Страница:
– Для чего ж мы на бригады делились, если гуртом выезжать? – спросил он недовольно. – Что-то ты, дядька Игнат, не то говоришь. А работу как замерять будем?
– Поле большое, по бригадам надо разбить, на всех хватит, – сказал Свиридов, разгоняя перед собой табачный дым; он взглянул на сидевшего в стороне и почти все время молчавшего Акима Поливанова, хотел что-то добавить, но не стал; все ждали слова Захара, но и он промолчал на этот раз, и Свиридов пересел подальше от стола, на лавку рядом с Поливановым. Захар по молодости еще_и не хозяйствовал как следует и бригадиров выбрал себе таких же, взять хотя бы Юрку Левшу, парню двадцать, а вылез вперед, горлом кого хочешь переборет, и вообще первый похабник на селе, девкам и молодым бабам проходу от него нет, думал Свиридов. Матери родной слезы от такого супостата; сколько раз хотели оженить, одни пересмешки в ответ, не уженишь жеребца. Срам всенародный пришел, молодые никого не боятся. А Захар, крестничек-то, чем лучше, вон бабы подряд говорят? Манька-то Поливанова с брюхом, оттого второй месяц глаз на народ не кажет, а отцу ее каково от такого позора?
Свиридов покосился в сторону Акима Поливанова, тот безразлично смотрел прямо перед собой, и Свиридов искренне восхитился. Столб, истинно столб каменный, подумал он опять, если уж матку правду говорить насчет его сговора с Захаром-то, крестничком, так немалую он за это цену заплатил, собственной девкой, а может, оно все и не так. Бывало, и раньше женатые мужики с девками сходились, семьи бросали, это уж дело особое, тут не укажешь. А теперь и подавно, все смешалось на земле, совсем диковинно народ начинает жить; бабы вон говорят, что года через два-три и бабы с мужиками будут общими, какая-то монашка об этом в святой книге пророческое указание усмотрела.
Еще Свиридов дивился про себя тому обстоятельству, что совершенно разные мужики собрались вместе, каких-нибудь два году тому у каждого был свой надел, свои полоски, они бы жались по своим углам, а тут собрались и вместе о чем-то думают; чудно, чудно, говорил себе Свиридов. Ему пришли на ум пчелы, со всех концов несущие взяток в один улей, и он завозился, устраиваясь удобнее, потому что нехорошие и злые мысли одолевали его совершенно; не верилось ему и в это мужицкое согласие, испокон веков нерушимо держалась привычка жить отдельно, подальше от чужих глаз, а при случае вцепиться друг другу в загривок покрепче, до хруста в позвоночнике; и ясное дело, не имевшим никакой охоты до хозяйства колхоз по душе, много ли, мало ты внес в улей меду, лопать будешь наравне со всеми. В глубине души Свиридов уверен, что этот самый невиданный колхоз в конце концов сожрет сам себя и все вернется назад, и потому он с какой-то недоверчивостью и насмешкой прислушивался к горячившимся мужикам, засидевшимся в горьком табачном дыму за полночь, и не уходил лишь от любопытства; мужик он был дотошный в жизни и, медлительный на какие-нибудь смелые решения и поступки, слыл на селе крепким головою, а потому пользовался и всеобщим уважением (к нему часто приходили посоветоваться по разным делам); теперь ему мешало подспудное чувство все того же недоумения, Что бы он ни думал про себя, он знал, что чего-то самого главного не улавливает, барахтается где-то поверху, а до дна дотянуться не может. Вот дерево понятно, для чего пробивает землю и поднимается, и почему скотина в свой срок обгуливается, и почему перед концом человек тоскует и обирается. Все имело свой резон и поддавалось пониманию, но то, что происходило сейчас с людьми, никак не укладывалось в привычные рамки, и Свиридов по этому случаю вспомнил, что с неделю назад видел в небе как бы разделившееся солнце. Вышел рано утром во двор по нужде и остолбенел: в небе над лесом ровно на одной черте, разделенные друг от друга какими-нибудь двумя вершками, мутно стояли два совершенно одинаковых солнца; от неожиданности он перекрестился несколько раз и все пялился в небо, пока из глаз от напряжения не поползли невольные слезы. Он не стал никому говорить об этом, тем более что оба солнца вскоре сошлись в одно, да так, будто ничего и не было, и он подумал, что уж не померещилось ли ему такое чудо от неожиданной болезни, и он дня два после ходил в подавленном настроении и сторонился людей, опасаясь, что кто-нибудь обязательно обнаружит в нем скрытую хворобу.
Последнее время его одолевали непривычные мысли, их распутать до конца у него не было возможности; Свиридов вздохнул про себя и стал опять глядеть на Захара, тот в это время снял лампу с проволоки и поставил на стол перед собой. От табака и бумаг у него стучало в висках, цифры, мелко выведенные счетоводом, ломко прыгали; нужно, не откладывая, непременно распределить и раскрепить по бригадам сбрую, плуги и бороны, вон Юрка Левша каким-то путем вполовину больше других бригадиров себе оттяпал и теперь упорно и ревностно следил за председательским карандашом, выводящим на бумаге закорючки; Захар угрюмо покосился в сторону ловкого бригадира, хотя где-то в душе и был им доволен.
– Пишешь ты, Мартьяныч, – повернулся он к счетоводу, бросая карандаш и с неприязнью оглядывая влажную от духоты, с прихлопнутым посередине ранним комаром лысину счетовода, – Никакой поп без подзорной трубы не разберет. Бумаги тебе жалко? Прямо рачья икра, а не арифметика.
За окном громыхнуло неожиданно; тонкий, пронзительный взвизг многим уже послышался в темноте, стекло на лампе брызнуло мельчайшими осколками, и свет погас; Захар с силой откинулся от стола, больно стукнулся головой о стену и зажмурился; тотчас вспомнив, он метнулся к окну, оттолкнув кого-то с дороги, и успел увидеть в лунном свете темную фигуру, бежавшую в поле; Свиридов, выскочив в сени, не смог открыть дверь и закричал об этом, и тогда Захар, не раздумывая, ударом ноги вышиб раму и выметнулся из окна; за ним прыгнул Юрка Левша, сильно стукнувшись головой о притолоку и оттого на минуту совершенно обалдев.
– Вот куда дернул! – крикнул Захар на ходу и, не ожидая никого, кинулся в поле; временами он еще ясно различал бегущего человека, пригнувшегося к земле и споро уходившего к ближайшему осиновому леску; Захар взял ему наперерез; за ним, тяжело топая, спешили мужики, но если бы он был и один, то поступил бы точно так же; он сразу понял, что пуля предназначалась ему, лишь в пустой случайности она хлопнула в лампу, какой-нибудь вершок – и лежать бы ему с продырявленным котелком, и эта мысль заставила забыть об осторожности. Он бежал легко и свободно, чувствуя разгоряченным лицом расступавшийся теплый воздух. Неожиданно попалась лощина, залитая водой, и он круто взял в сторону, земля здесь еще не отошла от воды, и бежать стало тяжело; он уже ясно видел темную фигуру перед собой и, постепенно настигая, больше не упускал ее из виду. И неожиданно она пропала. Захар тотчас бросился в сторону на землю, увидел метрах в двадцати от себя короткий взблеск, и характерный шелест пули по-над землей тоже словно сверкнул мимо. «Из обреза, стерва, жарит», – определил Захар, погружая пальцы в сырую, податливую землю. На какой-то миг мысль, что он один на один неизвестно с каким зверем и что ему, возможно, влепят пулю в лоб, вдавила его еще больше в землю, но уже в следующую минуту он двинулся вперед ползком; грохнул второй выстрел. Захар не услышал пули и понял, что его противник бьет наугад; теперь мужики непременно обходят его сзади, зря, дурак, стреляет, подумал Захар, подтаскивая тело на руках, он увидел впереди, шагах в пятнадцати, смутную тень; тот, чужак, встал на колени и прислушивался, и будь у Захара хоть какая-нибудь поганая штука, он без труда свалил бы его. Стояла странная пустая тишь, лишь со стороны села слышались встревоженные голоса и крики. Захар теперь ясно видел своего противника; если бы кто-нибудь из мужиков догадался шумнуть от леса, он бы успел перескочить несколько метров и навалиться на стрелявшего; это, несомненно, был кто-то свой, и сейчас Захару больше всего хотелось узнать, кто это. Он протянул руку вперед, готовясь продвинуться еще, и замер; совершенно ясно в стороне послышался голос Юрки Левши; неизвестный тотчас припал к земле и сразу выстрелил. «Четвертый патрон, – отметил Захар. – Пальнет еще, будь что будет, рвану». Он еще не успел подумать об этом, хлопнул выстрел, и неожиданно для себя подхватился, рванулся вперед, не скрываясь; неизвестный успел повернуться к нему, замахнулся, и Захар всем телом ударился в него, и оба покатились по земле; под руки Захару попался грязный скользкий сапог, он рванул его к себе и, сам приподнимаясь, перевалился вперед; он видел перед собой заросшее до самых глаз лицо, глаза, пространство, между ними было столь невелико, что нельзя было размахнуться для хорошего удара; они держали друг друга за руки и месили тягучую чавкающую землю, стараясь не упустить подходящего момента; теперь, когда они намертво сковали друг другу руки, можно было действовать только ногами, но каждый из них ждал именно этого. Захар слышал совсем недалеко мужиков, они что-то оглушительно кричали.
– Ну, падла, попался, – сказал Захар, задыхаясь, он не ждал ответа и на мгновение затаился, услышав чей-то смутно и далеко знакомый голос, вздрагивающий от напряжения и злобы.
– Нe радуйся раньше времени, гад, – услышал Захар, чувствуя лицом разгоряченное дыхание своего противника. – Жизнь, она длинная… по-всякому виляет… за ней не уследишь.
И тотчас этот неизвестный выкинул вперед ногу, целясь Захару в низ живота; в какую-то долю секунды Захар успел, не выпуская противника, прянуть в сторону, рванул тяжелое, исходившее едким потом тело на себя, стараясь в падении вывернуться наверх, но свалились они рядом, опять же лицом к лицу и близко; опять можно было только давить друг друга. И Захар почувствовал у себя на горле скользкие мокрые пальцы, разом сдавившие хрустнувший хрящ, и сразу ударила по всему телу боль; преодолевая мутную, застилавшую глаза слабость, Захар рванулся, и тут к ним подбежали сначала Юрка Левша, затем Поливанов, еще кто-то, и в несколько секунд все было кончено. Неизвестному заломили руки назад, связали чьим-то ремнем и Юрка Левша стал ощупью искать обрез; Захар сидел на земле и мял болевшее горло, время от времени тряся головой и морщась; задушил бы, гад, подумал он и, преодолевая слабость в ногах, поднялся; перед ним сразу расступились.
– Мужики, засвети кто-нибудь спичку, – попросил он хрипло. – Поглядеть надо в рожу-то, что за бандит попал.
Они стояли друг против друга, и, когда чиркнула спичка, Захар увидел застывшее в кривой усмешке лицо с темными проваливающимися глазами и придвинулся ближе.
– Вот оно что, – протянул он с тем трудным спокойствием, которое порождается слишком большой неожиданностью и желанием не выказать своей растерянности. – Убить меня хотел, Федька? На гулянки вместе ходили… сволочь ты.
– А ты, когда на Соловки людей с малыми детьми отгружал в скотские вагоны, про гулянки поминал? – спросил Макашин и со скованной ненавистью повел плечами. – Пустите, не убегу, связанный, вон вас собралось, кровососов беспорточных, волчье семя…
– Не пугай, видели и не таких. А ты как хотел? Вас туда порода ваша утянула, на нее и пеняй, – перебил его Захар. – Дурак… пробыл бы там сколько надо, гляди, возвернули бы в свой срок, а теперь…
– Теперь не твое собачье дело. Пожалел, сволочь, кобылятник! Хоть знать буду, за что мерзлоту-то долбить, и то ладно. Погоди, власть попервоначалу добрая, сначала нас, а потом и вас прихлопнет, и до вас доберется, она от мира по частям откалывает. Жизнь покажет, чья правда, сегодня я под низом, а завтра ты будешь.
– А ты меня с Советской властью не разделяй. Твоя история кончена, Федор, – сказал Захар, все еще чувствуя от напряжения боль под ключицами. – Закрыли мы ее, твою историю, придавили надгробным камнем, не стронешь.
– Закрыли? – отплевываясь от попавшей в рот земли, хрипло и насмешливо спросил Макашин. – Что, не начинали – и уже торговать нечем? Погоди, не знаю, у нас с тобой по-всякому может быть, а так оно, полымя, только занимается, В жизни оно завсегда так: один строит да сеет, а другой навар собирает. Глаза ему застелет от жадности, вот и рубит собственный сук…
– Молчи, кулацкая хайла! – закричал, внезапно появляясь и держа за дуло перед собой вывалянный в грязи обрез, Юрка Левша. – Ты чего тут контру разводишь! Тебя бы по-хорошему придушить немедля да прилопатить, моли бога, разной канители не хочется. Вот она, – Юрка ловко подкинул вверх перевернувшийся в один раз обрез, снова поймал за укороченный приклад, – вот она, твоя натура; прет, сразу за горло схватить. Ты-то и есть голодный волк, тебе законное место в тайгах бродить да на луну морду драть.
Макашин стоял молча и безразлично, неудача обессилила его; сотни верст пробираться ночами для этой вот, оказывается, минуты, трястись на платформах с углем и лесом, зарываться в шлак; он пошел на это, несмотря на уговоры отца и вой матери; сейчас он всякий раз переступал с ноги на ногу, слыша голос Захара Дерюгина или Акима Поливанова, который, по твердому убеждению высланных, только благодаря Захару остался с семейством на месте, а вот их, Макашиных, привыкших держать этих голодранцев в кулаке, угнали в первую голову, тупо думал он, и все это дело рук Захара, скобелившегося с Манькой Поливановой; слепая нерассуждающая ненависть вела его последние два месяца, и в последний момент промахнуться почти в трех шагах! Этого он не мог себе простить, опять и опять переживая последний, решающий момент: он подкрался к ярко освещенному окну, увидел знакомые лица, увидел сбоку голову Захара и, отступив слегка, щелкнул затвором. Он метил прямо в середину черепа, в ухо, и ни минуты не сомневался в успехе; оконное стекло виновато, бывают такие порченые стекла, перекашивает. Он знал, если теперь не поставят к стенке, десятку строгача влепят обязательно; от этой определенности ему стало легче.
Подошел тяжело сопевший Юрка Левша, тщательно облапал Макашина со всех сторон, тот стерпел, стараясь не шевельнуться; ничего не обнаружив, Юрка с досадой сунул ему кулаком в жесткие ребра; Макашин опять стерпел, делая вид, что ничего не заметил; его, придерживая за руки, привели в контору, где чадила кем-то зажженная лампа, теперь без стекла, и силком посадили на лавку. Захар приказал лишним разойтись, оставил лишь Юрку Левшу и крестного, сторожу сказал закрыть ставни от любопытных, позвать председателя сельсовета и стал собирать бумаги на столе; Макашин исподлобья следил за ним, прислонившись затылком к стене, сузив бешеные светлые глаза; Захар подошел к нему близко и остановился напротив, Макашин посмотрел ему в переносье, на его заросшем, исхудавшем лице зажглась презрительная ненавидящая усмешка, звериное ощущение загнанности короткой судорогой свело плечи, но он не выдал себя ни одним словом; он видел, что Захар ошарашен его поступком и никак не может прийти в себя; если бы обрез в руки, повторись у него, у Макашина, малейшая возможность, он, не задумываясь, прикончил бы Захара Дерюгина; для него именно в Захаре Дерюгине сосредоточилась сейчас та непримиримая сила, что поднялась, перегородила весь дальнейший ход жизни.
Они глядели в глаза друг другу всего несколько мгновений, и этого было достаточно; пути их еще раз пересеклись и захлестнулись смертным узлом; и лицо Макашина словно проступило резче, можно было еще раз попытаться и вцепиться Захару в горло, но это было бы глупостью, он жил всего двадцать семь лет, и этот шаг мог стать для него последним. Он не хотел умирать напрасно, он знал, что Захар – сильнее и даже один на один не даст себя задушить. Полуприкрыв глаза, тяжело откинувшись на спину, Макашин старался опомниться от неудачи; густые отросшие волосы упали ему на глаза. Напряжение в теле не ослабевало, и он был готов вскочить на ноги в любой момент; его настороженность передавалась другим.
Прикрыв глаза, стараясь забыться и не думать, Федор вспоминал, как лет пять назад, еще до колхоза, шел в ряду косарей на лугу под Слепым Бродом, который на сходке было решено смахнуть сообща и уже затем делить в копнах; он до мельчайшей подробности, до ощущения жаркого солнца в глазах, до ощущения легкости и ловкости руки при взмахе косой вспомнил тот далекий день. Он шел тогда вслед за Захаром и, отрывая иногда глаза от травы, видел его крупный затылок, широкие, влажно блестевшие от пота плечи. Стоило только поразмашистее шагнуть вперед, и можно было одним взмахом перехватить кишки… но это было давно, еще до колхоза.
Он не чувствовал, что его горящие из-под спутанных косм глаза неотрывно следуют за Захаром, и так тяжел и ощутим был этот взгляд, что Захар резко обернулся.
– Зря злобствуешь, Макашин. Твоя песня кончена. Жизнь, она по-своему рассудила, – сказал он в ответной непримиримости, и Макашин с трудом отвернулся и опять постарался забыться. Почему-то вспомнился теперь старый цепной кобель Жилка, застреленный милиционером во время раскулачивания; Федор сейчас словно наяву видел густо запекшуюся на подмерзшей земле собачью кровь и искусанный, вывалившийся из пасти язык.
Появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Анисимов, председатель сельсовета, щурясь с темноты, долго молча рассматривал Макашина; затем с какой-то странной полуулыбкой повернулся к Захару:
– Повезло тебе, Тарасович. Матерого зверя взял.
Пододвинув табуретку, Анисимов сел прямо против Макашина, их колени чуть-чуть не касались, и закурил; Макашин, сведя брови, спокойно, с невольным ожиданием глядел на него.
– Чего ж это ты бегаешь от закона? – с явным интересом спросил наконец Анисимов, напряженно шевеля бровями и сдвигая кожу большого лба. – Нехорошо получается, гражданин Макашин, очень нехорошо. Вот тебя Захар Дерюгин как контрреволюционного элемента накрыл и правильно сделал, не будь дураком, нечего бегать.
Впервые взглянув прямо в глаза Анисимова, Макашин с трудом сдержался, чтобы не перемениться в лице; что-то невероятное, то, чему он не мог поверить, послышалось ему в словах Анисимова; но тот уже встал, повернулся к Захару.
– Кончать надо эту канитель, кого назначить в город сопровождающими? Или милиционера дождаться?
– Распутица, сейчас не дождешься… – сказал Захар. – Нечего ему тут делать. Народ мутить. Сам его переправлю вот с Юркой Левшой. Надежнее будет. Давай акт пиши, Родион, сбегаю переоденусь, лошадь запрягу. На рассвете двинемся, поменьше глаза пялить будут, ни к чему это.
– Тоже дело, пожалуй, твоя правда, – помедлив минутку, согласился Анисимов. – Только смотри, через Слепой Брод переправляться рассвета ждите; мост там, говорят, цел, по нему лишь вода идет на полметра, собьет.
– Проскочим, не в первый раз, – уверенно сказал Захар. – Люди вчера переезжали, вроде падает вода. Надо же, стекло на лампе разбил, теперь черта с два достанешь.
– Ты считаешь, лучше бы твою голову? Под счастливой звездой родился, – неопределенно возразил Анидимов, и Захар согласно кивнул головой, но Анисимов, выставив широкие уши, уже склонился над столом, разглаживая бумагу. Отдав необходимые распоряжения, Захар вышел; часа через два, стоя перед разлившейся водой и тревожно посматривая на еле-еле торчавшие из бегущей воды в предрассветном полумраке шаткие, из неструганых решеток перила моста, он вспомнил слова Анисимова о Слепом Броде; взяв лошадь под уздцы и подтянув голенища сапог, он пошел в воду; лошадь уперлась, он со злостью рванул за узду, и она, всхрапнув, подчинилась, метров двадцать Захар чувствовал под ногами раскисшую, скользкую землю, затем начался настил, и он облегченно вздохнул – хотя вода бежала поверху, сам мост был цел, и они благополучно переправились; дорога сразу пошла лесом. Стараясь согреться, Захар крикнул на лошадь: «Ну, труси, труси!» – и, когда она перешла на мелкую рысцу, он побежал следом; все-таки вода набралась в сапоги, потом надо будет переобуться.
Тяжелый, стремительный удар в голову сбоку вырвал у него из-под ног землю; он успел услышать высокий крик Юрки Левши, треск ломавшихся от вставшей на дыбы лошади оглобель, потом еще чей-то крик; гулко ударил выстрел, и все исчезло, словно провалилось в сырой мрак. Он очнулся не скоро, уже солнце было над лесом, и первым делом увидел лицо Юрки Левши, услышал жидкий свист ветра в голых ветках деревьев и раскатистое движение неподалеку.
– Ушел, гад, – с глухим недоумением сказал Юрка Левша. – Нас здесь ждали: понимаешь, кто-то нас здесь ждал. Вот тебе, председатель, какие пироги! – С трудом приходя в себя, он соскочил с телеги. – Их двое или трое было, а может, один, а? – тут же засомневался он. – Тогда как же он нас двоих махом сшиб? И меня оглушило, ты гляди, темя вспухло. Очнулся, никого, ты себе валяешься, я – себе.
Юрка Левша выматерился, а Захар закрыл глаза; он лежал на телеге. Лошади не было, он подумал об этом, спросил, тяжело поводя головой; Юрка Левша опять стал ругаться и сказал, что и лошади нет, сломала оглобли и была такова, может, сама ушла, может, увели. Перед глазами Захара, вверху, чуть покачивались узловатые ветви дуба; обрывочные мысли текли, и ни одна из них не могла оправдать такого промаха.
5
– Поле большое, по бригадам надо разбить, на всех хватит, – сказал Свиридов, разгоняя перед собой табачный дым; он взглянул на сидевшего в стороне и почти все время молчавшего Акима Поливанова, хотел что-то добавить, но не стал; все ждали слова Захара, но и он промолчал на этот раз, и Свиридов пересел подальше от стола, на лавку рядом с Поливановым. Захар по молодости еще_и не хозяйствовал как следует и бригадиров выбрал себе таких же, взять хотя бы Юрку Левшу, парню двадцать, а вылез вперед, горлом кого хочешь переборет, и вообще первый похабник на селе, девкам и молодым бабам проходу от него нет, думал Свиридов. Матери родной слезы от такого супостата; сколько раз хотели оженить, одни пересмешки в ответ, не уженишь жеребца. Срам всенародный пришел, молодые никого не боятся. А Захар, крестничек-то, чем лучше, вон бабы подряд говорят? Манька-то Поливанова с брюхом, оттого второй месяц глаз на народ не кажет, а отцу ее каково от такого позора?
Свиридов покосился в сторону Акима Поливанова, тот безразлично смотрел прямо перед собой, и Свиридов искренне восхитился. Столб, истинно столб каменный, подумал он опять, если уж матку правду говорить насчет его сговора с Захаром-то, крестничком, так немалую он за это цену заплатил, собственной девкой, а может, оно все и не так. Бывало, и раньше женатые мужики с девками сходились, семьи бросали, это уж дело особое, тут не укажешь. А теперь и подавно, все смешалось на земле, совсем диковинно народ начинает жить; бабы вон говорят, что года через два-три и бабы с мужиками будут общими, какая-то монашка об этом в святой книге пророческое указание усмотрела.
Еще Свиридов дивился про себя тому обстоятельству, что совершенно разные мужики собрались вместе, каких-нибудь два году тому у каждого был свой надел, свои полоски, они бы жались по своим углам, а тут собрались и вместе о чем-то думают; чудно, чудно, говорил себе Свиридов. Ему пришли на ум пчелы, со всех концов несущие взяток в один улей, и он завозился, устраиваясь удобнее, потому что нехорошие и злые мысли одолевали его совершенно; не верилось ему и в это мужицкое согласие, испокон веков нерушимо держалась привычка жить отдельно, подальше от чужих глаз, а при случае вцепиться друг другу в загривок покрепче, до хруста в позвоночнике; и ясное дело, не имевшим никакой охоты до хозяйства колхоз по душе, много ли, мало ты внес в улей меду, лопать будешь наравне со всеми. В глубине души Свиридов уверен, что этот самый невиданный колхоз в конце концов сожрет сам себя и все вернется назад, и потому он с какой-то недоверчивостью и насмешкой прислушивался к горячившимся мужикам, засидевшимся в горьком табачном дыму за полночь, и не уходил лишь от любопытства; мужик он был дотошный в жизни и, медлительный на какие-нибудь смелые решения и поступки, слыл на селе крепким головою, а потому пользовался и всеобщим уважением (к нему часто приходили посоветоваться по разным делам); теперь ему мешало подспудное чувство все того же недоумения, Что бы он ни думал про себя, он знал, что чего-то самого главного не улавливает, барахтается где-то поверху, а до дна дотянуться не может. Вот дерево понятно, для чего пробивает землю и поднимается, и почему скотина в свой срок обгуливается, и почему перед концом человек тоскует и обирается. Все имело свой резон и поддавалось пониманию, но то, что происходило сейчас с людьми, никак не укладывалось в привычные рамки, и Свиридов по этому случаю вспомнил, что с неделю назад видел в небе как бы разделившееся солнце. Вышел рано утром во двор по нужде и остолбенел: в небе над лесом ровно на одной черте, разделенные друг от друга какими-нибудь двумя вершками, мутно стояли два совершенно одинаковых солнца; от неожиданности он перекрестился несколько раз и все пялился в небо, пока из глаз от напряжения не поползли невольные слезы. Он не стал никому говорить об этом, тем более что оба солнца вскоре сошлись в одно, да так, будто ничего и не было, и он подумал, что уж не померещилось ли ему такое чудо от неожиданной болезни, и он дня два после ходил в подавленном настроении и сторонился людей, опасаясь, что кто-нибудь обязательно обнаружит в нем скрытую хворобу.
Последнее время его одолевали непривычные мысли, их распутать до конца у него не было возможности; Свиридов вздохнул про себя и стал опять глядеть на Захара, тот в это время снял лампу с проволоки и поставил на стол перед собой. От табака и бумаг у него стучало в висках, цифры, мелко выведенные счетоводом, ломко прыгали; нужно, не откладывая, непременно распределить и раскрепить по бригадам сбрую, плуги и бороны, вон Юрка Левша каким-то путем вполовину больше других бригадиров себе оттяпал и теперь упорно и ревностно следил за председательским карандашом, выводящим на бумаге закорючки; Захар угрюмо покосился в сторону ловкого бригадира, хотя где-то в душе и был им доволен.
– Пишешь ты, Мартьяныч, – повернулся он к счетоводу, бросая карандаш и с неприязнью оглядывая влажную от духоты, с прихлопнутым посередине ранним комаром лысину счетовода, – Никакой поп без подзорной трубы не разберет. Бумаги тебе жалко? Прямо рачья икра, а не арифметика.
За окном громыхнуло неожиданно; тонкий, пронзительный взвизг многим уже послышался в темноте, стекло на лампе брызнуло мельчайшими осколками, и свет погас; Захар с силой откинулся от стола, больно стукнулся головой о стену и зажмурился; тотчас вспомнив, он метнулся к окну, оттолкнув кого-то с дороги, и успел увидеть в лунном свете темную фигуру, бежавшую в поле; Свиридов, выскочив в сени, не смог открыть дверь и закричал об этом, и тогда Захар, не раздумывая, ударом ноги вышиб раму и выметнулся из окна; за ним прыгнул Юрка Левша, сильно стукнувшись головой о притолоку и оттого на минуту совершенно обалдев.
– Вот куда дернул! – крикнул Захар на ходу и, не ожидая никого, кинулся в поле; временами он еще ясно различал бегущего человека, пригнувшегося к земле и споро уходившего к ближайшему осиновому леску; Захар взял ему наперерез; за ним, тяжело топая, спешили мужики, но если бы он был и один, то поступил бы точно так же; он сразу понял, что пуля предназначалась ему, лишь в пустой случайности она хлопнула в лампу, какой-нибудь вершок – и лежать бы ему с продырявленным котелком, и эта мысль заставила забыть об осторожности. Он бежал легко и свободно, чувствуя разгоряченным лицом расступавшийся теплый воздух. Неожиданно попалась лощина, залитая водой, и он круто взял в сторону, земля здесь еще не отошла от воды, и бежать стало тяжело; он уже ясно видел темную фигуру перед собой и, постепенно настигая, больше не упускал ее из виду. И неожиданно она пропала. Захар тотчас бросился в сторону на землю, увидел метрах в двадцати от себя короткий взблеск, и характерный шелест пули по-над землей тоже словно сверкнул мимо. «Из обреза, стерва, жарит», – определил Захар, погружая пальцы в сырую, податливую землю. На какой-то миг мысль, что он один на один неизвестно с каким зверем и что ему, возможно, влепят пулю в лоб, вдавила его еще больше в землю, но уже в следующую минуту он двинулся вперед ползком; грохнул второй выстрел. Захар не услышал пули и понял, что его противник бьет наугад; теперь мужики непременно обходят его сзади, зря, дурак, стреляет, подумал Захар, подтаскивая тело на руках, он увидел впереди, шагах в пятнадцати, смутную тень; тот, чужак, встал на колени и прислушивался, и будь у Захара хоть какая-нибудь поганая штука, он без труда свалил бы его. Стояла странная пустая тишь, лишь со стороны села слышались встревоженные голоса и крики. Захар теперь ясно видел своего противника; если бы кто-нибудь из мужиков догадался шумнуть от леса, он бы успел перескочить несколько метров и навалиться на стрелявшего; это, несомненно, был кто-то свой, и сейчас Захару больше всего хотелось узнать, кто это. Он протянул руку вперед, готовясь продвинуться еще, и замер; совершенно ясно в стороне послышался голос Юрки Левши; неизвестный тотчас припал к земле и сразу выстрелил. «Четвертый патрон, – отметил Захар. – Пальнет еще, будь что будет, рвану». Он еще не успел подумать об этом, хлопнул выстрел, и неожиданно для себя подхватился, рванулся вперед, не скрываясь; неизвестный успел повернуться к нему, замахнулся, и Захар всем телом ударился в него, и оба покатились по земле; под руки Захару попался грязный скользкий сапог, он рванул его к себе и, сам приподнимаясь, перевалился вперед; он видел перед собой заросшее до самых глаз лицо, глаза, пространство, между ними было столь невелико, что нельзя было размахнуться для хорошего удара; они держали друг друга за руки и месили тягучую чавкающую землю, стараясь не упустить подходящего момента; теперь, когда они намертво сковали друг другу руки, можно было действовать только ногами, но каждый из них ждал именно этого. Захар слышал совсем недалеко мужиков, они что-то оглушительно кричали.
– Ну, падла, попался, – сказал Захар, задыхаясь, он не ждал ответа и на мгновение затаился, услышав чей-то смутно и далеко знакомый голос, вздрагивающий от напряжения и злобы.
– Нe радуйся раньше времени, гад, – услышал Захар, чувствуя лицом разгоряченное дыхание своего противника. – Жизнь, она длинная… по-всякому виляет… за ней не уследишь.
И тотчас этот неизвестный выкинул вперед ногу, целясь Захару в низ живота; в какую-то долю секунды Захар успел, не выпуская противника, прянуть в сторону, рванул тяжелое, исходившее едким потом тело на себя, стараясь в падении вывернуться наверх, но свалились они рядом, опять же лицом к лицу и близко; опять можно было только давить друг друга. И Захар почувствовал у себя на горле скользкие мокрые пальцы, разом сдавившие хрустнувший хрящ, и сразу ударила по всему телу боль; преодолевая мутную, застилавшую глаза слабость, Захар рванулся, и тут к ним подбежали сначала Юрка Левша, затем Поливанов, еще кто-то, и в несколько секунд все было кончено. Неизвестному заломили руки назад, связали чьим-то ремнем и Юрка Левша стал ощупью искать обрез; Захар сидел на земле и мял болевшее горло, время от времени тряся головой и морщась; задушил бы, гад, подумал он и, преодолевая слабость в ногах, поднялся; перед ним сразу расступились.
– Мужики, засвети кто-нибудь спичку, – попросил он хрипло. – Поглядеть надо в рожу-то, что за бандит попал.
Они стояли друг против друга, и, когда чиркнула спичка, Захар увидел застывшее в кривой усмешке лицо с темными проваливающимися глазами и придвинулся ближе.
– Вот оно что, – протянул он с тем трудным спокойствием, которое порождается слишком большой неожиданностью и желанием не выказать своей растерянности. – Убить меня хотел, Федька? На гулянки вместе ходили… сволочь ты.
– А ты, когда на Соловки людей с малыми детьми отгружал в скотские вагоны, про гулянки поминал? – спросил Макашин и со скованной ненавистью повел плечами. – Пустите, не убегу, связанный, вон вас собралось, кровососов беспорточных, волчье семя…
– Не пугай, видели и не таких. А ты как хотел? Вас туда порода ваша утянула, на нее и пеняй, – перебил его Захар. – Дурак… пробыл бы там сколько надо, гляди, возвернули бы в свой срок, а теперь…
– Теперь не твое собачье дело. Пожалел, сволочь, кобылятник! Хоть знать буду, за что мерзлоту-то долбить, и то ладно. Погоди, власть попервоначалу добрая, сначала нас, а потом и вас прихлопнет, и до вас доберется, она от мира по частям откалывает. Жизнь покажет, чья правда, сегодня я под низом, а завтра ты будешь.
– А ты меня с Советской властью не разделяй. Твоя история кончена, Федор, – сказал Захар, все еще чувствуя от напряжения боль под ключицами. – Закрыли мы ее, твою историю, придавили надгробным камнем, не стронешь.
– Закрыли? – отплевываясь от попавшей в рот земли, хрипло и насмешливо спросил Макашин. – Что, не начинали – и уже торговать нечем? Погоди, не знаю, у нас с тобой по-всякому может быть, а так оно, полымя, только занимается, В жизни оно завсегда так: один строит да сеет, а другой навар собирает. Глаза ему застелет от жадности, вот и рубит собственный сук…
– Молчи, кулацкая хайла! – закричал, внезапно появляясь и держа за дуло перед собой вывалянный в грязи обрез, Юрка Левша. – Ты чего тут контру разводишь! Тебя бы по-хорошему придушить немедля да прилопатить, моли бога, разной канители не хочется. Вот она, – Юрка ловко подкинул вверх перевернувшийся в один раз обрез, снова поймал за укороченный приклад, – вот она, твоя натура; прет, сразу за горло схватить. Ты-то и есть голодный волк, тебе законное место в тайгах бродить да на луну морду драть.
Макашин стоял молча и безразлично, неудача обессилила его; сотни верст пробираться ночами для этой вот, оказывается, минуты, трястись на платформах с углем и лесом, зарываться в шлак; он пошел на это, несмотря на уговоры отца и вой матери; сейчас он всякий раз переступал с ноги на ногу, слыша голос Захара Дерюгина или Акима Поливанова, который, по твердому убеждению высланных, только благодаря Захару остался с семейством на месте, а вот их, Макашиных, привыкших держать этих голодранцев в кулаке, угнали в первую голову, тупо думал он, и все это дело рук Захара, скобелившегося с Манькой Поливановой; слепая нерассуждающая ненависть вела его последние два месяца, и в последний момент промахнуться почти в трех шагах! Этого он не мог себе простить, опять и опять переживая последний, решающий момент: он подкрался к ярко освещенному окну, увидел знакомые лица, увидел сбоку голову Захара и, отступив слегка, щелкнул затвором. Он метил прямо в середину черепа, в ухо, и ни минуты не сомневался в успехе; оконное стекло виновато, бывают такие порченые стекла, перекашивает. Он знал, если теперь не поставят к стенке, десятку строгача влепят обязательно; от этой определенности ему стало легче.
Подошел тяжело сопевший Юрка Левша, тщательно облапал Макашина со всех сторон, тот стерпел, стараясь не шевельнуться; ничего не обнаружив, Юрка с досадой сунул ему кулаком в жесткие ребра; Макашин опять стерпел, делая вид, что ничего не заметил; его, придерживая за руки, привели в контору, где чадила кем-то зажженная лампа, теперь без стекла, и силком посадили на лавку. Захар приказал лишним разойтись, оставил лишь Юрку Левшу и крестного, сторожу сказал закрыть ставни от любопытных, позвать председателя сельсовета и стал собирать бумаги на столе; Макашин исподлобья следил за ним, прислонившись затылком к стене, сузив бешеные светлые глаза; Захар подошел к нему близко и остановился напротив, Макашин посмотрел ему в переносье, на его заросшем, исхудавшем лице зажглась презрительная ненавидящая усмешка, звериное ощущение загнанности короткой судорогой свело плечи, но он не выдал себя ни одним словом; он видел, что Захар ошарашен его поступком и никак не может прийти в себя; если бы обрез в руки, повторись у него, у Макашина, малейшая возможность, он, не задумываясь, прикончил бы Захара Дерюгина; для него именно в Захаре Дерюгине сосредоточилась сейчас та непримиримая сила, что поднялась, перегородила весь дальнейший ход жизни.
Они глядели в глаза друг другу всего несколько мгновений, и этого было достаточно; пути их еще раз пересеклись и захлестнулись смертным узлом; и лицо Макашина словно проступило резче, можно было еще раз попытаться и вцепиться Захару в горло, но это было бы глупостью, он жил всего двадцать семь лет, и этот шаг мог стать для него последним. Он не хотел умирать напрасно, он знал, что Захар – сильнее и даже один на один не даст себя задушить. Полуприкрыв глаза, тяжело откинувшись на спину, Макашин старался опомниться от неудачи; густые отросшие волосы упали ему на глаза. Напряжение в теле не ослабевало, и он был готов вскочить на ноги в любой момент; его настороженность передавалась другим.
Прикрыв глаза, стараясь забыться и не думать, Федор вспоминал, как лет пять назад, еще до колхоза, шел в ряду косарей на лугу под Слепым Бродом, который на сходке было решено смахнуть сообща и уже затем делить в копнах; он до мельчайшей подробности, до ощущения жаркого солнца в глазах, до ощущения легкости и ловкости руки при взмахе косой вспомнил тот далекий день. Он шел тогда вслед за Захаром и, отрывая иногда глаза от травы, видел его крупный затылок, широкие, влажно блестевшие от пота плечи. Стоило только поразмашистее шагнуть вперед, и можно было одним взмахом перехватить кишки… но это было давно, еще до колхоза.
Он не чувствовал, что его горящие из-под спутанных косм глаза неотрывно следуют за Захаром, и так тяжел и ощутим был этот взгляд, что Захар резко обернулся.
– Зря злобствуешь, Макашин. Твоя песня кончена. Жизнь, она по-своему рассудила, – сказал он в ответной непримиримости, и Макашин с трудом отвернулся и опять постарался забыться. Почему-то вспомнился теперь старый цепной кобель Жилка, застреленный милиционером во время раскулачивания; Федор сейчас словно наяву видел густо запекшуюся на подмерзшей земле собачью кровь и искусанный, вывалившийся из пасти язык.
Появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Анисимов, председатель сельсовета, щурясь с темноты, долго молча рассматривал Макашина; затем с какой-то странной полуулыбкой повернулся к Захару:
– Повезло тебе, Тарасович. Матерого зверя взял.
Пододвинув табуретку, Анисимов сел прямо против Макашина, их колени чуть-чуть не касались, и закурил; Макашин, сведя брови, спокойно, с невольным ожиданием глядел на него.
– Чего ж это ты бегаешь от закона? – с явным интересом спросил наконец Анисимов, напряженно шевеля бровями и сдвигая кожу большого лба. – Нехорошо получается, гражданин Макашин, очень нехорошо. Вот тебя Захар Дерюгин как контрреволюционного элемента накрыл и правильно сделал, не будь дураком, нечего бегать.
Впервые взглянув прямо в глаза Анисимова, Макашин с трудом сдержался, чтобы не перемениться в лице; что-то невероятное, то, чему он не мог поверить, послышалось ему в словах Анисимова; но тот уже встал, повернулся к Захару.
– Кончать надо эту канитель, кого назначить в город сопровождающими? Или милиционера дождаться?
– Распутица, сейчас не дождешься… – сказал Захар. – Нечего ему тут делать. Народ мутить. Сам его переправлю вот с Юркой Левшой. Надежнее будет. Давай акт пиши, Родион, сбегаю переоденусь, лошадь запрягу. На рассвете двинемся, поменьше глаза пялить будут, ни к чему это.
– Тоже дело, пожалуй, твоя правда, – помедлив минутку, согласился Анисимов. – Только смотри, через Слепой Брод переправляться рассвета ждите; мост там, говорят, цел, по нему лишь вода идет на полметра, собьет.
– Проскочим, не в первый раз, – уверенно сказал Захар. – Люди вчера переезжали, вроде падает вода. Надо же, стекло на лампе разбил, теперь черта с два достанешь.
– Ты считаешь, лучше бы твою голову? Под счастливой звездой родился, – неопределенно возразил Анидимов, и Захар согласно кивнул головой, но Анисимов, выставив широкие уши, уже склонился над столом, разглаживая бумагу. Отдав необходимые распоряжения, Захар вышел; часа через два, стоя перед разлившейся водой и тревожно посматривая на еле-еле торчавшие из бегущей воды в предрассветном полумраке шаткие, из неструганых решеток перила моста, он вспомнил слова Анисимова о Слепом Броде; взяв лошадь под уздцы и подтянув голенища сапог, он пошел в воду; лошадь уперлась, он со злостью рванул за узду, и она, всхрапнув, подчинилась, метров двадцать Захар чувствовал под ногами раскисшую, скользкую землю, затем начался настил, и он облегченно вздохнул – хотя вода бежала поверху, сам мост был цел, и они благополучно переправились; дорога сразу пошла лесом. Стараясь согреться, Захар крикнул на лошадь: «Ну, труси, труси!» – и, когда она перешла на мелкую рысцу, он побежал следом; все-таки вода набралась в сапоги, потом надо будет переобуться.
Тяжелый, стремительный удар в голову сбоку вырвал у него из-под ног землю; он успел услышать высокий крик Юрки Левши, треск ломавшихся от вставшей на дыбы лошади оглобель, потом еще чей-то крик; гулко ударил выстрел, и все исчезло, словно провалилось в сырой мрак. Он очнулся не скоро, уже солнце было над лесом, и первым делом увидел лицо Юрки Левши, услышал жидкий свист ветра в голых ветках деревьев и раскатистое движение неподалеку.
– Ушел, гад, – с глухим недоумением сказал Юрка Левша. – Нас здесь ждали: понимаешь, кто-то нас здесь ждал. Вот тебе, председатель, какие пироги! – С трудом приходя в себя, он соскочил с телеги. – Их двое или трое было, а может, один, а? – тут же засомневался он. – Тогда как же он нас двоих махом сшиб? И меня оглушило, ты гляди, темя вспухло. Очнулся, никого, ты себе валяешься, я – себе.
Юрка Левша выматерился, а Захар закрыл глаза; он лежал на телеге. Лошади не было, он подумал об этом, спросил, тяжело поводя головой; Юрка Левша опять стал ругаться и сказал, что и лошади нет, сломала оглобли и была такова, может, сама ушла, может, увели. Перед глазами Захара, вверху, чуть покачивались узловатые ветви дуба; обрывочные мысли текли, и ни одна из них не могла оправдать такого промаха.
5
Через полмесяца Захара Дерюгина, настойчиво рвавшегося на волю, выписали из больницы (у него оказалось тяжелое сотрясение мозга); земля уже просохла, и с неделю шел сев яровых; Захар посидел дня два дома, повозился с ребятишками, и хотя временами перед глазами у него все начинало вертеться, подергиваться черным туманом и к горлу поднималось противное сосущее чувство тошноты, он на третий день не выдержал и вышел на работу, никого не предупредив; в конторе его весело и, как ему показалось, по-доброму встретил Мартьянович; бригадиры разошлись по делам. У Мартьяновича, склонившегося над столом, привычно поблескивала лысина, точно он намазал ее постным маслом; заслышав шаги председателя, он поднял голову, встал и вышел из-за стола.
– А-а, вот и очухался! – Всем своим видом Мартьянович выказывал искреннюю радость и оживление. – Ну, с выздоровлением тебя, Захар Тарасович, пора, пора за дело браться.
Захар пожал протянутую руку; ему была приятна радость Мартьяновича, мужика скучного и нелюдимого, попивающего в одиночку, втайне, всегда умевшего найти в другом что-нибудь плохое, скрытное. Мартьянович дал ему подписать несколько бумаг, попутно рассказывая о севе, о нормах на пахоту в бригадах и другие самые главные по его, Мартьяновича, мнению новости на селе; особо он выделил то, как в его, Захара, отсутствие мужики, объединившись из трех бригад, запахали поле, назначенное под тракторную пахоту, и трактор из МТС укатил назад несолоно хлебавши, и по этому случаю приезжали из района разбираться; натуроплаты теперь пришлют меньше, на всякий случай сдержанно порадовался Мартьянович. Захар несколько раз что-то неразборчиво проворчал; слушая, с трудом разбирая муравьиную скоропись Мартьяновича, он сразу почувствовал тяжесть в голове; подписав бумаги, Захар ушел и весь день пробыл в бригадах; вечером завернул на огонек к председателю сельсовета, жившему вместе с женой там же, в пристройке. Отчего-то именно в больнице Захар задумался об Анисимове как об умном, осторожном человеке, припоминая, когда тот впервые появился в Густищах со своей женой, и решил сразу же по возвращении из больницы потолковать с ним, и вот, свернув к дому в легких весенних сумерках, Захар увидел огонек в пристройке к зданию сельсовета; в ответ на его стук знакомый голос весело пригласил войти, и он, толкнув дверь, увидел Анисимова и его жену, они ужинали. На столе друг против друга стояло два прибора, нарезанный хлеб в какой-то стеклянной штуковине; стол был застлан белой скатертью; в той тщательности, с какой был накрыт стол, чувствовался чужой, городской уклад; Елизавета Андреевна, словно не замечая мелькнувшей на лице мужа хмурости, приветливо поднялась навстречу Захару.
– Здравствуйте, Захар Тарасович, – сказала она, стягивая края топкого пухового платка у себя на груди. – Проходите, садитесь, к ужину поспели. Садитесь, я вам сейчас прибор дам.
– Спасибо, Елизавета Андреевна, – сказал Захар, осторожно снимая тяжелую от пыли фуражку и вешая ее возле двери на гвоздь. – Вы вечеряйте, я к Родиону на минутку.
– Ну как же так, Захар, – протестующе сказал Анисимов, крепко пожимая протянутую ему Захаром руку. – Садись, поужинаем, заодно и поговорим.
– Такой редкий кость, у меня как раз пирог с грибами, – сказала Елизавета Андреевна. – Садитесь, Захар Тарасович, отказаться от стола – обида для хозяйки.
Соглашаясь, Захар сделал неловкий жест руками, означавший, что можно и закусить, отчего же, если приглашают, и сел рядом с Анисимовым; за весь день в поле он в бригаде у Юрки Левши перехватил хлеба с салом и луком, но зато много курил, и есть ему не хотелось; Елизавета Андреевна поставила перед ним полную тарелку янтарного красного борща, жирный парок ударил Захару в ноздри; такого борща у них в селе бабы не умели варить, его можно было поесть только в городе, в ресторане.
– Так что, Захар может, по рюмочке за выздоровление? – предложил Анисимов в заметном оживлении. – Все-таки повод. Лиза, подай, пожалуйста, графинчик из шкафчика.
Покосившись на тонконогую красивую рюмку, появившуюся перед ним как-то незаметно, Захар промолчал; он и раньше иногда сидел за этим столом, спорил, обсуждая всякие колхозные дела; бывало, и выпивали понемногу; здесь от хозяина и его жены узнавал немало нового. Питерский рабочий, направленный из окружкома на советскую работу в деревню, Анисимов с женой так и прижились в Густищах, Елизавета Андреевна сначала заправляла в избе-читальне, затем учительствовала в густищинской семилетке, преподавала русский и географию, и ее признавали не только в школе, но и на селе; она любила серьезные книги и детей, не могла спокойно переносить, когда видела, что кто-то не знает того, что необходимо знать, и всегда испытывала острое желание тут же восполнить упущенное; если сам Анисимов мог, распалившись, обозвать «неучем» и «невеждой», она мучительно краснела, обнаруживая незнание самых элементарных вещей о том мире, в котором человек родился и живет. Так, долго и настойчиво она пыталась в свое время втолковать Захару различные гипотезы строения вселенной, подбирала ему литературу для чтения. Сейчас она улыбнулась про себя, когда Захар, чокнувшись с мужем, выпил водку, неумело и осторожно придерживая рюмку, и стал есть, низко наклонившись над тарелкой; она засмотрелась на него и подумала, что он красив какой-то диковатой азиатской красотой, глаза у него были большие, серые, но если он долго на что-то смотрел, они начинали слегка косить, у них был характерный длинный разрез, оставленный славянам веками монгольского владычества, когда степная азиатская кровь пошла гулять, своевольничая, по Руси; при совершенно серых глазах Захар был темно-рус, и характер у него стремительный, неровный, анархическая степная вольница чувствовалась в каждом движении. Елизавета Андреевна, еще молодая, тридцатилетняя женщина, загляни в себя пристрастнее, могла бы понять, что в ее внимании к Захару есть нечто большее, чем просто любопытство к красивому, талантливому, разбуженному зверю (как часто называл Захара Анисимов), поражающему какими-то совершенно ясными детскими чертами и неожиданными глубинами.
– А-а, вот и очухался! – Всем своим видом Мартьянович выказывал искреннюю радость и оживление. – Ну, с выздоровлением тебя, Захар Тарасович, пора, пора за дело браться.
Захар пожал протянутую руку; ему была приятна радость Мартьяновича, мужика скучного и нелюдимого, попивающего в одиночку, втайне, всегда умевшего найти в другом что-нибудь плохое, скрытное. Мартьянович дал ему подписать несколько бумаг, попутно рассказывая о севе, о нормах на пахоту в бригадах и другие самые главные по его, Мартьяновича, мнению новости на селе; особо он выделил то, как в его, Захара, отсутствие мужики, объединившись из трех бригад, запахали поле, назначенное под тракторную пахоту, и трактор из МТС укатил назад несолоно хлебавши, и по этому случаю приезжали из района разбираться; натуроплаты теперь пришлют меньше, на всякий случай сдержанно порадовался Мартьянович. Захар несколько раз что-то неразборчиво проворчал; слушая, с трудом разбирая муравьиную скоропись Мартьяновича, он сразу почувствовал тяжесть в голове; подписав бумаги, Захар ушел и весь день пробыл в бригадах; вечером завернул на огонек к председателю сельсовета, жившему вместе с женой там же, в пристройке. Отчего-то именно в больнице Захар задумался об Анисимове как об умном, осторожном человеке, припоминая, когда тот впервые появился в Густищах со своей женой, и решил сразу же по возвращении из больницы потолковать с ним, и вот, свернув к дому в легких весенних сумерках, Захар увидел огонек в пристройке к зданию сельсовета; в ответ на его стук знакомый голос весело пригласил войти, и он, толкнув дверь, увидел Анисимова и его жену, они ужинали. На столе друг против друга стояло два прибора, нарезанный хлеб в какой-то стеклянной штуковине; стол был застлан белой скатертью; в той тщательности, с какой был накрыт стол, чувствовался чужой, городской уклад; Елизавета Андреевна, словно не замечая мелькнувшей на лице мужа хмурости, приветливо поднялась навстречу Захару.
– Здравствуйте, Захар Тарасович, – сказала она, стягивая края топкого пухового платка у себя на груди. – Проходите, садитесь, к ужину поспели. Садитесь, я вам сейчас прибор дам.
– Спасибо, Елизавета Андреевна, – сказал Захар, осторожно снимая тяжелую от пыли фуражку и вешая ее возле двери на гвоздь. – Вы вечеряйте, я к Родиону на минутку.
– Ну как же так, Захар, – протестующе сказал Анисимов, крепко пожимая протянутую ему Захаром руку. – Садись, поужинаем, заодно и поговорим.
– Такой редкий кость, у меня как раз пирог с грибами, – сказала Елизавета Андреевна. – Садитесь, Захар Тарасович, отказаться от стола – обида для хозяйки.
Соглашаясь, Захар сделал неловкий жест руками, означавший, что можно и закусить, отчего же, если приглашают, и сел рядом с Анисимовым; за весь день в поле он в бригаде у Юрки Левши перехватил хлеба с салом и луком, но зато много курил, и есть ему не хотелось; Елизавета Андреевна поставила перед ним полную тарелку янтарного красного борща, жирный парок ударил Захару в ноздри; такого борща у них в селе бабы не умели варить, его можно было поесть только в городе, в ресторане.
– Так что, Захар может, по рюмочке за выздоровление? – предложил Анисимов в заметном оживлении. – Все-таки повод. Лиза, подай, пожалуйста, графинчик из шкафчика.
Покосившись на тонконогую красивую рюмку, появившуюся перед ним как-то незаметно, Захар промолчал; он и раньше иногда сидел за этим столом, спорил, обсуждая всякие колхозные дела; бывало, и выпивали понемногу; здесь от хозяина и его жены узнавал немало нового. Питерский рабочий, направленный из окружкома на советскую работу в деревню, Анисимов с женой так и прижились в Густищах, Елизавета Андреевна сначала заправляла в избе-читальне, затем учительствовала в густищинской семилетке, преподавала русский и географию, и ее признавали не только в школе, но и на селе; она любила серьезные книги и детей, не могла спокойно переносить, когда видела, что кто-то не знает того, что необходимо знать, и всегда испытывала острое желание тут же восполнить упущенное; если сам Анисимов мог, распалившись, обозвать «неучем» и «невеждой», она мучительно краснела, обнаруживая незнание самых элементарных вещей о том мире, в котором человек родился и живет. Так, долго и настойчиво она пыталась в свое время втолковать Захару различные гипотезы строения вселенной, подбирала ему литературу для чтения. Сейчас она улыбнулась про себя, когда Захар, чокнувшись с мужем, выпил водку, неумело и осторожно придерживая рюмку, и стал есть, низко наклонившись над тарелкой; она засмотрелась на него и подумала, что он красив какой-то диковатой азиатской красотой, глаза у него были большие, серые, но если он долго на что-то смотрел, они начинали слегка косить, у них был характерный длинный разрез, оставленный славянам веками монгольского владычества, когда степная азиатская кровь пошла гулять, своевольничая, по Руси; при совершенно серых глазах Захар был темно-рус, и характер у него стремительный, неровный, анархическая степная вольница чувствовалась в каждом движении. Елизавета Андреевна, еще молодая, тридцатилетняя женщина, загляни в себя пристрастнее, могла бы понять, что в ее внимании к Захару есть нечто большее, чем просто любопытство к красивому, талантливому, разбуженному зверю (как часто называл Захара Анисимов), поражающему какими-то совершенно ясными детскими чертами и неожиданными глубинами.