель Клюев, и даже Четвертый комиссар, направленный на перевоспитание к грабарям, —  все, как один, кричали от чистого сердца, позабыв про обиды и мелкие житейские неурядицы вроде нехватки кондиционного кирпича, на который, впрочем, скоро пошел один из приделов храма Петра и Павла.
   Неслыханную доселе, какую-то магическую власть взяло над глуповцами руководительное слово, простое и понятное, как «спасибо», а с другой стороны, мудреное, грозно-загадочное, как ремизовская «эмалиоль». Возможно, обаяние этого слова шло оттого, что оно было какое-то для руководительного чересчур поэтическое, или дело было в личности комиссара Беркута, который носил простой полувоенный китель и кепку с пуговкой, умел улыбаться зрачками глаз, говорил самые обыденные вещи в такой манере, как будто с богами общался, —  и вообще весь он был какой-то свой, точно он твоих дочерей крестил. И еще одно: послушаешь Беркута с полчаса, и кажется — вот оно, столбовое счастье-то, на подходе, без малого за углом.
   Видообзорную каланчу глуповцы построили за три дня. Не то чтобы сооружение вышло на вид особенно привлекательным, и даже оно точно чем-то смахивало на сторожку, одно что очень высокую и сложенную из разномастного кирпича. Комиссар Беркут посмотрел на нее с одной стороны, с другой стороны, нехорошо крякнул и произнес:
   — Вы ее, наверное, построили, товарищи, не по учению, а стихийно, вопреки теоретическим установкам.
   — Насчет теории я смолчу, —  сказал председатель Клюев. —  Главное дело, она стоит!
   — Стоит-то она стоит, —  с загадкой в голосе сказал Беркут. —  А вот мы сейчас посмотрим, как она стоит: мобилизующе или на радость классовому врагу.
   С этими словами комиссар Беркут полез наверх. Со смотровой площадки, оборудованной на крыше, он увидел картину, которая просто-напросто вогнала его в тихое исступление, —  а увидел он тощую ниву, какого-то мужика, бредущего за сохой, серые, кособоконькие домики глуповских жителей, руины фарфорового завода, пегую корову, уныло стоявшую посреди бывшей Дворянской улицы, какую-то ржавеющую железяку на дворе заброшенной маслобойни, храм Петра и Павла без одного придела, у которого кто-то из озорства отпилил кресты, и, наконец, площадь имени товарища Стрункина, пространную, как пустырь.
   Спустившись вниз, комиссар Беркут насупился и спросил:
   — Скажи, председатель, тебя эта картина мобилизует? Клюев неопределенно пожал плечами.
   — А меня мобилизует, да только в другую сторону, то есть я, наверное, создателям этой вредной дылды руки-ноги поотрываю! Ведь это же форменная вылазка — строительство такой размагничивающей каланчи! Я скажу больше: налицо антисоветское сооружение — вот кто ее первым придумал строить?!
   На этих словах комиссар Беркут осекся, и строгая властность, напечатленная у него на лице, преобразовалась в выражение хмурой думы — это Первый комиссар вспомнил, что он-то и был инициатором строительства каланчи. Но затем он вернул своему лицу подобающее выражение и вообще успокоился, поскольку, несмотря ни на что, сверхзадача воспитания местного пролетариата и организация якобы его диктатуры была полностью решена, а побочные неудачи следовало отнести на счет проделок замаскировавшегося врага; действительно, если бы его мнимые соратники искренне желали добра социалистическому строительству, они и каланчу выстроили бы пониже, и смотровую площадку расположили бы таким образом, чтобы с нее открывалась более благообразная перспектива. Тогда Беркут велел запереть каланчу на большой амбарный замок и вдобавок самолично заколотил вход осиновым горбылем.
   В связи с этим случаем ему стало пронзительно ясно, что он малодушно не довел борьбу со смутоносной коллегиальностью до логического конца, и поэтому дополнительные меры, принятые в централизаторском направлении, были особенно энергичны: учителя геометрии — привлеченного специалиста, Второго комиссара — производителя работ и Четвертого комиссара, в свое время направленного на перевоспитание к грабарям, обвинили «в преднамеренном вредительстве с целью очернения новой жизни», и начальник глуповской милиции Проломленный-Голованов направил их в места, которые с легкой руки Александра Ивановича Герцена называются «не столь отдаленными». А потом и до председателя Клюева дошла очередь. Как-то вызывает его Беркут и говорит:
   — Ты зачем, вражина, пропитываешь мне обеденную скатерть кислотным раствором ртути?!
   Клюев не нашелся, что ответить на это Первому комиссару, и, таким образом, себя выдал, так что Беркут даже сам поверил в нелепую свою выдумку. За покушение на жизнь глуповского вождя председатель Клюев был назначен к расстрелу, а Беркута горожане единогласно выбрали председателем горсовета. На том и было покончено со смутоносной коллегиальностью.
 

Эра председателя Милославского

   Николай Беркут председательствовал в Глупове до двадцать шестого года, а затем его сменил на этом посту Лев Александрович Милославский-младший, бывший фантастический путешественник, который одно время работал в Чрезвычайной комиссии Петрограда, потом заведовал в Вологде губпросветом, был отстранен от должности за осаду училища прикладного искусства, где, несмотря на неоднократные предупреждения, педагогический коллектив настырно исповедовал учение Песталоцци, и впоследствии был направлен на работу в губернский Совет по линии ревизии и контроля.
   Как раз под осень двадцать шестого года Милославский-младший явился с проверкой в родимый Глупов, где вскрыл такие непорядки и злоупотребления, что своей властью арестовал председателя Беркута и отправил его в губернию под конвоем; ребята из ОГПУ по тщательному исследованию дела инкриминировали Беркуту намеренное истребление кристально чистых партийцев, разбазаривание государственных средств, попытку отравления цианистым калием городского водопровода и расстреляли его в своем подвале как раз на Бородинскую годовщину. Милославского же так в Глупове и оставили, то есть выдвинули его кандидатуру на должность председателя горсовета, напутствовав его теми словами, что, дескать, ты вскрыл беспорядки, ты их и расхлебывай, а не расхлебаешь — и твою бедовую голову оторвем. Выборы в городской Совет происходили в храме Петра и Павла за отсутствием в Глупове подходящего помещения; кандидата представил народу Проломленный-Голованов.
   — Вот вам, товарищи, новый вождь местного масштаба, —  сказал он и сделал энергический жест рукой. —  Некоторые зажившиеся горожане могут его помнить как беззаветного борца против самодержавия. А сейчас он нам изложит свою политическую платформу.
   Милославский стремительно вышел из алтаря, встал в боевую позицию возле «царских ворот» и начал:
   — Чего тут, товарищи, долго толковать — выбирайте меня, и всё! А политическая платформа у нас с семнадцатого года такая: кто не работает, тот не ест [48]! Плюс обострение классовой борьбы, потому что вы, собачьи дети, работать — первые отщепенцы, а питание вам давай!..
   — Ну, это ты хватил! —  отозвался в народе кто-то из строителей каланчи. —  В том-то вся и загвоздка, что мы и работаем — не едим, и не работаем — тоже самое не едим.
   Милославский ему ответил:
   — Это, товарищи, чуждые, я бы даже сказал, вражеские речи, которые, честно говоря, я буду безжалостно пресекать. Вообще вы бы поменьше языками мололи, поскольку чреватое это занятие в период загнивания планетарного капитала и роста политического самосознания масс. Установка предельно ясная: даешь мировую революцию, полный вперед на пути к социалистическому завтра — вот в этих двух направлениях и потейте, а слова я вам сам буду разные говорить! То есть за общее руководство пускай у вас головы не болят: я под землей на три метра вижу и, кровь из носа, доведу вас до той сокровенной точки, когда станут явью заветы великих учителей! Вопросы есть?
   — Есть! —  ответили из народа, да так еще громко, что поднялась компания сизарей, обжившая купол храма, и закружилась над головами. —  Куда от нас уехал товарищ Беркут?
   — За кудыкины горы, —  съязвил Милославский. —  Беркут, товарищи, вражина первой марки, я еще на городской заставе учуял, что он тут развел оголтелый бонапартизм.
   — Ах, сукин кот! —  вразнобой огорчились глуповцы. —  А мы-то в своей простоте уже думали памятник ему ставить…
   По той причине, что сами глуповцы были народом немного закомплексованным, именно они в массе не ведали за собой никаких исключительных качеств и даже не признавали за таковое мудрое спокойствие перед лицом исторических превращений, то, конечно, на них произвела сильное впечатление личность, видящая на три метра под землей и способная за несколько кварталов учуять такую эфирную вещь, как оголтелый бонапартизм. Понятно, что Милославский был избран председателем горсовета единогласно. Заняв этот пост, он написал самому Бухарину, что, дескать, в городе Глупове не сегодня завтра будет провозглашен полный социализм, и ревностно принялся за работу.
   Как искушенный политик, много повидавший на своем веку и прежде всего вполне сознававший то, что в рассуждении задач грандиозного общественного строительства человеческий материал ему достался несоответственный, в высшей степени шебутной, председатель Милославский резонно счел, что решить эти задачи он сможет только при условии абсолютного личного авторитета. Для начала он позаботился, так сказать, о непререкаемости своего облика — построил себе в губернии защитного цвета костюм и простую шинель на крючках с кавалерийскими обшлагами, как у Дзержинского, потом отрепетировал перед зеркалом строгий, но одновременно отечески-всепроникающий взгляд и косой взлет левой брови для случаев неодобрения, выработал многозначительную походку и манеру говорить медленно, степенно, как если бы каждое его слово стоило дорогого. Несколько фотографий председателя Милославского, напечатанных в «Красном патриоте» того периода, свидетельствуют о том, что непререкаемый облик ему удался: Лев Александрович действительно смотрит этаким добрым орлом, причем именно как бы на три метра под землю. Однако летописец указывает, что «при ближайшем рассмотрении Милославский не был так авантажен, как на фотографиях и вдали, —  во-первых, чувствовалось в его физиономии что-то то ли испуганное, то ли настороженное, а во-вторых, его глазки все-таки выдавали».
   Далее Лев Александрович позаботился о том, чтобы как-то исчезли глуповцы, знавшие его с детства, поскольку в детстве, юношестве и первой молодости за ним были разные пошлые переделки, например, его лупцевал отец за то, что он скармливал кошкам сливки. Таковым, по справкам, оказался единственно его брат, Милославский-старший, по-прежнему живший в городе на положении оборванца, и в связи с этим обстоятельством Лев Александрович вынужден был открыть сумасшедший дом, упраздненный Стрункиным, и поместить туда старшего брата под видом умалишенного, страдающего «манией грандиоза». С точки зрения председателя Милославского, это было тем более справедливо, что его старший брат никак не реагировал на политические пертурбации двух последних десятилетий. Справившись с этим делом, Лев Александрович вышел на городскую черту и с ненавистью посмотрел в сторону бывшей Болотной слободы, земледельческого района. На первых порах, однако, он окоротил свое чувство тем, что послал Проломленного-Голованова реквизировать у тамошнего населения все наличные сельскохозяйственные продукты и организовать ежемесячную дань в пользу глуповских пролетариев.
   На очереди было чудо; Лев Александрович отлично соображал, что непререкаемый облик — это, конечно, насущно, но абсолютный авторитет способны обеспечить исключительно чудеса. Как назло ничего вполне чудесного выдумать он не мог, разве что ему приходило на мысль соорудить в течение одной ночи ростовой памятник товарищу Стрункину, которым хорошо было бы увенчать видообзорную каланчу, или переселить в течение одной ночи Навозную слободу в центральную часть города, а жителей центральной части города — в Навозную слободу. И тут ему кстати подвернулся некто Болтиков, инженер, приехавший из Архангельска на похороны своей тетки; этот Болтиков был тем известен на русском Севере, что умел построить любое промышленное предприятие в чудесные сроки и безо всякой проектной документации. Лев Александрович велел задержать инженера Болтикова и не выпускать его до тех пор, покуда он не выстроит в Глупове какое-то промышленное предприятие; некуда было Болтикову деваться, потому что в Архангельске у него имелась семья, которую он обожал, и молодая любовница, которую он тоже обожал, и от отчаянья он в два дня выстроил на руинах фарфорового завода красильную фабрику имени XI-летия Великого Октября. При этом было поставлено три мировых рекорда: естественно, по темпам работ, по числу живой силы, занятой на строительстве, и по уровню производственного травматизма.