Не кого-нибудь, именно ее выбрал, шестнадцатилетнюю сироту, выросшую у тетки, первые годы жили счастливо и согласно, и потом у них никогда не случалось ругани; забытые мелочи в одночасье встряхнули память и казались сейчас особенно важными и необходимыми. Жена всегда держалась ровно, и он подчас тешил себя спасительной мыслью, что она в заботах ничего не замечает; ему этого хотелось, и он прятался за эту мысль; но она-то покойной была оттого, что ей некуда было деваться, и старела на глазах; неожиданный стыд почти выдавил на глаза слезы, и Захар почувствовал загоревшуюся кожу лица; ему захотелось подойти к жене и увести ее отсюда, нечего ей слушать, как его будут совестить, и так ей горько; все происходящее показалось ненужным, было похоже, будто дети затеяли игру и еще в самом начале заскучали. Он тоскливо огляделся. В тот же миг раздался громкий голос крестного, Захар вздрогнул; крестный, стоя у полутемной стены и подняв руку с зажатой в ней фуражкой, негромко, но так, что было слышно всем, сказал, обращаясь к председателю райисполкома:
   – По какой такой надобности, товарищ начальник, мы должны Захара Дерюгина с председательства долой? А может, мы без вашего подробного разъяснения не желаем этого?
   – Не жела-ам! – прогудел кто-то у самой двери, и Захар не разобрал кто, показалось, Микита Бобок; вслед за этим сердитым возгласом «не жела-ам!» клуб, довольно просторное помещение, сложенное из двух кулацких изб, наполнился гулом голосов; вскочив на ноги, люди размахивали руками и кричали, и в неясно усилившемся гуле голосов, перенесшемся и за дверь, на улицу, где стояли не вместившиеся в помещение, пробивалось недовольство и недоумение народа. Сильно застучавший кулаком по столу Кошев понял, что начал собрание с неверной ноты, выпрямился, напрягши скулы, пережидая нараставшую волну человеческих голосов.
   – Не жела-ам!
   – Отчего это наш председатель не по нутру начальству!
   – Эй, рик! Чего загорелся-то, не нравится?
   – Не согласны Захара снимать!
   – Нет нашего согласия! Это что ж за Советская власть – народ неволить? Не согласны!
   – Расходись, мужики, по домам, нечего воду толочь! Земля наша артельная – воля общая, не согласны на замену головы!
   – Постой, постой, ты за себя одного балакай, за все обчество неча! – подхватился со своей скамьи Фома Куделин, задрав заросший редкой щетиной подбородок и всем своим петушиным, взъерошенным видом показывая, что час его пробил и сейчас он скажет о Захаре одному ему известную правду. – А у меня вот другое… дорогой товарищ из району. Захара надо не только с председателев свалить, а из колхозу тоже вычислить и вместе со всей семьей выскоблить по етапу в Сибирь подале. Вот мое разумение. А если вы его доподлинно снимите, могу больше сказать.
   Примолкшее ненадолго собрание взорвалось негодующим гулом и криком, Куделина со всех сторон дергали, рвали, принуждая сесть; ворочая белыми от страсти глазами, он тоже кричал и отбивался; Кошев, сознавая, что делает нехорошо, но что необходимо ухватиться хотя бы за эту кстати подвернувшуюся соломинку, подняв руку, не без труда перекрыл общий гвалт своим густым громогласным голосом:
   – Молчать! Молчать! Каждый имеет право высказать свое мнение, на то и общее собрание. Продолжайте, пожалуйста, товарищ… ваша фамилия?
   – Мы – Куделин, – скромно сказал Фома, оправляя на себе растерзанную свитку и продлевая значительность минуты. – Мы правду, товарищ начальник, говорим. Захар Дерюгин – какой он председатель? Бандит он сущий, по договору с нашим шурином Юркой Левшой нас пьяными напоил, а за это время, пока мы спали, нашу хату с хутора на село переставил. С тех пор мы трохи в голове тронутые, по ночам спать боимся, как бы куда не унесли, а от этого работать не можем, ослабли до конца. И его прихлебателя из подкулачников, Акимку Поливанова, надо вместе с Захаром из колхоза вычистить немедля, а то они… – Договорить Куделину не дали, заорали, затопали, засвистели.
   – Лодырь ты! – взорвалось собрание.
   – Боковушник, пролежни нажил! В шею его отседова!
   – Тебя в Сибирь и отправить, там хоть бы работать заставили! Ишь себя величает: мы да нас! Черт кудлатый! Лежебока!
   – Тю-ю! – отбивался Фома Куделин и, увидев пробиравшуюся к нему из другого угла свою бабу с недобрым румянцем на щеках, поскорее сел, угнул голову, стараясь стать незаметнее.
   Мягко и трудно сдавило в груди у Захара, он почувствовал, что вот-вот осрамится перед всеми, пустит дурную слезу; уже жжет глаза, и лицо застилает сухой мглой; в этот момент к нему выплыло лицо Анисимова, глядевшего с деланным сочувствием, и Захара с этого момента взяла и повела через омуты и дебри безошибочная обостренная интуиция; Анисимову нужен был праздник на людях, ему, немного не хватало до высшей точки. Ладно, потерпит, решил Захар с ожесточением, сойдет для него и так. Возмущаться и бить себя в грудь он не станет, не станет орать и подлаживаться под недовольство людей. Можно было бы наплевать на Анисимова и на его радостное ожидание, главный корень в другом, беду исправить уже нельзя. И Анисимов это знал и ждал лишь одного; еще большего своего верха через его, Захара Дерюгина, всенародное унижение.
   Собравшись и приготовившись сердцем, Захар сутуло поднялся, выбрался из-за стола, и сразу кончилась скованность и неуютность; стряхивая с себя излишний груз, он посмотрел на ряды знакомых лиц; люди затихали под его взглядом.
   – Подожди, крестный, – остановил Захар Свиридова, пытавшегося высказаться вторично. – Дайте же и мне самому слово. Слушайте, земляки и землячки. На погост вы меня отволокли? Не надо, я живой и долго жить думаю. Напрасно расшумелись на товарища Кошева из района, он правильно ведет дело, виноват тут не он, а я сам. Он только выполняет свой долг честного большевика и должен выполнить его до конца.
   – А ты, выходит, большевик нечестный? – закричал Юрка Левша, торчком выскакивая из общей массы. – Объясни нам, коль мы такие неграмотные. Кругом-то вертеться проку мало, давай в самую середку жарь, выдюжим, не бумажные.
   Захар выслушал, спокойно глядя на него, затем засмеялся:
   – Успокойся, Левашов, успокойся, объясню. Был большевиком, большевиком и останусь и за Советскую власть жизнь положу, коли придется, потому что наша власть, родная, нами сделанная. В остальные тонкости вдаваться недосуг, сами дойдете. А с председателей прошу меня освободить, товарищи дорогие, прошу поддержать мою просьбу, освободить меня от председательских обязанностей. Устал я, сколько лет без передыху. А что умею пахать да косить, всякую мужицкую работу делать, не мне вам говорить, работу я обещаю вам хорошо исполнять. Насчет Акима Поливанова говорили, по моему пониманию, чтоб побольнее меня укусить. Напрасно мужик страдает. Поливановы – хорошая, работящая семья, вредно отлучать ее от колхоза. А я что ж… постоял – и хватит, надо и другому пробу сделать, может, справнее меня обчеству послyжит.
   Захар забыл об Анисимове, говорил всем, и ему было радостно говорить, и был он весь звенящий; той же обостренной сейчас до предела внутренней силой он за какие-нибудь пять минут вновь поднялся выше Родиона Анисимова, их внутреннее несогласие друг с другом не имело больше значения и смысла; Захар широко и ярко улыбнулся навстречу Анисимову.
   – Ну вот, Родион, думаю, поддержишь, потому больше других старался и опять же при должности состоишь, твоя обязанность поддержать, все тонкости в моем деле не один раз прощупал, тебе и козыри.
   Он говорил и улыбался, и Анисимов, сидевший на первой скамье, справа, встал, одернул гимнастерку.
   – Незачем отговаривать человека, видите, твердо решил – сам себе большой. Не совру здесь, высказав перед собранием свое мнение. Захар Тарасыч был хорошим председателем, отлично вел хозяйство. У любого может случиться заскок, в данный политически важный момент нехорошая, несоветская муха ужалила Захара Дерюгина. Говорят, семь раз отмерь, один отрежь, недаром говорят. Надо бы и Захару Тарасовичу крепенько подумать, мало ли кто не оступается, важно вовремя из колдобины вышагнуть на ровную дорогу.
   – Не согласны! – бухнул Микита Бобок и растерянно замолчал, часто моргая и оглядываясь в ожидании поддержки; Анисимов, повернув к нему голову, ласково переспросил:
   – С чем не согласен, товарищ Бобок?
   – Оставить Захара головой! – оглушающе выдохнул Бобок из задних рядов, напрягаясь в лице. – Он обчеству самый раз по душе!
   – Кто хочет высказаться, прошу сюда, к столу, – зло оборвал Кошев; время было позднее, а дело не двигалось с места.
   Микита Бобок обиделся и сел на свое место, все уже одурели; Кошев, зелено-бледный от ядреного дыма самосада, то и дело вытирал платком влажную шею и не знал, как свернуть собрание и свести концы с концами. Сколько он ни настаивал закончить дело враз, собрание пришлось переносить; люди расходились недовольные, доругиваясь на ходу; летняя теплая ночь подходила к концу, ярко, в полную силу горели звезды, начинала чувствоваться предрассветная влажность, и по всему селу кричали первые петухи. На другой день по рекомендации районных инстанций колхозное собрание избрало председателем одного из членов правления – бывшего красногвардейца Куликова Тимофея Васильевича, он был лет на пять старше Захара Дерюгина и слыл по природе своей работящим мужиком и молчуном. Услышав его кандидатуру, многие густищинцы вначале переспрашивали, кто же это такой, но проголосовали за него довольно дружно, и Кошев перевел дух. С уважением поглядывал он в сторону Захара; тот, с чувством прямо физического облегчения, перестав наконец быть центром внимания, разговоров и пересудов, тут же при всех отдал печать колхоза новому председателю; помедлив, повернулся к Анисимову, оживленно говорившему с председателем райисполкома; оба замолкли.
   – Ну, что? – спросил Захар. – Айда, Родион, Павел Семенович, отметим? Так и быть, поставлю пару бутылок на радостях, нового голову прихватим. Пойдешь, Тимофей?
   В голосе Захара звучала какая-то бесшабашная веселость, Анисимов и Кошев с молчаливой неловкостью слушали, ожидая срыва или какого-нибудь неожиданного выпада, а Куликов, чувствуя общую неловкость, примиряюще сказал:
   – Погодим, не тот коленкор, Захар, брось брыкаться. Мы это дело как-нибудь по-людски обладим, на чужой глаз коросту выставлять не годится. Эх, Захар, в закрытый роток муха не влетит.
   – Дурной у тебя норов, Дерюгин, – повернулся к нему и Кошев. – Зря ты грудью на весь свет кинулся. Один и есть один. Зря, – закончил он с каким-то сожалением.
   Захар покривил губы, молча повернулся и вышел; он победил, но ему сейчас было тяжело такое знание, и он шел по улице, сгорбившись, отмечая по пути любой встречный взгляд односельчан. Каждый норовил остановиться, поговорить. «Раньше надо было доброту выказывать, – беззлобно и безразлично подумал Захар. – Впустую махать руками дело нехитрое». Он был спокоен, его лишь давила мысль о том, что он свалял большого дурака и зря он тешит себя какой-то надеждой. Родился человек в селе, от отца крестьянина, думал он, значит, его вечный удел – земля, пашня и пажить, пастбища и топор плотника его удел, пока должен быть на земле хлеб, никто не может отнять, и в этом сила пахаря и сеятеля.
   Навстречу ему выскочили сыновья-однолетки; черноголовый толстый Егорушка и белесый, тонкий, как прутик, Колька; Егорушка косолапил, нетвердо ступая толстыми ножками, и сухая пыль брызгала из-под них в сторону, а Колька все старался и не мог его обогнать и тяжело сопел; Захар остановился и с улыбкой подхватил на руки сопевшего Кольку..

11

   Вечером того же дня, когда Захар Дерюгин выложил на стол свой партийный билет, Пекарев долго расспрашивал Брюханова о Захаре, он не один раз слышал на пленумах обкома его фамилию, и в газете его частенько упоминали и хвалили; внутренне смущенный поступком председателя густищинского колхоза, Пекарев и с Брюхановым чувствовал натянутость в разговоре, тем более сам Брюханов, подавленный случившимся, не очень-то шел на откровенность, часть вины Захара Дерюгина он молчаливо перекладывал, и не без основания, на себя. В глубине души он даже отмечал смелость Захара, сам на такую прямоту он уже не был способен, и, однако, поступок Захара, его фронтового дружка (ничего, удружил дружку!), нельзя оправдать и замолчать теперь уже, когда все вышло наружу; нужно признаться, переоценил он свои возможности, такие выбрыки со стороны Захара – полная неожиданность. Брюханову было неловко перед Пекаревым; какое он теперь вынесет впечатление в область, совпало же, переезд в Холмск на носу, все-таки редактор областной газеты, член бюро обкома, вообще человек, проработавший в области чуть ли не всю жизнь. Брюханов привык оценивать людей с первого раза (кстати, это качество в нем отмечали и другие) и верил себе и сейчас, несмотря на невыгоду своего положения, пытался составить определенное представление о Пекареве.
   Пекарев понравился Брюханову, хотя с первой же минуты общения с ним Брюханов почувствовал, что близко они не сойдутся; Пекарев был старше всего на три года, но Брюханов выглядел здоровее своего гостя, и цвет лица у него был ровнее и гуще, и голос звучал глубже, звучнее; Пекарев же с висков уже начинал лысеть, белесые, цвета свежей соломы, волосы заметно отступили, открывая высокий лоб, и глаза у него были светлыми, даже какими-то жидкими, подчас они надолго останавливались на одном предмете, тогда его крупные рыжие руки словно что-то перебирали перед собою.
   – Мужик попался занозистый, – вежливо посочувствовал Пекарев, имея в виду Захара Дерюгина, который определенно понравился ему. – У вас все здесь такие?
   – Есть, – неопределенно отозвался Брюханов, скрывая возбуждение. – Данный случай, конечно, особый, признаться, никак не ожидал. Именно от Захара Дерюгина. Вместе у Котовского служили, в одном эскадроне, рядом спали, кони рядом стояли. Казалось, знаем друг друга – Брюханов посмотрел прямо в глаза Пекареву. – Тут другое, Семен Емельянович, в отношении Дерюгина я всегда оказывался в положении старшего. Не по возрасту, оба безусыми еще были, он всего на год старше, а по образованию, по жизненному опыту, что ли, а потом и по положению. Такая начальная картина. Очень неприятное дело, меня совесть мучает, не так все пошло, он товарищ верный, характер иногда подводит.
   – М-да, сейчас не время для сантиментов, – не сразу отозвался Пекарев откуда-то издалека, продумывая свою, занимавшую его мысль. – Кому какое дело сейчас до наших характеров?
   Брюханову хотелось сказать, что все это чепуха; сантименты, характеры и прочая словесная мишура, а вот что ему плохо сейчас – реальность; потом он не мог точно определить, почему проникся к Пекареву доверием; казалось бы, ни с того ни с сего он стал рассказывать о себе и о Захаре Дерюгине, начал издалека, с незапамятных времен, словно с наслаждением выкапывая какие-то забытые случаи; пожалуй, так оно и было, и он, не надеясь на собственную беспристрастность, хотел еще раз вынести все случившееся между ним и Захаром Дерюгиным на суд третьего и тем облегчить себе душу. Пекарев слушал внимательно, ему действительно хотелось понять; однако, слушая сбивчивый рассказ Брюханова, он испытывал двойственное чувство: с одной стороны, ему хотелось как можно ближе настроиться к Брюханову, чтобы понять его до конца, а с другой – его не оставляло ощущение, что Брюханову почему-то нельзя и не хочется решать окончательно судьбу Дерюгина самому и он ищет, на кого можно было бы переложить решение, и этим третьим оказался он, Пекарев, подвернулся в нужный момент. А ведь этот третий мог и ошибиться в своих выводах, ему действительно сложно было решать судьбу незнакомого ему человека, и если он не ошибается и верно определил характер Брюханова, то тот сейчас больше переживает как партработник – не смог справиться с характером, недоглядел. Для Брюханова это лишь эпизод, пусть неприятный, с осложнениями, но эпизод, все это для него скоро перетрется и забудется, новые дела отодвинут и заслонят случившееся, а для Дерюгина это катастрофа, конец, может и не подняться. Жалко мужика.
   Пекарева все больше занимал Захар Дерюгин, человек фактически ему незнакомый; дело в том, что Пекарев давно пробовал писать, его интересовали характеры яркие, самобытные, но писать времени не оставалось. Газета забирала все силы, еще и семье нужно было время уделять, дочь росла, у жены характер нелегкий, и все-таки вечерами Пекарев выкраивал час-другой, в предвкушении блаженных минут доставал стопку бумаг и перед началом таинства в волнении закуривал, нервно ходил по комнате.
   У них была большая четырехкомнатная квартира, и он никому не мешал, но ровно в двенадцать появлялась жена, в халате, с собранными в пышную косу на ночь волосами, звала его спать; он торопливо прикрывал исписанные листки какой-нибудь версткой, специально хранившейся для этого под рукой; его литературные занятия она считала пустой тратой сил и всеми силами стремилась отвлечь его и вернуть на землю, и в этом достаточно преуспела. Ее женская фантазия насчет его вечерних занятий была неистощима, и он часто недосчитывался написанных страниц, хотя Клавдия вместе с ним рылась на полках, безуспешна разыскивая исчезнувшие страницы; одним словом, рукописи он стал запирать у себя на работе, в сейфе, и ключи от сейфа всегда держал при себе. Много сил уходило на эту негласную борьбу, она выматывала обоих. Отводил душу, Пекарев, когда жена уезжала к матери в Новосибирск. Тянули к себе Пекарева характеры сильные, противоречивые; а писал он о детях и для детей, может быть, потому, что по природе своей был человеком мягким; в редакции его любовно звали «наш старик».
   Брюханов, закончив, внутренне потух, как-то весь опал, он чувствовал себя не в своей тарелке, хотя старался не подавать вида. Глаза Пекарева сейчас были далекими, слушая исповедь Брюханова, он думал о том, другом человеке с копной буйных непокорных волос, видел его руку, неверно нащупывающую вожжи, слепую скачку по булыжнику мостовой; пытался представить себе, что тот, другой, а не этот, облеченный властью, сейчас делает и что он, Пекарев, делал бы на его месте.
   – Значит, говорите, Дерюгин усыновил от умершей нищенки младенца? – Голос Пекарева был мягко-раздумчивым и удивленным. – Ведь своих же трое, факт из ряда вон выходящий, в мужестве вашему Дерюгину не откажешь.
   – Да, вот при такой доброте – такие срывы, как сегодня на бюро. И это в присутствии посторонних людей, при всем кворуме. А представьте его в своей вольнице да без узды, каких он дел натворить может! Впрочем, здесь и моей вины достаточно, – неожиданно вырвалось у Брюханова с досадой. – Нужно было в самом начале потверже с ним, а у меня тоже прошлое сработало, – все с тем же выражением досады на лице, отражавшим недовольство собой, говорил Брюханов. – Я не знаю теперь, как можно исправить. Село есть село, там любая мелочь на виду, а это не мелочь.
   – Что ж, анархизм у нашего крестьянина – не такая уж редкая черта. – Пекарев постарался перевести разговор в иную плоскость. – Все, же, согласитесь, очень любопытный характер, сильная, цельная натура. Конечно, клякса получилась, что-то сделать нужно, такие партии необходимы. Человек – не глина, согласитесь, не весь человеческий материал легко поддается обработке, нужно терпение и время. Его вам и не хватило, вы знаете, мне ваш предрика не понравился, неумный у него азарт в этом деле был.
   – Я сделал все возможное, Семен Емельянович, – указал Брюханов после раздумья. – По-моему, он на этой бабе свихнулся, мне самому хотелось разобраться, представьте, ездил в Густищи, видел эту Маню.
   – Ну? – с любопытством спросил Пекарев.
   – Красивая женщина, глазищи в пол-лица, д-да, такой огонь под полой не спрячешь, очень хороша, – сказал Брюханов с едва заметной усмешкой. – Знаете, по-мужски вам скажу, понять его можно.
   Пекарев впервые за время разговора простодушно и по-детски засмеялся, подумав о своей жене.
   – Определенно можно, Тихон Иванович, вам, человеку холостому, этот вопрос еще не вполне ясен. А я во-от как его уяснил, – стукнул себя по загривку Пекарев.
   – Поэтому и не спешу, Семен Емельянович, – улыбнулся Брюханов. – Захар к легкому привык, еще зеленый был, на него девки вешались, вот и не выработал твердой линии в этом вопросе.
   И хотя Брюханов говорил шутливо и доброжелательно, Пекарев со свойственной нервной натуре чуткостью уловил в его голосе скрытое раздражение. Как бы они оба к нему ни относились, судьба Захара была предрешена, оба не сомневались в этом, но продолжали говорить о Дерюгине, прощая себе легкое лицемерие. Случай не мог пройти без серьезных последствий, честно говоря, если бы они и очень захотели помочь Захару Дерюгину, нужно было сначала нащупать подходы.
   – Я слышал, вы в обком переводитесь, – неожиданно переменил разговор Пекарев. – О вас Константин Леонтьевич хорошо отзывался.
   – В отдел сельского хозяйства переводят.
   – Надо думать, в отделе долго не засидитесь, большое строительство в области разворачивается, пару крупных объектов к нам привязывают.
   – Послушайте, Семен Емельянович, пора бы и перехватить, а, как считаете? – спросил Брюханов, уходя от ненужной сейчас определенности в разговоре. – Знаете, с утра не ел.
   – Что ж, Тихон Иванович, не возражаю. – Пекарев тоже проголодался, только стеснялся прервать исповедь Брюханова; он оживился, рассовал в портфель бумаги, растрепанные блокноты, карандаши, которых возил с собой множество, потому что часто терял, щелкнул замком. А может, подумал он, Брюханов и отличный мужик, жестковатый немного, так ведь слюнтяев само время перемалывает. Так что сойтись с Брюхановым покороче, узнать его ближе, раз уж придется вместе, считай, работать, не лишнее.
   – Понимаете, Семен Емельянович, у меня мать в больнице вторую неделю, стенокардия, приходится промышлять на стороне. У нас ничего готовят, перекусить можно, тут недалеко.
   Они вышли из райкома, попрощавшись с высокой худой уборщицей тетей Стешей, давно уже недовольно гремевшей ведром – они мешали ей убирать; городок к вечеру совсем спекся от жары, листья лопуха вдоль заборов свернулись и обвисли; на улицах почти никого не было; люди отсиживались по домам или в садах, пропадали на речке. Пекарев любил такие спокойные, сонные городки с их удивительно размеренным бытом, с их немудрящими новостями. Эти маленькие старинные городки, ставшие районными центрами, втайне гордились своей горбатой брусчаткой, вековой кладки старинными дворянскими и купеческими особняками, зубчатыми стенами древних монастырей, дешевой жизнью. С Брюхановым почтительно раскланивались редкие прохожие, и Пекарев постепенно впал в какую-то размягченную добрую созерцательность, да, именно так, все главные жизненные процессы проверяются здесь, и только здесь, в этих глубинных, казалось бы на первый взгляд не подверженных особым переменам местах; отсюда бьют студеные ключи, разливаются широкие водоемы.

12

   В первые дни Захар думал, что боль от случившегося уже отошла от него и теперь он сам себе полный хозяин, не будет подхватываться опрометью по каждому шороху в ночь и за полночь; на людях он был весел, с постоянной усмешкой в глазах, дома же ни с кем не разговаривал, старался поесть от семьи отдельно. Что-то темное, дикое зрело в нем, и он успокаивался только возле Мани; теперь он открыто жил с Маней, чуть не каждую ночь уходил к ней, возвращаясь домой на рассвете, не таясь больше ни от жены, ни от соседей; Ефросинья пыталась раза два затеять разговор, он бледнел от близкого гнева, глаза у него становились бешеными, и она отступалась; где-то в глубине души она жалела его, чувствуя, что мужик дошел до крайности. Больше всего Ефросинья страдала от его безразличия, нежелания хотя бы попытаться скрыть свой и ее срам от людей; в хозяйстве все валилось, и если бы не упорство бабки Авдотьи, давно бы распались последние основы.
   Работать Захар ходил по наряду, стараясь поменьше быть на людях, а если и приходилось оказаться где-то в самой гуще, он большей частью молчал, и его, словно понимая, не задевали и не трогали. К концу августа управились с хлебами; на полях гудели молотилки, шла скирдовка; Захар любил подвозить снопы или стоять на скирде, пропуская через руки непрерывный поток золотистых, утяжеленных с одного конца зерном снопов; в сухую, знойную погоду подбрасываемые снизу на длинных вилах снопы жгуче брызгались зерном; Захар ловил их на лету, укладывая под ноги себе ровными рядами; скирды он выкладывал и вершил, несмотря на свою сравнительную молодость, мастерски, крытая остью крыша получалась ровная, словно литая, и Захару удивлялись даже многомудрые старики; скирды Захара стояли, словно храмы в равнинах, полные скрытой и могущественной жизни, и никакая непогодь не могла прошибить их; они могли стоять и год, и два, и три в полной сохранности от непогоды, и только мыши под этой благополучной, непроницаемой для сырости крышей вели непрерывную разрушительную работу, размножаясь неимоверно в тепле и сытости.
   В редкие минуты затишья Захар любил отдыхать, с высоты оглядывая далеко синеющие горизонты; в такие минуты он, оберегая свое одиночество, даже не спускался вниз покурить, какая-то беспричинная тоска рождалась и жила в нем, жестокая и радостная мука сердца делала его зорче к другим и беспощаднее к себе, но он по-прежнему не мог бы ясно определить и выразить свои ощущения и чувства. Спасением от жизни и от себя была для него Маня; оказываясь рядом с нею, он забывал все свои невзгоды и беды, он жил, ничего больше не замечая и не думая.