Страница:
17. «Небесные шуты» – толкователи библии (религиозные сектанты).
18. Популярные лозунги: «свобода есть покорность закону», «время – средство приближения смерти», «выход на волю – только через трубу крематория», «разрешено только то, что приказано».
19. «Гитлерштрассе» – дорожка, выстриженная в волосах ото лба к затылку.
20. «Дом отдыха» – крематорий…»
Список был длинный, но я не мог дочитать его до конца: он мне вдруг показался циничным.
Кому и зачем потребовалось его составлять? Главное – зачем?!. Это же не просто констатация преступлений, зверств и не пренебрежение смертью, нет: тут был еще и привкус безысходности и как бы позиция «надо всем», сторонняя позиция и уже потому жестокая.
«Жестокая? – переспросил я себя. – Но что я знаю о жестокости, о той жестокости?.. Привкус безысходности? Но и юмора – тоже?
Есть вещи, над которыми нельзя смеяться… А почему же нельзя?.. Но зачем словарь здесь, в этой папке?..
Кто его составил?»
Следующей в папке была подшита вырезка из какойто немецкой газеты и тут же – рукописный перевод.
Почерк – тот же. «Аккуратист!» – уже с неприязнью подумал я.
Подсел Анисим Петрович, хранитель архива, усталый.
Проговорил:
– И дался вам этот Пекарь!.. Столько интересного у нас в папочках, уже раскопанного, но широкой публике неизвестного… Хотите про Ермолова, генерала, про связь его с декабристами, – любопытнейший документик! Они ведь ему роль свадебного генерала готовили: чтоб после восстания во временном триумвирате править от их имени, до утверждения конституции.
А он – не свадебный человек, совсем не такой! Он ведь здесь служил, у нас… Так вот, есть документик:
Ермолов сам – не противник цареубийства, хотел действовать, но его отговаривали. Уникальный документ!..
Глаза его хищно поблескивали. Было в них плотоядное что-то.
Я сказал как можно мягче:
– Анисим Петрович, позвольте, я пока с этим делом познакомлюсь. Это мне интересно.
Огонек в его глазах на мгновенье погас.
– Как хотите… А то вот еще! – про братьев Дубининых. Три брата, крепостные, – заговорил он быстро, – изобрели керосин. За полета лет до всяких там крекингов! Им и медаль в честь этого дали. Но и только-то!..
Займитесь – не пожалеете: это всегда модно. Умерли Дубинины в нищете, в безвестности. Да что там! – до сих пор о них почти никто ничего не знает. А это же слава русская: безграмотные крепостные опередили западноевропейских знаменитых ученых! Одержимые, особенно один из них – Василий, самородок… Хотите? У нас про них – целая папка.
От него, и правда, пахло дустом терпко, назойливо.
Я отодвинулся молча вместе со стулом и с подчеркнутой бережностью перелистнул страничку в своей папке.
Стал читать.
«Русские товарищи во главе с лейтенантом Михаилом Токаревым, который был членом интернационального подпольного штаба и руководил в нем военным сектором, настаивали на немедленном вооруженном восстании. Нам стоило больших трудов отговорить их от преждевременного выступления.
Но, конечно, и они понимали, что у нас, немецких коммунистов, более широкие и давние связи с местным населением, поэтому мы могли располагать самыми точными сведениями об окружающей обстановке. Сведения эти приходили из команд, работающих в филиалах Зеебада, в разных городах, поблизости от побережья Балтийского моря, и от вольнонаемных мастеров на оружейном заводе «Густловверке», который обслуживала специальная команда хефтлингов, и из лагерной комендатуры, в которой тоже работали наши товарищи.
Стало известно: Западный фронт замер в двухстах пятидесяти километрах от Зеебада. Дальше американцы почему-то не продвигались. А поблизости, всего в пятнадцати километрах от лагеря, расположились две дивизии «СС» с приданной им танковой частью.
Возможно, они были пригнаны специально для того, чтобы уничтожить всех узников Зеебада. Но возможно, и для других целей. Точных сведений у нас не было.
Поднимать в таких условиях восстание было равносильно самоубийству.
4 апреля через чехов, работавших писарями в шрайбштубе, стало известно: пришло распоряжение назавтра отправить из лагеря в неизвестном направлении транспорт в 700 человек.
Опять было собрано срочное заседание подпольного штаба. Снова Михаил Токарев доказывал, что нечего ждать, пока нас уничтожат мелкими группами, надо действовать.
Но и сейчас штаб счел вооруженное выступление преждевременным.
Постановили: всеми возможными средствами выяснить дальнейшую судьбу готовившегося к отправке транспорта. Мы понимали: эти семьсот человек, семьсот наших товарищей, вполне вероятно, тем самым будут принесены в жертву. Но надеялись, пусть даже ценой этой жертвы, спасти если не все четырнадцать тысяч хефтлингов, заключенных в то время в Зеебаде, то хотя бы большую часть их.
Точно никто ничего не знал. Но было известно, что комендант лагеря Штоль пронюхал о готовящемся восстании и принял меры, в свою очередь: на вышках вокруг лагеря были установлены дополнительные пулеметы, один из прожекторов был направлен в сторону казарм, в которых расположились эсэсовские дивизии, чтобы поддерживать с ними связь с помощью световой сигнализации, если вдруг выйдет из строя телефон.
Штаб счел целесообразным перед самой отправкой транспорта, в воскресенье, провести смотр готовности к вооруженному выступлению двух ударных батальонов, сформированных русскими товарищами, в основном из военнопленных бойцов Советской Армии. Эти ударные батальоны были организованы из троек, в каждой из которых в целях конспирации узники знали только друг друга. Командирам двух троек был известен командир отделения, командирам трех отделений – командир взвода и т. д.
Решили: в воскресенье, в одиннадцать часов, во время общего «променада» командиры троек должны по очереди вывести своих бойцов на угол центральной улицы лагеря и аппельплаца и, сделав там поворот, как бы прогуливаясь, уйти обратно в свой барак. Члены штаба должны были принимать этот «парад», стоя в назначенных им местах.
Еще раз был уточнен порядок действий ударных батальонов русских военнопленных и других подразделений узников всех стран на случай общей эвакуации лагеря и на тот случай, если эсэсовцы попытаются приступить к уничтожению хефтлингов непосредственно в Зеебаде.
При первом варианте решено было объявить поначалу забастовку и не выходить из своих бараков, выжидая дальнейших действий охраны.
При втором – Токарев должен был дать сигнал к вооруженному выступлению.
Однако жизнь распорядилась по-своему, события приняли совершенно непредвиденный характер.
Стало известно об акции графа Бернадотта, договорившегося с фашистскими главарями об освобождении и отправке на родину через общество Красный Крест всех норвежцев и шведов.
Они покинули лагерь 10 апреля.
Охране удалось разъединить и остальные наши силы, благодаря чему впоследствии хефтлингам Зеебада пришлось выйти на трагически известную «тотенвег» – Дорогу смерти…»
На этом перевод обрывался. В конце его чернилами, другой рукой была сделана пометка: «Из статьи руководителя интернационального штаба подпольщиков Зеебада, члена ЦК немецкой компартии Вальтера Винера, присланной В. Е. Панину».
Анисим Петрович, сидя рядом со мной, тоскливо зздыхал. Я не произносил ни слова. Наконец он заговорил сам:
– Ладно, пойду искать дальше вашего Пекаря…
Встал. Но не ушел. Раскачивался надо мной. И кажется, длинные усы его шелестели на ветру, который чувствовал он один.
– Исчезают людишки, – сказал Анисим Петрович, как бы раздумывая. – Я понимаю: мелкие, а также давние должны исчезать. Но все равно обидно, когда на гвоих-то глазах, из твоих рук даже – ф-фу! – и нету!..
Вот и на Пекаря вашего у меня почему-то мало надежды. Тоже, наверно, того…
И вдруг спросил быстро, как бы рассчитывая сбить меня с толку внезапностью вопроса:
– Значит, Дубининых не хотите взять?
Я думал совсем о другом.
– Каких Дубининых?
– Ну как же! Я рассказывал: керосинщики, крепостные! Дубинины! Василий – самородок…
– А-а!.. Нет. Не с руки.
– Жаль… А то ведь и они, – он наклонился ко мне, прошептал: – исчезнуть могут.
– Как это?
– А кто их знает!.. У них ведь характер-то при жизни строптивый был. Очень даже просто им исчезнуть… Да вы на меня не смотрите так! Думаете, псих? – он вздохнул. – Многие так думают, а не понимают: у нас же хозяйство на руках, многоотраслевое – кого только нет! И каждого к делу пристроить надо. И своевременно. А то… Да что уж! – Он, кажется, обиделся и говорил теперь в нос. – И вы небось скажете: каждому свое…
Я вспомнил: такая надпись была на воротах Бухенвальда – «каждому свое». И перебил его:
– Нет, я так не думаю.
Он махнул рукой пренебрежительно.
– Ну, тогда иное на уме, за этим и приехали: мол, Долгов-то ваш в гостинице сидит, – значит, и Пекарь жив, не исчез, – думали так? Ну, скажите, думали?
– Не совсем так, но…
– Вот! – он торжествовал, – Многие так думают: мол, продолжение наше – в детях, А это – чепуха!
Нету у человека продолжения! С каждым исчезает свой мир, своя вселенная, планеты, системы, звезды, галактики – все особенное. И у детей – иные притяжения, земные и неземные. У вас дети есть?
Моя дочь умерла в прошлом году. Ей было шесть лет. И я ответил:
– Нет. Детей нет.
– Тогда вы не можете понять этого, но уж поверьте мне: дети по своим орбитам ходят, своим галактикам.
– Отчего же не могу?.. Вы правы.
– В том-то весь и ужас, что прав! Если уж исчезает человек, то бесследно.
– А разве прошлые и нынешние орбиты не пересекаются?
– Вот! – воскликнул он, и глаза его заблестели снова. – О том и речь! Пересекаются!.. Но пока – слишком уж случайны пересечения, не отлажено у нас это взаимодействие. И мы, работники архивов, не стоим у руля. А отладить надобно! Ох как надобно! Чтоб ничто не исчезало и не появлялось случайно. Историческая, так сказать, селекция. Нет! Не искусственная селекция! – он возмутился, заметив, должно быть, мое удивление. – Без того, чтоб папочки какие-то кастрировать, – такое тоже бывало, но я против этого, против!..
И даже не отбор: ничего искусственного, ничего от меня лично или от вас – все равно! Ничего субъективного! А нужно пристальное наблюдение: кто с кем пересекается и когда. Вы понимаете меня? Наблюдатели нам нужны, пристальные и терпеливые. А где их взять?.. Ведь архив – это все равно что память человеческая: в нем только по видимости всякая единица хранения стоит на полочке вроде бы сама по себе, ну, как товар в магазинном складе или книга в библиотеке.
А на самом-то деле все они перевязаны друг с дружкой в сложных системах. Вот и надо углядеть системы эти. Только тогда ничто не станет случайным. Вы понимаете?.. Но кто углядывать-то будет? – спросил он и, махнув рукой, пошел к двери в хранилище. Уже на пороге стоя, обернулся, спросил горестно: – Девчонки, что ли, наши? Вертихвостки эти?.. Пусть они даже по пять институтов поокончают, но разве можно им доверить такое дело? Историческое!.. А им только о нынешних запахах думать, сиюминутных, – он со свистом втянул носом воздух. – Вот! Дуст им, видите ли, не нравится, потому что ему с духами пересечься нельзя, – тупик, видите ли!.. Этак все сублимируется, с ними-то.
Все в пар уйдет!..
– А все-таки вы – поэт, – сказал я.
Он усмехнулся.
– Эту, извините, пошлость я слышал множество раз… Но поэту в архиве делать нечего. Нету уважения к нашему делу, вот что. Нету почтительного удивления и внимания. Здесь! – Анисим Петрович театрально простер руку к распахнутой двери. – Здесь остановилось мгновение! Прекрасное, а также не прекрасное. Венки и тернии. Кровь и слезы – и улыбки. Сдерни шапку с головы, всяк сюда входящий! И внимай…
Очередная дружная свора машин на улице, жадно взревев, бросилась к зеленому светофору. Запрыгали занавески на окнах, в мелкой дрожи злобно застучали ножками об пол голые, такие неуютные столы, крытые дерматином.
Анисим Петрович опять обреченно махнул рукой и, опустив усы, плечи, проговорил устало:
– Ладно… Что уж!..
Вышел бесшумно.
Я взглянул на часы. Скоро конец рабочему дню.
Надо успеть дочитать «дело» Токарева.
Была подшита справка – заключение медицинской экспертизы:
Лагерная листовка – выцветший, выкрошившийся на сгибах листок серой и когда-то плотной бумаги; буквы на нем мелкие, неровные, но не написанные от руки, а как бы нанесенные резиновой печаткой. Кое-где буквы эти стерлись, и не все слова можно прочесть, но они легко угадывались по смыслу слов соседних:
Пальцы как бы ощущали ее весомость, В самом низу листовки стоял номер – круглые, совсем уж крохотные цифирки: 0357628.
Запись, должно быть, следователя, – уверенный, небрежный почерк:
Следующим в деле было письмо, написанное по-немецки и сколотое с запиской следователя:
Так вот кто был составителем словаря!.. И это издевательское словечко – «сего» (!) обстоятельства…
Панинское заявление было последним документом, подшитым в папке. Не оказалось даже заключения следователя, его выводов, не было перечня документов, обычного в таких случаях, непонятным осталось, был ли дан какой-то дальнейший ход делу, или на том все и кончилось… Такое впечатление, что какие-то листки из папки исчезли. Или действительно, как выразился Анисим Петрович, «кастрировали папочку»?..
Я опять перелистал ее. В глаза бросились аккуратные панинские записки: «выход на волю – только через трубу крематория»… «похристосоваться» – подвесить на столб за кисти рук»… «Всякая перемена – к худшему…»
Лучше не перечитывать.
И тут у меня вроде бы нелепая мыслишка мелькнула: может, на то и рассчитывал Панин, когда отдавал следователю этот словарик?.. Чтоб не хотелось его перечитывать? Следователю?.. Чтоб вызвать его отталкивание? Не важно как, но чтоб зацепило за живое, – в этом смысл? Чтоб хотя бы на мгновение представить себе – не просто представить, не умозрительно понять, а почувствовать – абсолютную несоразмерность этических норм, правил, привычек обычных и лагерных?
Что ж, возможно, был в этом какой-то резон, если следователь попался умный. А если – нет?..
С Анисимом Петровичем мы простились, когда он закрывал на ключ главное здание архива. Ничего о Степане Пекаре ему найти не удалось, Но он намеревался утром порыться еще в хранилище, расположенном в другом здании, в каком-то подвале.
Помню, он жаловался на сырость в этом подвале и, между прочим, сказал:
– Сырость документ изнутри точит: бумага рыхлеет, и уж лучше тогда ее не сушить – погибнет… Впрочем, ведь и люди так же. Вот хоть и этот Штапов, заявленьице которого вы читали: лишь однажды за ушко его взяли да на солнышко – и всё, погиб человек.
– Так вы его знаете?
Он брезгливо поморщился.
– Пересекались. Не только в архиве.
– А что с ним стало?
Проходившие мимо нас люди оглядывались на Анисима Петровича. Должно быть, и их удивляла внешность его: высокий рост и худоба, и редкостные эти его усы, и волосы, длинные, гладко зачесанные назад – острым клином между пролысинами, – во всем облике его была какая-то одержимость, что ли… Я не могу подобрать другого слова, но и это мне кажется неточным. Не одержимость, а может быть, иное: будто однажды его пытались согнуть, и вот плечи-то остались чуть сгорбленными, но и всего лишь, дальше уж не согнуть ничем – он высох как-то неистово; теперь, если и можно взять его, то на внезапный только излом, насмерть, не иначе. И это бросалось в глаза.
А говорил он сейчас вразвалку, устал, должно быть:
– Да как вам сказать… С одной стороны, вроде ничего особенного и не стало с ним: жив до сих пор Штапов и даже чем-то там руководит. Комендантом он в пионерском лагере. Летом – комендантом, а зимой, сейчас вот, когда сезон кончается – еще и сторожем.
Недалеко от Смирненской – слышали станцию?.. Вот там, на морском бреге, в дивно-прекрасном месте. Так что ничего особенного с ним не произошло… А с другой стороны, ведь как посмотреть! К такой карьере он себя готовил, к такому броску! И так бесславно кончил… Ну, извините, мне пора, – он протянул руку и шепотком, как своему, добавил: – Они ведь меня и дома ждут.
– Кто?
Лицо его опять стало асимметричным, – так ему досадно было мое непонимание!
18. Популярные лозунги: «свобода есть покорность закону», «время – средство приближения смерти», «выход на волю – только через трубу крематория», «разрешено только то, что приказано».
19. «Гитлерштрассе» – дорожка, выстриженная в волосах ото лба к затылку.
20. «Дом отдыха» – крематорий…»
Список был длинный, но я не мог дочитать его до конца: он мне вдруг показался циничным.
Кому и зачем потребовалось его составлять? Главное – зачем?!. Это же не просто констатация преступлений, зверств и не пренебрежение смертью, нет: тут был еще и привкус безысходности и как бы позиция «надо всем», сторонняя позиция и уже потому жестокая.
«Жестокая? – переспросил я себя. – Но что я знаю о жестокости, о той жестокости?.. Привкус безысходности? Но и юмора – тоже?
Есть вещи, над которыми нельзя смеяться… А почему же нельзя?.. Но зачем словарь здесь, в этой папке?..
Кто его составил?»
Следующей в папке была подшита вырезка из какойто немецкой газеты и тут же – рукописный перевод.
Почерк – тот же. «Аккуратист!» – уже с неприязнью подумал я.
Подсел Анисим Петрович, хранитель архива, усталый.
Проговорил:
– И дался вам этот Пекарь!.. Столько интересного у нас в папочках, уже раскопанного, но широкой публике неизвестного… Хотите про Ермолова, генерала, про связь его с декабристами, – любопытнейший документик! Они ведь ему роль свадебного генерала готовили: чтоб после восстания во временном триумвирате править от их имени, до утверждения конституции.
А он – не свадебный человек, совсем не такой! Он ведь здесь служил, у нас… Так вот, есть документик:
Ермолов сам – не противник цареубийства, хотел действовать, но его отговаривали. Уникальный документ!..
Глаза его хищно поблескивали. Было в них плотоядное что-то.
Я сказал как можно мягче:
– Анисим Петрович, позвольте, я пока с этим делом познакомлюсь. Это мне интересно.
Огонек в его глазах на мгновенье погас.
– Как хотите… А то вот еще! – про братьев Дубининых. Три брата, крепостные, – заговорил он быстро, – изобрели керосин. За полета лет до всяких там крекингов! Им и медаль в честь этого дали. Но и только-то!..
Займитесь – не пожалеете: это всегда модно. Умерли Дубинины в нищете, в безвестности. Да что там! – до сих пор о них почти никто ничего не знает. А это же слава русская: безграмотные крепостные опередили западноевропейских знаменитых ученых! Одержимые, особенно один из них – Василий, самородок… Хотите? У нас про них – целая папка.
От него, и правда, пахло дустом терпко, назойливо.
Я отодвинулся молча вместе со стулом и с подчеркнутой бережностью перелистнул страничку в своей папке.
Стал читать.
«Русские товарищи во главе с лейтенантом Михаилом Токаревым, который был членом интернационального подпольного штаба и руководил в нем военным сектором, настаивали на немедленном вооруженном восстании. Нам стоило больших трудов отговорить их от преждевременного выступления.
Но, конечно, и они понимали, что у нас, немецких коммунистов, более широкие и давние связи с местным населением, поэтому мы могли располагать самыми точными сведениями об окружающей обстановке. Сведения эти приходили из команд, работающих в филиалах Зеебада, в разных городах, поблизости от побережья Балтийского моря, и от вольнонаемных мастеров на оружейном заводе «Густловверке», который обслуживала специальная команда хефтлингов, и из лагерной комендатуры, в которой тоже работали наши товарищи.
Стало известно: Западный фронт замер в двухстах пятидесяти километрах от Зеебада. Дальше американцы почему-то не продвигались. А поблизости, всего в пятнадцати километрах от лагеря, расположились две дивизии «СС» с приданной им танковой частью.
Возможно, они были пригнаны специально для того, чтобы уничтожить всех узников Зеебада. Но возможно, и для других целей. Точных сведений у нас не было.
Поднимать в таких условиях восстание было равносильно самоубийству.
4 апреля через чехов, работавших писарями в шрайбштубе, стало известно: пришло распоряжение назавтра отправить из лагеря в неизвестном направлении транспорт в 700 человек.
Опять было собрано срочное заседание подпольного штаба. Снова Михаил Токарев доказывал, что нечего ждать, пока нас уничтожат мелкими группами, надо действовать.
Но и сейчас штаб счел вооруженное выступление преждевременным.
Постановили: всеми возможными средствами выяснить дальнейшую судьбу готовившегося к отправке транспорта. Мы понимали: эти семьсот человек, семьсот наших товарищей, вполне вероятно, тем самым будут принесены в жертву. Но надеялись, пусть даже ценой этой жертвы, спасти если не все четырнадцать тысяч хефтлингов, заключенных в то время в Зеебаде, то хотя бы большую часть их.
Точно никто ничего не знал. Но было известно, что комендант лагеря Штоль пронюхал о готовящемся восстании и принял меры, в свою очередь: на вышках вокруг лагеря были установлены дополнительные пулеметы, один из прожекторов был направлен в сторону казарм, в которых расположились эсэсовские дивизии, чтобы поддерживать с ними связь с помощью световой сигнализации, если вдруг выйдет из строя телефон.
Штаб счел целесообразным перед самой отправкой транспорта, в воскресенье, провести смотр готовности к вооруженному выступлению двух ударных батальонов, сформированных русскими товарищами, в основном из военнопленных бойцов Советской Армии. Эти ударные батальоны были организованы из троек, в каждой из которых в целях конспирации узники знали только друг друга. Командирам двух троек был известен командир отделения, командирам трех отделений – командир взвода и т. д.
Решили: в воскресенье, в одиннадцать часов, во время общего «променада» командиры троек должны по очереди вывести своих бойцов на угол центральной улицы лагеря и аппельплаца и, сделав там поворот, как бы прогуливаясь, уйти обратно в свой барак. Члены штаба должны были принимать этот «парад», стоя в назначенных им местах.
Еще раз был уточнен порядок действий ударных батальонов русских военнопленных и других подразделений узников всех стран на случай общей эвакуации лагеря и на тот случай, если эсэсовцы попытаются приступить к уничтожению хефтлингов непосредственно в Зеебаде.
При первом варианте решено было объявить поначалу забастовку и не выходить из своих бараков, выжидая дальнейших действий охраны.
При втором – Токарев должен был дать сигнал к вооруженному выступлению.
Однако жизнь распорядилась по-своему, события приняли совершенно непредвиденный характер.
Стало известно об акции графа Бернадотта, договорившегося с фашистскими главарями об освобождении и отправке на родину через общество Красный Крест всех норвежцев и шведов.
Они покинули лагерь 10 апреля.
Охране удалось разъединить и остальные наши силы, благодаря чему впоследствии хефтлингам Зеебада пришлось выйти на трагически известную «тотенвег» – Дорогу смерти…»
На этом перевод обрывался. В конце его чернилами, другой рукой была сделана пометка: «Из статьи руководителя интернационального штаба подпольщиков Зеебада, члена ЦК немецкой компартии Вальтера Винера, присланной В. Е. Панину».
Анисим Петрович, сидя рядом со мной, тоскливо зздыхал. Я не произносил ни слова. Наконец он заговорил сам:
– Ладно, пойду искать дальше вашего Пекаря…
Встал. Но не ушел. Раскачивался надо мной. И кажется, длинные усы его шелестели на ветру, который чувствовал он один.
– Исчезают людишки, – сказал Анисим Петрович, как бы раздумывая. – Я понимаю: мелкие, а также давние должны исчезать. Но все равно обидно, когда на гвоих-то глазах, из твоих рук даже – ф-фу! – и нету!..
Вот и на Пекаря вашего у меня почему-то мало надежды. Тоже, наверно, того…
И вдруг спросил быстро, как бы рассчитывая сбить меня с толку внезапностью вопроса:
– Значит, Дубининых не хотите взять?
Я думал совсем о другом.
– Каких Дубининых?
– Ну как же! Я рассказывал: керосинщики, крепостные! Дубинины! Василий – самородок…
– А-а!.. Нет. Не с руки.
– Жаль… А то ведь и они, – он наклонился ко мне, прошептал: – исчезнуть могут.
– Как это?
– А кто их знает!.. У них ведь характер-то при жизни строптивый был. Очень даже просто им исчезнуть… Да вы на меня не смотрите так! Думаете, псих? – он вздохнул. – Многие так думают, а не понимают: у нас же хозяйство на руках, многоотраслевое – кого только нет! И каждого к делу пристроить надо. И своевременно. А то… Да что уж! – Он, кажется, обиделся и говорил теперь в нос. – И вы небось скажете: каждому свое…
Я вспомнил: такая надпись была на воротах Бухенвальда – «каждому свое». И перебил его:
– Нет, я так не думаю.
Он махнул рукой пренебрежительно.
– Ну, тогда иное на уме, за этим и приехали: мол, Долгов-то ваш в гостинице сидит, – значит, и Пекарь жив, не исчез, – думали так? Ну, скажите, думали?
– Не совсем так, но…
– Вот! – он торжествовал, – Многие так думают: мол, продолжение наше – в детях, А это – чепуха!
Нету у человека продолжения! С каждым исчезает свой мир, своя вселенная, планеты, системы, звезды, галактики – все особенное. И у детей – иные притяжения, земные и неземные. У вас дети есть?
Моя дочь умерла в прошлом году. Ей было шесть лет. И я ответил:
– Нет. Детей нет.
– Тогда вы не можете понять этого, но уж поверьте мне: дети по своим орбитам ходят, своим галактикам.
– Отчего же не могу?.. Вы правы.
– В том-то весь и ужас, что прав! Если уж исчезает человек, то бесследно.
– А разве прошлые и нынешние орбиты не пересекаются?
– Вот! – воскликнул он, и глаза его заблестели снова. – О том и речь! Пересекаются!.. Но пока – слишком уж случайны пересечения, не отлажено у нас это взаимодействие. И мы, работники архивов, не стоим у руля. А отладить надобно! Ох как надобно! Чтоб ничто не исчезало и не появлялось случайно. Историческая, так сказать, селекция. Нет! Не искусственная селекция! – он возмутился, заметив, должно быть, мое удивление. – Без того, чтоб папочки какие-то кастрировать, – такое тоже бывало, но я против этого, против!..
И даже не отбор: ничего искусственного, ничего от меня лично или от вас – все равно! Ничего субъективного! А нужно пристальное наблюдение: кто с кем пересекается и когда. Вы понимаете меня? Наблюдатели нам нужны, пристальные и терпеливые. А где их взять?.. Ведь архив – это все равно что память человеческая: в нем только по видимости всякая единица хранения стоит на полочке вроде бы сама по себе, ну, как товар в магазинном складе или книга в библиотеке.
А на самом-то деле все они перевязаны друг с дружкой в сложных системах. Вот и надо углядеть системы эти. Только тогда ничто не станет случайным. Вы понимаете?.. Но кто углядывать-то будет? – спросил он и, махнув рукой, пошел к двери в хранилище. Уже на пороге стоя, обернулся, спросил горестно: – Девчонки, что ли, наши? Вертихвостки эти?.. Пусть они даже по пять институтов поокончают, но разве можно им доверить такое дело? Историческое!.. А им только о нынешних запахах думать, сиюминутных, – он со свистом втянул носом воздух. – Вот! Дуст им, видите ли, не нравится, потому что ему с духами пересечься нельзя, – тупик, видите ли!.. Этак все сублимируется, с ними-то.
Все в пар уйдет!..
– А все-таки вы – поэт, – сказал я.
Он усмехнулся.
– Эту, извините, пошлость я слышал множество раз… Но поэту в архиве делать нечего. Нету уважения к нашему делу, вот что. Нету почтительного удивления и внимания. Здесь! – Анисим Петрович театрально простер руку к распахнутой двери. – Здесь остановилось мгновение! Прекрасное, а также не прекрасное. Венки и тернии. Кровь и слезы – и улыбки. Сдерни шапку с головы, всяк сюда входящий! И внимай…
Очередная дружная свора машин на улице, жадно взревев, бросилась к зеленому светофору. Запрыгали занавески на окнах, в мелкой дрожи злобно застучали ножками об пол голые, такие неуютные столы, крытые дерматином.
Анисим Петрович опять обреченно махнул рукой и, опустив усы, плечи, проговорил устало:
– Ладно… Что уж!..
Вышел бесшумно.
Я взглянул на часы. Скоро конец рабочему дню.
Надо успеть дочитать «дело» Токарева.
Была подшита справка – заключение медицинской экспертизы:
«…На мягких частях тела тов. Штапова А. Е. обнаружены синяки в виде продольных и поперечных полос, – явные следы побоев, наносившихся, возможно, ружейным шомполом или розгами. Судя по внешнему виду синяков, экзекуция была произведена два или три дня назад, 5 или 6 сентября».Протокол допроса Ронкина С. М.
Число, подпись врача и печать.
«О темной, устроенной Штапсву А. Е… первый раз слышу, ничего о ней не знаю. Видел только, что Штапов вместе с экскаваторщиками Сидоровым В. и Щетининым П. выпивал в городе, в самшитовой роще. Кажется, было это числа 5 сентября.Подпись Ронкина, какая-то нетвердая.
Что касается экспедиций моих по краю, закупок продовольствия в колхозах, делались они согласно приказам начальника строительства тов, Пасечного, 8 подпольной организации концлагеря Зеебад я был мелкой сошкой, входил в одну из троек ударного батальона, который должен был начать восстание узников.
Почему это восстание не было поднято, точно сказать не могу. Во всяком случае, не по вине наших военнопленных, которые готовы были выступить в любую минуту, хотя и не было у нас почти никакого вооружения.
Знаю, что в последние дни перед ликвидацией лагеря Михаил Токарев и некоторые другие наши товарищи были жестоко избиты в комендатуре и брошены в карцер.
Но думаю, даже не это было причиной срыва восстания. По лагерю ходили упорные слухи, что невдалеке стоят эсэсовские части и танки, готовые выступить по первому сигналу коменданта Штоля. Поэтому эвакуацию лагеря многие узники восприняли как спасение или во всяком случае – отсрочку смерти.
У меня сохранилась листовка, выпущенная подпольным комитетом в те дни. Прилагаю ее.
Что означает номер, поставленный на листовке, сказать не могу.
С моих слов записано верно».
Лагерная листовка – выцветший, выкрошившийся на сгибах листок серой и когда-то плотной бумаги; буквы на нем мелкие, неровные, но не написанные от руки, а как бы нанесенные резиновой печаткой. Кое-где буквы эти стерлись, и не все слова можно прочесть, но они легко угадывались по смыслу слов соседних:
«Товарищи! В эти последние дни существования проклятого лагеря как никогда требуется наша сплоченность. Американская армия в двухстах километрах от Зеебада. Советские войска ведут бои с фашистами на юго-востоке.Листовка была подклеена на другой, чистый лист.
Близится час нашей мести! Живые или мертвые, мы будем отомщены.
От всех нас требуется одно – железная дисциплина.
Не поддаваться на возможные провокации, не ввязываться в мелкие стычки на территории лагеря. Ждать сигнала к общему выступлению, который будет дан в необходимый час.
Мужество и дисциплина – вот что мы противопоставим врагу».
Пальцы как бы ощущали ее весомость, В самом низу листовки стоял номер – круглые, совсем уж крохотные цифирки: 0357628.
Запись, должно быть, следователя, – уверенный, небрежный почерк:
«Токарев М. А. от показаний отказался. Попросил лишь выяснить смысл номера, указанного в листовке.Письмо старшего лейтенанта:
Вел себя вызывающе. Передал также следствию частное письмо, направленное ему неким старшим лейтенантом, по словам Токарева, служившим в особом отделе дивизии, освободившей Зеебад. Фамилию старшего лейтенанта Токарев не помнит, подпись под письмом неразборчива».
«Здравствуйте, дорогой Михаил Андреевич!Подпись – действительно, затейливая. Первая буква – явно «М», а дальше – круглые закорючки. О Корсакове больше ни слова, хотя этот старший лейтенант, если он, правда, из особого отдела, мог узнать о нем больше, чем кто-либо. И приписка: «Адрес мой на конверте, а если сумеете выбрать время до 12. VI. 1948, разыщите меня в санатории «Горный воздух». Буду рад вас увидеть». Попробуй теперь разыщи!.. Ни конверта, ни фотографии: одна эта буква «М» вместо фамилии.
О том, что вы живы-здоровы, я узнал из курортной газеты. Но, к сожалению, на строительстве Краснореченской ГЭС, куда дважды выбирался из санатория, Вас не застал. Подходит к концу срок моей путевки.
Я – тот самый старший лейтенант, который догнал на танке вашу колонну узников Зеебада близ Нойедорфа. Помните? Боюсь, что забыли.
А я-то думаю о дальнейшей судьбе заключенных Зеебада постоянно и вдруг в курортной газете встречаю Ваше имя, проверяю: по всем рассказам – точно, Вы!
Вы не представляете, как это ошеломило меня. Может быть, чувства свои сравню только с теми, которые испытал в памятный майский день, когда заметил вдоль дороги несколько трупов в полосатой одежде, догадался сразу, что впереди движется колонна заключенных, и, приказав дать максимальный ход, все-таки настиг вас, еще живых, в овражке, в ложбине близ Нойедорфа.
Помните?.. Вас-то я припомнил хорошо – по вашему лицу, которое меня поразило, и рассказу вашему о гибели Доменика Трощинского. Помню, как товарищи вели вас под руки, совершенно обессиленного, а в лице Вашем меня удивил его цвет. Я тогда не понял, чем. Но сейчас могу определить. Дело в том, что сейчас я – студент-заочник филологического факультета в университете, увлекаюсь всякими древностями, и приходилось иметь дело со старыми рукописями. Так вот, у Вашего лица был цвет древнего пергамента и одновременно – белый. Не знаю, как могли сочетаться эти взаимоисключающие оттенки, но именно это меня и поразило.
Первым делом я бросился искать охрану, чтобы она не успела удрать. Танк выдвинулся на дальнюю окраину Нойедорфа. Ваши товарищи быстро нашли их. Это оказались 25 эсэсовцев из охранной дивизии «Мертвая голова» – «Тоттен копф», причем половина из них – предатели, власовцы и бандеровцы.
Здесь я оказался в трудном положении: наши подразделения еще не подошли, а со мной на танке, кроме экипажа, было только два или три солдата. Как держать под наблюдением этих проклятых эсэсовцев? Еще труднее – везти их дальше.
Мои ребята оборудовали огромную колымагу, где разместились эти головорезы, чуть не навалом. И запрягли в нее пятерку лошадей. Так – под дулом танка – мы и тронулись в путь. Меня удивила молчаливая трусость этих отпетых людей. Никто даже не попытался бежать или что-то оспорить. Лежали в куче молча и даже друг на друга боялись взглянуть. Эту картину вы, очевидно, видели на другой день, утром, когда я обогнал вашу колонну, – вы уже шли в тыл. Было вас восемьсот человек.
В дальнейшем мне снова не повезло: вместо расположения своей бригады, по ошибке, я выехал с колымагой за передовую линию. Немцы открыли беглый огонь по моему танку из крупнокалиберной артиллерии. В результате я был ранен в руку. Пострадали и два эсэсовца.
Кое-как добрались к своим. Если вы помните, я с собой забрал тогда и ленинградца-художника Корсакова, так как на него были большие подозрения.
Простите, что пишу так подробно и бессвязно: я очень взволнован сейчас и хочу привести как можно больше деталей, чтоб вы вспомнили меня.
Да! У меня же есть примета – большой полукруглый шрам на верхней части лба. Помните? – вечером ваши подпольщики, и вы в том числе, позвали меня на ужин. И если я снимал головной убор, то Вы могли заметить этот шрам. Правда, в доме было темно.
Помню, как вы все расположились в деревне, где были освобождены. И несмотря на предупреждения принимать пищу маленькими дозами, вечером, когда я обходил дома, оказалось, что некоторые товарищи нарушили эти указания и сильно заболели. Хорошо, что в деревне оказался какой-то польский врач (или фельдшер) с богатой аптекой, которому я предложил оказать немедленную помощь больным.
Помню, как утром Вас вели под руки в колонне, а некоторых других несли, – никто не захотел остаться в деревне, боясь случайностей.
У меня даже сохранилась немецкая карта того района, где происходили события. На ней обозначен и лагерь Зеебад, в лесу, невдалеке от берега моря.
О себе писать особенно нечего. В войну потерял почти всех родных. Сейчас живу один. Побаливаю и даже хожу с палкой, но работаю учителем в школе и продолжаю учиться. Не хочется преждевременно выходить из строя.
Для большей достоверности, чтоб вы не сомневались, посылаю Вам свою фотографию. Она сделана как раз в 1945 году, в Лейпциге.
В свою очередь надеюсь, что Вы мне пришлете письмо, а может быть, и фотокарточку.
Желаю Вам трудиться успешно и счастливо жить в нынешней мирной жизни.
Кажется, письмо получилось очень длинное, простите. С уважением!»
Следующим в деле было письмо, написанное по-немецки и сколотое с запиской следователя:
«На наш запрос Вальтер Винер, ныне – шеф-редактор лейпцигской вечерней газеты, ответил, что происхождение и смысл номера, проставленного на листовке – 0357628, – ему неизвестны. Как он припоминает, этот же номер стоял на многих листовках, в том числе, выпущенных на немецком языке. Другие знакомые ему бывшие заключенные Зеебада по этому вопросу тоже ничего сказать не могли».А дальше шло заявление, написанное теми же круглыми, аккуратными буковками, что и перевод рукописи Вальтера Винера и словарь жаргона хефтлингов:
«Лагерные листовки вырезались ножом на резиновой подошве башмака ленинградским художником-гравером Яковом Корсаковым и затем печатались краской, а то и кремом для обуви, – когда чем придется.И подпись – В. Панин.
0357628 – номер партийного билета Токарева М. А., который он сжег перед тем, как попасть в плен. В лагере о том, что это – номер сожженного партийного билета, знали только Токарев и я, как составитель некоторых листовок.
Я не пояснил сего обстоятельства сразу, потому что вопроса о нем мне задано не было».
Так вот кто был составителем словаря!.. И это издевательское словечко – «сего» (!) обстоятельства…
Панинское заявление было последним документом, подшитым в папке. Не оказалось даже заключения следователя, его выводов, не было перечня документов, обычного в таких случаях, непонятным осталось, был ли дан какой-то дальнейший ход делу, или на том все и кончилось… Такое впечатление, что какие-то листки из папки исчезли. Или действительно, как выразился Анисим Петрович, «кастрировали папочку»?..
Я опять перелистал ее. В глаза бросились аккуратные панинские записки: «выход на волю – только через трубу крематория»… «похристосоваться» – подвесить на столб за кисти рук»… «Всякая перемена – к худшему…»
Лучше не перечитывать.
И тут у меня вроде бы нелепая мыслишка мелькнула: может, на то и рассчитывал Панин, когда отдавал следователю этот словарик?.. Чтоб не хотелось его перечитывать? Следователю?.. Чтоб вызвать его отталкивание? Не важно как, но чтоб зацепило за живое, – в этом смысл? Чтоб хотя бы на мгновение представить себе – не просто представить, не умозрительно понять, а почувствовать – абсолютную несоразмерность этических норм, правил, привычек обычных и лагерных?
Что ж, возможно, был в этом какой-то резон, если следователь попался умный. А если – нет?..
С Анисимом Петровичем мы простились, когда он закрывал на ключ главное здание архива. Ничего о Степане Пекаре ему найти не удалось, Но он намеревался утром порыться еще в хранилище, расположенном в другом здании, в каком-то подвале.
Помню, он жаловался на сырость в этом подвале и, между прочим, сказал:
– Сырость документ изнутри точит: бумага рыхлеет, и уж лучше тогда ее не сушить – погибнет… Впрочем, ведь и люди так же. Вот хоть и этот Штапов, заявленьице которого вы читали: лишь однажды за ушко его взяли да на солнышко – и всё, погиб человек.
– Так вы его знаете?
Он брезгливо поморщился.
– Пересекались. Не только в архиве.
– А что с ним стало?
Проходившие мимо нас люди оглядывались на Анисима Петровича. Должно быть, и их удивляла внешность его: высокий рост и худоба, и редкостные эти его усы, и волосы, длинные, гладко зачесанные назад – острым клином между пролысинами, – во всем облике его была какая-то одержимость, что ли… Я не могу подобрать другого слова, но и это мне кажется неточным. Не одержимость, а может быть, иное: будто однажды его пытались согнуть, и вот плечи-то остались чуть сгорбленными, но и всего лишь, дальше уж не согнуть ничем – он высох как-то неистово; теперь, если и можно взять его, то на внезапный только излом, насмерть, не иначе. И это бросалось в глаза.
А говорил он сейчас вразвалку, устал, должно быть:
– Да как вам сказать… С одной стороны, вроде ничего особенного и не стало с ним: жив до сих пор Штапов и даже чем-то там руководит. Комендантом он в пионерском лагере. Летом – комендантом, а зимой, сейчас вот, когда сезон кончается – еще и сторожем.
Недалеко от Смирненской – слышали станцию?.. Вот там, на морском бреге, в дивно-прекрасном месте. Так что ничего особенного с ним не произошло… А с другой стороны, ведь как посмотреть! К такой карьере он себя готовил, к такому броску! И так бесславно кончил… Ну, извините, мне пора, – он протянул руку и шепотком, как своему, добавил: – Они ведь меня и дома ждут.
– Кто?
Лицо его опять стало асимметричным, – так ему досадно было мое непонимание!