Страница:
Бой нарастал по всему пространству – на самой станции и по всему полю, в ельнике и в большом лесу, вернее, бой распался на множество отдельных схваток, часто рукопашных, белые пятна парашютов выдавали немцев, но многие из них уже успели расползтись по ржи.
Захар со своим взводом действовал со стороны большого леса, как только началась стрельба, он сразу понял, что бой предстоит беспорядочный, и приказал отделениям выдвинуться в поле, поближе к основной опускавшейся массе парашютистов; у самого него было двадцать пять патронов, и он, завалившись в рожь на спину, быстро расстрелял их и несколько раз попал, затем, вскочив на ноги и путаясь в густой ржи, еще незрелой, с зеленоватым отливом в стеблях, бросился к опускавшемуся косо и стремительно парашютисту. В небе стоял стрекот автоматов, немцы стреляли сверху, прошивая землю; тяжелые ящики и тюки с боеприпасами на спаренных и строенных парашютах были выброшены с самолетов позже солдат и медленно покачивались высоко над ними. Длинноногого, в кованых ботинках, парашютиста волокло прямо на Захара, и немец никак не мог приладиться ударить из автомата. Захар успел отшатнуться, когда немец тяжело, всем телом ткнулся о землю рядом с ним, Захару даже показалось, что внутри немца что-то крякнуло, и тут же, рванувшись вперед, Захар ударил его прикладом в висок; парашютист засучил ногами, затихая. Захар рванул у него из рук автомат и, присев рядом, дернул затвор, нажал на гашетку, тотчас последовала непривычно частая очередь, и Захар, оставив винтовку, наскоро заприметив место, чтобы потом вернуться за ней, бросился дальше в поле, где опускались основные силы десанта; припав на одно колено, он стрелял по парашютистам в упор. Пилотку он где-то потерял; краем глаза отмечая мелькавшие то тут, то там во ржи зеленые гимнастерки солдат своей роты, он находился в холодном, расчетливом возбуждении; чутье подсказывало ему, что этот первый бой с немцами закончится успешно; неожиданно оказавшись в самом центре скопления опавшего шелка, перепутанных стропов, каких-то длинных ящиков и трупов, Захар мог действовать только сам, от его умения, ловкости во многом зависела и сама его жизнь; рядом, срезанные пулями, то и дело падали стебли ржи. Стреляли и кричали со всех сторон; парашютисты, рассыпавшись длинной цепью, бежали к лесу, и словно ледок хрустнул и растаял у Захара под сердцем; стало жарко. Он торопливо пригнулся, пополз по житу, патроны кончились, но он почти сразу наткнулся на мертвого немца с автоматом и, отстегнув у него запасной рожок, тут же свалился лицом вниз, замер. Немцы протопали совсем близко, и он тотчас вскочил на колени и ударил им вслед; двое или трое свалились, остальные продолжали бежать.
Захар тоже побежал и на бегу наткнулся на парашютиста, тот сидел к нему спиной, и кровь стекала с головы, густо заливала ему шею; немец слепо и непрерывно строчил перед собой из автомата; подобравшись, Захар добил парашютиста выстрелом в упор. Подыхает, а никак не уймется, мелькнула в нем короткая, злая мысль, и он, стараясь не терять из виду общую картину боя, тотчас уловил какие-то новые изменения в обстановке; большой группе парашютистов удалось собраться в одном месте, и она с боем, отстреливаясь, отходила к лесу; на нее со всех сторон наседали; и Захар с бойцами своего взвода продвигался к основному очагу боя.
– Захар, а Захар, – тяжело плюхнувшись рядом, попросил Микита Бобок торопливым шепотом, задыхаясь и слегка придерживая немецкий автомат, – покажь, каким разом из этой рогатой стервы стрелять. Уж как я ее не вертел… ты, вижу, сразу приспособился.
– Да вот так, так. – Привстав на колено, Захар посылал короткие очереди в мелькавшие по измятой ржи пятнистые фигуры, перемещавшиеся ближе и ближе к лесу. – Ну что тут непонятного?
– Тю-ю, – изумился Микита Бобок, широко, снизу вверх утирая лицо рукавом. – А я дергал, дергал – молчит.
Захар зло посоветовал ему дернуть самого себя за то самое, что имело прямое отношение к продолжению всего Микитиного рода, и, выждав момент, перебежал вперед; Микита Бобок бросился вслед за ним, крепко сжимая автомат в короткопалых руках; он не успел вовремя лечь и проскочил свою цепь.
– Куда-а? Ложись! – закричал ему Васильев, оказавшийся тут же, но с Микитой Бобком что-то случилось, ноги не слушались и несли его огромными прыжками дальше и дальше, прямо к немцам, дикий густой рев рвался из него.
«Ну, пропал! Свалиться, свалиться надо!» Неловко выставив вперед автомат, Микита Бобок на ходу выпустил весь заряд и только тогда, нелепо и высоко подскочив, рухнул в рожь; уже лежа, он увидел припавшего к земле парашютиста; немец и Бобок лежали почти рядом, в каких-нибудь двух метрах, испуганно-похоже глядя друг на друга; рука немца медленно тянулась к ножу в чехле, прикрепленному слева на поясе; патроны и у него кончились. Оставалась какая-то секунда, и Микита Бобок с неожиданной силой бросился на немца, но тот на глазах изумленного Бобка успел проворно вскочить и понесся к лесу, к тому месту, откуда часто взлетали зеленые ракеты, обозначавшие, очевидно, условный сигнал сбора основных сил десанта. «Нашарахал я его, гляди-ка, остановиться не может, – еще больше изумился Микита Бобок уже с некоторой ноткой превосходства в отношении себя. – На сигнал лупит!» С этой приятной мыслью Бобок опять включился в общую неразбериху, находя в ней теперь уже некоторое даже удовольствие; бой перемещался в направлении взлетавших над лесом зеленых ракет; остатки десанта отходили в лес беспорядочными группами и в одиночку, рота, посланная вдогонку за ними, вернулась несолоно хлебавши, немцев потеряли.
Жаркое летнее солнце давно выкатилось в небо и сильно грело, и к одиннадцати часам утра короткий, стремительный бой в основном закончился. До самого позднего вечера по всему полю собирали раненых и убитых, стаскивали в одном место оружие и парашюты; к заходу солнца на станцию запоздало прибыл бронепоезд, его команда с хочу включилась в общую работу. Уже поздно вечером стало известно, что батальон Васильева потерял двести семнадцать убитыми, примерно столько же было ранено и двадцать человек исчезли неизвестно куда; враг оставил на поле около четырехсот трупов, пятьдесят семь немцев было взято в плен, и они теперь сидели, запертые в каменный пристанционный сарай, и бойцы бегали туда, чтобы убедиться самим и поглядеть пленных. Батальон захватил большое количество автоматов, пулеметов и минометов, две походные радиостанции, много патронов и мин.
Уже во время боя над полем и над станцией несколько раз появлялся и долго кружил в небе «костыль», и под вечер станцию бомбили. Бронепоезд, стоявший под парами, торопливо выбрался со станции и уполз к лесу, три «юнкерса» погнались было за ним, но скоро отстали и, сделав крутой разворот, улетели назад.
Наступила ночь. Путейцы торопливо чинили развороченное в нескольких местах полотно, после полуночи притащился откуда-то паровозик с десятком вагонов, в него погрузили раненых и пленных, и он ушел в направлении Брянска; уже в темноте в четырех братских могилах похоронили убитых, а затем, выставив вокруг усиленные посты, Васильев приказал поредевшему батальону отдыхать. Сам он забылся лишь на час перед рассветом; он был слишком возбужден боем; половины батальона больше не существовало, но немцев понащелкали почти столько же; он понимал, что это не его заслуга, а сочетание удачных обстоятельств, но все же его грела мысль о собственном значении в успешном исходе боя с немецким десантом. Он впервые и как-то неожиданно почувствовал неумолимую логику и власть войны над жизнью и смертью сотен и тысяч людей, во время похорон с чувством скорби и растерянности он всматривался в длинные ряды лиц убитых, одинаково холодных и неподвижных; с таким количеством убитых он, кадровый военный, сталкивался впервые; глядя вверх в клочок звездного неба, светившегося сквозь щель в шалаше, он думал, что это потому, что он ни разу не был на войне, вся его служба прошла сначала в училище, затем в учебных полках, и вот теперь ему пришлось вступить в войну с необстрелянными, не знавшими самых элементарных навыков военного дела людьми; вряд ли теперь он скоро узнает, как там сложилось с женой и дочками, успели ли они уехать в Алма-Ату к родным, и что вообще будет дальше с ним, с его батальоном. Он хорошо понимал, что стоит за скупыми сводками газет и радио, и знал, что война – это ежеминутное изменение обстановки. Наутро эта маленькая, затерянная среди болот и лесов станция, в окрестностях которой он сам и его батальон приняли огненное крещение, могла превратиться в груду развалин; может быть, именно в этом направлении нацелен очередной прорыв немцев, и, разумеется, остатками батальона их здесь не удержать, а никакого пополнения и приготовлений к обороне не было заметно, и порой ему начинало казаться, что он попал куда-то в безлюдную пустоту; он один должен был решать, что предпринимать дальше. Он ждал утро, оно должно было принести что-то новое.
С не меньшей остротой переживал этот первый бой и Захар Дерюгин, и он вместе с густищинцами приходил попрощаться с семью односельчанами, которым не суждено было идти дальше этой маленькой станции, во время похорон к Захару все время жались Фома Куделин и Бобок; Кирьян Поливанов стоял поодаль, в том самом месте длинной, с неровными краями могилы, где был положен его брат Митрий, и, казалось, безучастно смотрел на бойцов, торопливо забрасывавших могилу. Бобок показал на него Захару.
– Вишь, стоит, – вздохнул он. – Братана-то заваливают, только вчера с ним толковали, по бабе, говорит, тоска заедает… вот ему вся и тоска.
Кроме как по служебной надобности, Захар в эти дни ни с Кирьяном, ни с его братом не разговаривал, а вот сейчас словно что толкнуло его; как-никак братья Мани и друг друга сызмальства знают, по одним стежкам бесштанными бегали.
Кирьян повернул голову к подошедшим односельчанам, но глядел, казалось, на одного Захара, небольшими, как горошины, темными глазами.
– Пропал братан, – сказал он медленно, словно не веря своим словам. – Так ему затылок накось и сорвало… Надо ж, такая силища на человека… А ему много ли надо?
– Вот и нам пришел почин, главная работа, – сказал Захар, потому что именно ему нужно было хоть что-нибудь сказать в эту минуту. – Вот оно где главная пружина жизни развернулась. Ну, хватит, пошли, мужики, зовут зачем-то. Продукт, что ль, получать.
– Трофейный, от немца, – предположил Микита Бобок с заметным оживлением. – Эй, Фома, ты чего?
– Надо ж, как дрова, – потрясенно сказал Куделин, глядя на погибших, уложенных в ямы ровными рядами и кое-где уже скрывавшихся под сыпучей землей, непрерывно скидываемой сверху; возвращаясь к шалашам, он отозвал Захара в сторону, тот недовольно шагнул за ним
– Чего тебе приспичило?
– Ты вот что, Захар, ты за старое-то на меня злобы не таи. – Фома Куделин глядел в землю. – Прости, ошалел я тогда на собрании, выпивши был… Помнишь, колодцы как раз чистили. Анисимов нам от сельсовета по красненькой заплатил.
– Анисимов? – искренне изумился Захар и притянул к себе коротенького Куделина, по ястребиному глянул ему сверху вниз в глаза. – Говоришь, Родион Анисимов?
– Он, чего я тебе сейчас, что ль, брехать буду? – Куделин, сделав истовое лицо, хотел перекреститься, Захар отвел его руку.
– Ладно, пошли, какие там обиды, – сказал Захар тихо и, догоняя остальных, широко зашагал впереди; весь остаток дня он был мрачнее обычного и ни с кем не разговаривал.
Приказ погрузиться в первый же эшелон и срочно двигаться к Смоленску на пополнение одной из дивизий 16-й армии запоздал; ровно в пять часов утра немецкие бомбардировщики тремя волнами снесли станцию, и, конечно, никакого состава теперь ждать не приходилось; Васильев повел батальон к Смоленску маршем.
2
Захар со своим взводом действовал со стороны большого леса, как только началась стрельба, он сразу понял, что бой предстоит беспорядочный, и приказал отделениям выдвинуться в поле, поближе к основной опускавшейся массе парашютистов; у самого него было двадцать пять патронов, и он, завалившись в рожь на спину, быстро расстрелял их и несколько раз попал, затем, вскочив на ноги и путаясь в густой ржи, еще незрелой, с зеленоватым отливом в стеблях, бросился к опускавшемуся косо и стремительно парашютисту. В небе стоял стрекот автоматов, немцы стреляли сверху, прошивая землю; тяжелые ящики и тюки с боеприпасами на спаренных и строенных парашютах были выброшены с самолетов позже солдат и медленно покачивались высоко над ними. Длинноногого, в кованых ботинках, парашютиста волокло прямо на Захара, и немец никак не мог приладиться ударить из автомата. Захар успел отшатнуться, когда немец тяжело, всем телом ткнулся о землю рядом с ним, Захару даже показалось, что внутри немца что-то крякнуло, и тут же, рванувшись вперед, Захар ударил его прикладом в висок; парашютист засучил ногами, затихая. Захар рванул у него из рук автомат и, присев рядом, дернул затвор, нажал на гашетку, тотчас последовала непривычно частая очередь, и Захар, оставив винтовку, наскоро заприметив место, чтобы потом вернуться за ней, бросился дальше в поле, где опускались основные силы десанта; припав на одно колено, он стрелял по парашютистам в упор. Пилотку он где-то потерял; краем глаза отмечая мелькавшие то тут, то там во ржи зеленые гимнастерки солдат своей роты, он находился в холодном, расчетливом возбуждении; чутье подсказывало ему, что этот первый бой с немцами закончится успешно; неожиданно оказавшись в самом центре скопления опавшего шелка, перепутанных стропов, каких-то длинных ящиков и трупов, Захар мог действовать только сам, от его умения, ловкости во многом зависела и сама его жизнь; рядом, срезанные пулями, то и дело падали стебли ржи. Стреляли и кричали со всех сторон; парашютисты, рассыпавшись длинной цепью, бежали к лесу, и словно ледок хрустнул и растаял у Захара под сердцем; стало жарко. Он торопливо пригнулся, пополз по житу, патроны кончились, но он почти сразу наткнулся на мертвого немца с автоматом и, отстегнув у него запасной рожок, тут же свалился лицом вниз, замер. Немцы протопали совсем близко, и он тотчас вскочил на колени и ударил им вслед; двое или трое свалились, остальные продолжали бежать.
Захар тоже побежал и на бегу наткнулся на парашютиста, тот сидел к нему спиной, и кровь стекала с головы, густо заливала ему шею; немец слепо и непрерывно строчил перед собой из автомата; подобравшись, Захар добил парашютиста выстрелом в упор. Подыхает, а никак не уймется, мелькнула в нем короткая, злая мысль, и он, стараясь не терять из виду общую картину боя, тотчас уловил какие-то новые изменения в обстановке; большой группе парашютистов удалось собраться в одном месте, и она с боем, отстреливаясь, отходила к лесу; на нее со всех сторон наседали; и Захар с бойцами своего взвода продвигался к основному очагу боя.
– Захар, а Захар, – тяжело плюхнувшись рядом, попросил Микита Бобок торопливым шепотом, задыхаясь и слегка придерживая немецкий автомат, – покажь, каким разом из этой рогатой стервы стрелять. Уж как я ее не вертел… ты, вижу, сразу приспособился.
– Да вот так, так. – Привстав на колено, Захар посылал короткие очереди в мелькавшие по измятой ржи пятнистые фигуры, перемещавшиеся ближе и ближе к лесу. – Ну что тут непонятного?
– Тю-ю, – изумился Микита Бобок, широко, снизу вверх утирая лицо рукавом. – А я дергал, дергал – молчит.
Захар зло посоветовал ему дернуть самого себя за то самое, что имело прямое отношение к продолжению всего Микитиного рода, и, выждав момент, перебежал вперед; Микита Бобок бросился вслед за ним, крепко сжимая автомат в короткопалых руках; он не успел вовремя лечь и проскочил свою цепь.
– Куда-а? Ложись! – закричал ему Васильев, оказавшийся тут же, но с Микитой Бобком что-то случилось, ноги не слушались и несли его огромными прыжками дальше и дальше, прямо к немцам, дикий густой рев рвался из него.
«Ну, пропал! Свалиться, свалиться надо!» Неловко выставив вперед автомат, Микита Бобок на ходу выпустил весь заряд и только тогда, нелепо и высоко подскочив, рухнул в рожь; уже лежа, он увидел припавшего к земле парашютиста; немец и Бобок лежали почти рядом, в каких-нибудь двух метрах, испуганно-похоже глядя друг на друга; рука немца медленно тянулась к ножу в чехле, прикрепленному слева на поясе; патроны и у него кончились. Оставалась какая-то секунда, и Микита Бобок с неожиданной силой бросился на немца, но тот на глазах изумленного Бобка успел проворно вскочить и понесся к лесу, к тому месту, откуда часто взлетали зеленые ракеты, обозначавшие, очевидно, условный сигнал сбора основных сил десанта. «Нашарахал я его, гляди-ка, остановиться не может, – еще больше изумился Микита Бобок уже с некоторой ноткой превосходства в отношении себя. – На сигнал лупит!» С этой приятной мыслью Бобок опять включился в общую неразбериху, находя в ней теперь уже некоторое даже удовольствие; бой перемещался в направлении взлетавших над лесом зеленых ракет; остатки десанта отходили в лес беспорядочными группами и в одиночку, рота, посланная вдогонку за ними, вернулась несолоно хлебавши, немцев потеряли.
Жаркое летнее солнце давно выкатилось в небо и сильно грело, и к одиннадцати часам утра короткий, стремительный бой в основном закончился. До самого позднего вечера по всему полю собирали раненых и убитых, стаскивали в одном место оружие и парашюты; к заходу солнца на станцию запоздало прибыл бронепоезд, его команда с хочу включилась в общую работу. Уже поздно вечером стало известно, что батальон Васильева потерял двести семнадцать убитыми, примерно столько же было ранено и двадцать человек исчезли неизвестно куда; враг оставил на поле около четырехсот трупов, пятьдесят семь немцев было взято в плен, и они теперь сидели, запертые в каменный пристанционный сарай, и бойцы бегали туда, чтобы убедиться самим и поглядеть пленных. Батальон захватил большое количество автоматов, пулеметов и минометов, две походные радиостанции, много патронов и мин.
Уже во время боя над полем и над станцией несколько раз появлялся и долго кружил в небе «костыль», и под вечер станцию бомбили. Бронепоезд, стоявший под парами, торопливо выбрался со станции и уполз к лесу, три «юнкерса» погнались было за ним, но скоро отстали и, сделав крутой разворот, улетели назад.
Наступила ночь. Путейцы торопливо чинили развороченное в нескольких местах полотно, после полуночи притащился откуда-то паровозик с десятком вагонов, в него погрузили раненых и пленных, и он ушел в направлении Брянска; уже в темноте в четырех братских могилах похоронили убитых, а затем, выставив вокруг усиленные посты, Васильев приказал поредевшему батальону отдыхать. Сам он забылся лишь на час перед рассветом; он был слишком возбужден боем; половины батальона больше не существовало, но немцев понащелкали почти столько же; он понимал, что это не его заслуга, а сочетание удачных обстоятельств, но все же его грела мысль о собственном значении в успешном исходе боя с немецким десантом. Он впервые и как-то неожиданно почувствовал неумолимую логику и власть войны над жизнью и смертью сотен и тысяч людей, во время похорон с чувством скорби и растерянности он всматривался в длинные ряды лиц убитых, одинаково холодных и неподвижных; с таким количеством убитых он, кадровый военный, сталкивался впервые; глядя вверх в клочок звездного неба, светившегося сквозь щель в шалаше, он думал, что это потому, что он ни разу не был на войне, вся его служба прошла сначала в училище, затем в учебных полках, и вот теперь ему пришлось вступить в войну с необстрелянными, не знавшими самых элементарных навыков военного дела людьми; вряд ли теперь он скоро узнает, как там сложилось с женой и дочками, успели ли они уехать в Алма-Ату к родным, и что вообще будет дальше с ним, с его батальоном. Он хорошо понимал, что стоит за скупыми сводками газет и радио, и знал, что война – это ежеминутное изменение обстановки. Наутро эта маленькая, затерянная среди болот и лесов станция, в окрестностях которой он сам и его батальон приняли огненное крещение, могла превратиться в груду развалин; может быть, именно в этом направлении нацелен очередной прорыв немцев, и, разумеется, остатками батальона их здесь не удержать, а никакого пополнения и приготовлений к обороне не было заметно, и порой ему начинало казаться, что он попал куда-то в безлюдную пустоту; он один должен был решать, что предпринимать дальше. Он ждал утро, оно должно было принести что-то новое.
С не меньшей остротой переживал этот первый бой и Захар Дерюгин, и он вместе с густищинцами приходил попрощаться с семью односельчанами, которым не суждено было идти дальше этой маленькой станции, во время похорон к Захару все время жались Фома Куделин и Бобок; Кирьян Поливанов стоял поодаль, в том самом месте длинной, с неровными краями могилы, где был положен его брат Митрий, и, казалось, безучастно смотрел на бойцов, торопливо забрасывавших могилу. Бобок показал на него Захару.
– Вишь, стоит, – вздохнул он. – Братана-то заваливают, только вчера с ним толковали, по бабе, говорит, тоска заедает… вот ему вся и тоска.
Кроме как по служебной надобности, Захар в эти дни ни с Кирьяном, ни с его братом не разговаривал, а вот сейчас словно что толкнуло его; как-никак братья Мани и друг друга сызмальства знают, по одним стежкам бесштанными бегали.
Кирьян повернул голову к подошедшим односельчанам, но глядел, казалось, на одного Захара, небольшими, как горошины, темными глазами.
– Пропал братан, – сказал он медленно, словно не веря своим словам. – Так ему затылок накось и сорвало… Надо ж, такая силища на человека… А ему много ли надо?
– Вот и нам пришел почин, главная работа, – сказал Захар, потому что именно ему нужно было хоть что-нибудь сказать в эту минуту. – Вот оно где главная пружина жизни развернулась. Ну, хватит, пошли, мужики, зовут зачем-то. Продукт, что ль, получать.
– Трофейный, от немца, – предположил Микита Бобок с заметным оживлением. – Эй, Фома, ты чего?
– Надо ж, как дрова, – потрясенно сказал Куделин, глядя на погибших, уложенных в ямы ровными рядами и кое-где уже скрывавшихся под сыпучей землей, непрерывно скидываемой сверху; возвращаясь к шалашам, он отозвал Захара в сторону, тот недовольно шагнул за ним
– Чего тебе приспичило?
– Ты вот что, Захар, ты за старое-то на меня злобы не таи. – Фома Куделин глядел в землю. – Прости, ошалел я тогда на собрании, выпивши был… Помнишь, колодцы как раз чистили. Анисимов нам от сельсовета по красненькой заплатил.
– Анисимов? – искренне изумился Захар и притянул к себе коротенького Куделина, по ястребиному глянул ему сверху вниз в глаза. – Говоришь, Родион Анисимов?
– Он, чего я тебе сейчас, что ль, брехать буду? – Куделин, сделав истовое лицо, хотел перекреститься, Захар отвел его руку.
– Ладно, пошли, какие там обиды, – сказал Захар тихо и, догоняя остальных, широко зашагал впереди; весь остаток дня он был мрачнее обычного и ни с кем не разговаривал.
Приказ погрузиться в первый же эшелон и срочно двигаться к Смоленску на пополнение одной из дивизий 16-й армии запоздал; ровно в пять часов утра немецкие бомбардировщики тремя волнами снесли станцию, и, конечно, никакого состава теперь ждать не приходилось; Васильев повел батальон к Смоленску маршем.
2
Захар Дерюгин в составе своего батальона попал под Смоленск именно в те дни, когда гитлеровская военная машина, во всей мощи и жестокости непрерывных побед, впервые стала серьезно пробуксовывать, как раз завязались ожесточенные уличные бои в самом Смоленске и в самых различных направлениях вокруг него; обескровленные дивизии 16-й армии при острой нехватке снарядов, при почти полном отсутствии авиации и танков начинали выводить из себя Гудериана своей настойчивостью переправиться через Днепр и выбить противника из южной части Смоленска. В бои за Смоленск оказался втянутым и весь 47-й моторизованный корпус его группы в составе двух танковых и двух мотодивизий и несколько дивизий группы генерала Гота. Отражая стремительные, вопреки всяческой военной логике, контратаки русских, немцы вводят в дело огнеметные танки, усиливают действие авиации; русские жгут танки обыкновенными бутылками с горючей смесью «КС», контратакуют ночами; каждый день, каждый час задержки в движении на восток уже начинают ощутимо сказываться на всем огромном театре военных действий, воздушная разведка непрерывно доносит о подходе и сосредоточении в районах Ельни, Ржева, Осташкова новых масс русских войск, которых ни по каким прогнозам прежних разведданных не могло было быть.
Уже недалеко, километрах в сорока от Смоленска, батальон Васильева, двигаясь к Днепру, рано утром напоролся на немецкие танки и, рассредоточившись, а вернее закрепившись на обрывистом берегу Днепра, держался до темноты. На глазах у Захара танк раздавил капитана Васильева с гранатой в руке, но и сам боком завалился с обрыва; что-то долго громыхало и переваливалось в его чреве, и несколько бойцов, оседлав его, стали стрелять в упор из винтовок и автоматов во всевозможные щели. Захар со своего места не успел крикнуть бойцам, чтобы они бросили заниматься ерундой; танк взорвался; сорванная чудовищной силой башня отскочила в сторону, кого-то раздавив, и тотчас повалил густой черный дым.
«Доигрались, черти», – ошарашенно подумал Захар, но этот неожиданный взрыв и чадный, черный дым, потянувшийся над Днепром, вероятно, и явился спасением; остальные восемь машин, пятясь от обрыва, до самого вечера редко постреливали издали. Перед самым заходом солнца послышался гул моторов, и уже в темноте, отбив последними патронами атаку роты автоматчиков, остатки батальона почти без оружия перебрались на правый берег Днепра, и дальше к Смоленску несколько десятков уцелевших человек повел Дерюгин, но через час или чуть больше его небольшую группу вобрала в свое движение какая-то воинская часть; с шестью орудиями на конной тяге она двигалась тоже к Смоленску, и в ее составе было много людей в гражданском, но с винтовками и гранатами. Тут уже открыто говорили, что бои в Смоленске идут по Днепру и южную часть города немцы захватили, да это становилось очевидно и без разговоров. Смоленск горел, шла артиллерийская стрельба, и в небе то и дело появлялись немецкие самолеты; и от этого дня, когда немцы несколько раз принимались бомбить движущиеся к Смоленску войска, и от двух последующих, когда солдат, в том числе и оставшихся от батальона Васильева, беспорядочно перебрасывали то в одно, то в другое место, в памяти Захара почти ничего не осталось.
Его, в числе трехсот с лишним человек, направили на пополнение в 129-ю стрелковую дивизию, и он облегченно вздохнул, увидев себя рано утром на кладбище, среди высившихся кругом памятников, крестов и могильных плит, теперь ему не нужно было отвечать за других, в нем появилось и окрепло успокаивающее чувство привычной работы среди равных себе людей. Микиту Бобка, Фому Куделина и всех остальных густищинцев Захар потерял еще в то время, когда батальон попал под танки, и теперь он не знал, жив ли кто из них, да и думать об этом было некогда. Дробя камень и высоко взбрасывая сухую слежавшуюся землю, непрерывно рвались снаряды и мины. С высокого кладбищенского берега далеко просматривался горящий город, в дымной, солнечной мгле возносились купола Успенского собора; людей по обоим берегам Днепра не было видно, они прятались в укрытиях и уцелевших каменных зданиях, и только взорванные, искореженные пролеты моста через Днепр настойчиво напоминали о разделенности.
Захар оказался среди совершенно незнакомых людей; в провонявших потом, побелевших от соли гимнастерках, днем они отбивали упорные попытки немцев переправиться через Днепр, а ночью спускались вниз запастись водой, выпадал час-другой и поспать, смыть кровь и пот. Все время не хватало снарядов, гранат, патронов; Захара занесли в какие-то списки, и больше никто не обращал на него внимания, от него требовалось делать только то, что делали другие, он просто стал одним из миллионов солдат, короткий земной путь которого, хотел он того или нет, перекрестился во времени с путями больших замыслов и расчетов, с путями истории. Ему было указано место за старым, замшелым надгробием какой-то супруги и любимой матери Надежды Агафоновны Семимясовой, жены купца первой гильдии. За этой плитой их укрылось трое; ночью, торопясь и обливаясь потом, они вырыли окоп в полпояса; на большее не хватало ни сил, ни времени; плита надежно прикрывала их от пуль с того берега, довольно часто щелкавших в камень, и был у них один ручной пулемет и две винтовки. Все трое сразу сдружились и привыкли друг к другу и спали, если случалось, по очереди, два-три часа в сутки. Кроме Захара, потомственного крестьянина, один был москвич, рабочий, слесарь автомобильного завода, молодой двадцатилетний парнишка по фамилии Ручьев, но так он значился только в списках, все звали его по имени – Вася. И Захару нравилось звать его просто Васей. Ручьев виртуозно управлялся со своим неуклюжим «дегтярем», и это тоже вызывало к нему уважение со стороны Захара. Второй, числившийся помощником у Ручьева, тоже молодой, двадцати восьми лет, человек, в недавней мирной жизни был историком. Ручьев называл его по имени-отчеству – Степан Ильич, а Захар запросто – Корниловым. Справа и слева от них по всему Тихвинскому кладбищу и дальше по взгорбленному берегу Днепра держали оборону такие же люди, и то, что многие из них сошлись вместе в последнюю неделю, не имело никакого значения; здесь, на этой черте, они узнавали друг друга тотчас, без всяких анкет, справок и приглядывания. К Корнилову, худющему, с большими, глубоко запавшими задумчивыми глазами, Захар относился с первого же часа, как и к Васе, с затаенной снисходительностью и даже нежностью, потому что тот, как и Вася, не знал еще жизни и не был женат; Вася Ручьев просто не успел, а Корнилов не обзавелся семьей по причине своей увлеченности наукой, и женщины мало его интересовали; у него осталась где-то в Рогачеве старая мать шестидесяти лет; своего единственого сына она родила уже на четвертом десятке, едва не отдав богу душу. Корнилов в первые дни войны записался в ополчение, с сожалением оставив незаконченную диссертацию «Новые толкования причин «Смуты» в истории Государства Российского, ее значение и последствия» и специфический запах больших архивных папок с документами Военно-исторического архива, где он в последнее время работал. Несмотря на кажущуюся слабость, Захар ни разу не слышал от него недовольного слова, да он и вообще был неразговорчив; но стоило оказаться с ним рядом, лицом к лицу, как сразу начинала ощущаться его наполненность чем-то своим, глубоким, отъединенным от реального мира; в хрупкой оболочке интеллигента начинали смутно проступать скрытые страсти этого молодого, восторженного, а может, и честолюбивого сердца. Была у Корнилова одна тайная мысль: написать историю России, написать полно и объективно, но эту дерзкую мысль он держал в тайне; Захар иногда ловил на себе его далекий взгляд и обходился с ним в эти моменты особенно бережно; за последнее время перед Захаром промелькнуло множество людей, для которых главным стала война, Корнилов от всех отличался.
Рано утром под прикрытием тумана немцы силою двух батальонов снова, в который уже раз, попытались высадиться на левый берег и зацепиться за Тихвинское кладбище, и вскоре горячечная, беспорядочная стрельба перешла в рукопашную схватку; Захар в этой дикой каше почему-то больше всего боялся за Корнилова и старался не терять его из виду, и был такой момент, когда Корнилов, вместо того чтобы всадить штык в замахнувшегося на него, как дубиной, гранатой на длинной ручке немца, посерев, отшатнулся в сторону, и если бы Захар сбоку не пропорол немца наискось, на всю длину штыка, этот момент был бы для Корнилова последним.
Немцы скатились к Днепру вперемежку с русскими, и тотчас по кладбищу ударили минометы и артиллерия; дрались и в самой воде; мало кто из двух батальонов доплыл до правого берега, но зато немцы потом два часа долбили кладбище до проседания могил, Захар сам видел в одном месте вывернутый полуистлевший гроб и ссыпавшиеся из него кости и остатки праха.
Наступил один из редких моментов передышки.
– Голова гудит, – пожаловался Вася, стряхивая с колен сухую землю; он сидел в углу окопа, скрючившись, и, когда гул в небе затих, недоверчиво приподнялся. – Сейчас опять полезут.
– Ну, теперь прямо так не полезут, на сегодня с них хватит, – прочищая забитые пылью ноздри, Захар недовольно пофыркал; солнце палило в отвес, дерево, раньше прикрывавшее их сверху, было почти под самой кроной обрублено, и теперь остались на нем три жидких ветки с обитыми рваными листьями.
– А ты, Корнилов, ты чего не колол? – спросил Захар сердито, глядя на историка, пытавшегося подолом гимнастерки стереть землю с потного лица. – На тот свет захотел? Так он бы тебя в один миг и отправил туда! Тут тебе не кабинет, тут арифметика простая – или ты его, или он тебя! Крови нельзя здесь бояться, это тебе не на машинке стукать, Корнилов.
– Пожрать бы чего сейчас, – Вася страдальчески сморщил короткий вздернутый нос. – Видать, старшину где-нибудь придавило. Эй, соседи, – повысил он голос, слегка высовываясь под прикрытием плиты из окопа. – К вам харч не поступал, случаем?
– Говорят, старшину и весь запас накрыло! – донесся скорый ответ; Вася вяло поругался, опять сел на свое место и сказал:
– Ты на него, Тарасыч, не кричи, бывает, рука дрогнет. Они, ученые, такие, издали он тебе во всю ивановскую распишет, что и как, а тут вблизи надо бы попросту, штыком в пузо, вот и осечка. А ты его здорово, Тарасыч, укараулил.
– Пусть не лезет, сволочь, – проворчал Захар, извлекая из карманов кисет с остатками махорки и мятый обрывок газеты.
– Подожди, Тарасыч, немецкой штучкой угощу за добрую работенку, – сказал Вася. – В суматохе успел сигаретами с зажигалкой обзавестись – вот.
Захар взял нерасчатую пачку сигарет, повертел, по-прежнему думая о Корнилове и сердясь на него.
– Не по-нашему, черт, написано, – сказал он, вскрывая пачку и от тонкого запаха табака сразу веселея. – На, Вася, давай зажигалку. Закури, Корнилов, – покосился Захар в сторону историка.
– Не хочу, спасибо. Это румынские, в Бухаресте фабрика. Не сердитесь на меня, Дерюгин, понимаете, не смог я штыком. Тысячи лет человечество гуманизм по крупице накапливает, раба из себя каплю за каплей выдавливает – и опять штыком, опять штыком! Я понимаю, – смущаясь, заторопился Корнилов под хмурым взглядом Захара. – Понимаю, и не смог! Не смог!
Вася и Захар курили, разгоняя дым у самой земли; после рева почти непрерывно рвавшихся бомб и снарядов редкое трескучее хлопание мин, которые немцы время от времени швыряли на кладбище, почти не воспринималось, и стояла благодатная тишина передышки.
– Смотрю, человек ведь, человек передо мной…
– Да какой это человек? – перебивая, с сердцем сплюнул Захар. – Штыком! А чем же еще! Хватит уже, жалели, жалели и дожалелись на свою голову! Ну а если бы этот, как ты говоришь, человек меня или вон его штыком колол, ты бы тоже совестился? Красная девка. Вон погляди, что этот твой человек делает, – кивнул Захар в сторону Днепра, на густо нависший смрадный дым над городом. – Ему тысячу лет, сам говорил, строили, строили… Он нас танками на той неделе давил, гляжу, голову под гусеницу затягивает, а там она, как гнилой кавун, лопается. А ты знаешь, что было в той голове?
– Воды теперь до темноты не достать, – опять посетовал Вася, стараясь не глядеть на бледное, измученное лицо историка и меняя разговор. – Пожрать раньше вечера не удастся ни за что. Вот житуха! У меня всего два диска осталось, хоть бы поднесли. Послушай, Тарасыч, сползаю-ка я, разузнаю, а? Что это? Кажется, взводный…
Уже недалеко, километрах в сорока от Смоленска, батальон Васильева, двигаясь к Днепру, рано утром напоролся на немецкие танки и, рассредоточившись, а вернее закрепившись на обрывистом берегу Днепра, держался до темноты. На глазах у Захара танк раздавил капитана Васильева с гранатой в руке, но и сам боком завалился с обрыва; что-то долго громыхало и переваливалось в его чреве, и несколько бойцов, оседлав его, стали стрелять в упор из винтовок и автоматов во всевозможные щели. Захар со своего места не успел крикнуть бойцам, чтобы они бросили заниматься ерундой; танк взорвался; сорванная чудовищной силой башня отскочила в сторону, кого-то раздавив, и тотчас повалил густой черный дым.
«Доигрались, черти», – ошарашенно подумал Захар, но этот неожиданный взрыв и чадный, черный дым, потянувшийся над Днепром, вероятно, и явился спасением; остальные восемь машин, пятясь от обрыва, до самого вечера редко постреливали издали. Перед самым заходом солнца послышался гул моторов, и уже в темноте, отбив последними патронами атаку роты автоматчиков, остатки батальона почти без оружия перебрались на правый берег Днепра, и дальше к Смоленску несколько десятков уцелевших человек повел Дерюгин, но через час или чуть больше его небольшую группу вобрала в свое движение какая-то воинская часть; с шестью орудиями на конной тяге она двигалась тоже к Смоленску, и в ее составе было много людей в гражданском, но с винтовками и гранатами. Тут уже открыто говорили, что бои в Смоленске идут по Днепру и южную часть города немцы захватили, да это становилось очевидно и без разговоров. Смоленск горел, шла артиллерийская стрельба, и в небе то и дело появлялись немецкие самолеты; и от этого дня, когда немцы несколько раз принимались бомбить движущиеся к Смоленску войска, и от двух последующих, когда солдат, в том числе и оставшихся от батальона Васильева, беспорядочно перебрасывали то в одно, то в другое место, в памяти Захара почти ничего не осталось.
Его, в числе трехсот с лишним человек, направили на пополнение в 129-ю стрелковую дивизию, и он облегченно вздохнул, увидев себя рано утром на кладбище, среди высившихся кругом памятников, крестов и могильных плит, теперь ему не нужно было отвечать за других, в нем появилось и окрепло успокаивающее чувство привычной работы среди равных себе людей. Микиту Бобка, Фому Куделина и всех остальных густищинцев Захар потерял еще в то время, когда батальон попал под танки, и теперь он не знал, жив ли кто из них, да и думать об этом было некогда. Дробя камень и высоко взбрасывая сухую слежавшуюся землю, непрерывно рвались снаряды и мины. С высокого кладбищенского берега далеко просматривался горящий город, в дымной, солнечной мгле возносились купола Успенского собора; людей по обоим берегам Днепра не было видно, они прятались в укрытиях и уцелевших каменных зданиях, и только взорванные, искореженные пролеты моста через Днепр настойчиво напоминали о разделенности.
Захар оказался среди совершенно незнакомых людей; в провонявших потом, побелевших от соли гимнастерках, днем они отбивали упорные попытки немцев переправиться через Днепр, а ночью спускались вниз запастись водой, выпадал час-другой и поспать, смыть кровь и пот. Все время не хватало снарядов, гранат, патронов; Захара занесли в какие-то списки, и больше никто не обращал на него внимания, от него требовалось делать только то, что делали другие, он просто стал одним из миллионов солдат, короткий земной путь которого, хотел он того или нет, перекрестился во времени с путями больших замыслов и расчетов, с путями истории. Ему было указано место за старым, замшелым надгробием какой-то супруги и любимой матери Надежды Агафоновны Семимясовой, жены купца первой гильдии. За этой плитой их укрылось трое; ночью, торопясь и обливаясь потом, они вырыли окоп в полпояса; на большее не хватало ни сил, ни времени; плита надежно прикрывала их от пуль с того берега, довольно часто щелкавших в камень, и был у них один ручной пулемет и две винтовки. Все трое сразу сдружились и привыкли друг к другу и спали, если случалось, по очереди, два-три часа в сутки. Кроме Захара, потомственного крестьянина, один был москвич, рабочий, слесарь автомобильного завода, молодой двадцатилетний парнишка по фамилии Ручьев, но так он значился только в списках, все звали его по имени – Вася. И Захару нравилось звать его просто Васей. Ручьев виртуозно управлялся со своим неуклюжим «дегтярем», и это тоже вызывало к нему уважение со стороны Захара. Второй, числившийся помощником у Ручьева, тоже молодой, двадцати восьми лет, человек, в недавней мирной жизни был историком. Ручьев называл его по имени-отчеству – Степан Ильич, а Захар запросто – Корниловым. Справа и слева от них по всему Тихвинскому кладбищу и дальше по взгорбленному берегу Днепра держали оборону такие же люди, и то, что многие из них сошлись вместе в последнюю неделю, не имело никакого значения; здесь, на этой черте, они узнавали друг друга тотчас, без всяких анкет, справок и приглядывания. К Корнилову, худющему, с большими, глубоко запавшими задумчивыми глазами, Захар относился с первого же часа, как и к Васе, с затаенной снисходительностью и даже нежностью, потому что тот, как и Вася, не знал еще жизни и не был женат; Вася Ручьев просто не успел, а Корнилов не обзавелся семьей по причине своей увлеченности наукой, и женщины мало его интересовали; у него осталась где-то в Рогачеве старая мать шестидесяти лет; своего единственого сына она родила уже на четвертом десятке, едва не отдав богу душу. Корнилов в первые дни войны записался в ополчение, с сожалением оставив незаконченную диссертацию «Новые толкования причин «Смуты» в истории Государства Российского, ее значение и последствия» и специфический запах больших архивных папок с документами Военно-исторического архива, где он в последнее время работал. Несмотря на кажущуюся слабость, Захар ни разу не слышал от него недовольного слова, да он и вообще был неразговорчив; но стоило оказаться с ним рядом, лицом к лицу, как сразу начинала ощущаться его наполненность чем-то своим, глубоким, отъединенным от реального мира; в хрупкой оболочке интеллигента начинали смутно проступать скрытые страсти этого молодого, восторженного, а может, и честолюбивого сердца. Была у Корнилова одна тайная мысль: написать историю России, написать полно и объективно, но эту дерзкую мысль он держал в тайне; Захар иногда ловил на себе его далекий взгляд и обходился с ним в эти моменты особенно бережно; за последнее время перед Захаром промелькнуло множество людей, для которых главным стала война, Корнилов от всех отличался.
Рано утром под прикрытием тумана немцы силою двух батальонов снова, в который уже раз, попытались высадиться на левый берег и зацепиться за Тихвинское кладбище, и вскоре горячечная, беспорядочная стрельба перешла в рукопашную схватку; Захар в этой дикой каше почему-то больше всего боялся за Корнилова и старался не терять его из виду, и был такой момент, когда Корнилов, вместо того чтобы всадить штык в замахнувшегося на него, как дубиной, гранатой на длинной ручке немца, посерев, отшатнулся в сторону, и если бы Захар сбоку не пропорол немца наискось, на всю длину штыка, этот момент был бы для Корнилова последним.
Немцы скатились к Днепру вперемежку с русскими, и тотчас по кладбищу ударили минометы и артиллерия; дрались и в самой воде; мало кто из двух батальонов доплыл до правого берега, но зато немцы потом два часа долбили кладбище до проседания могил, Захар сам видел в одном месте вывернутый полуистлевший гроб и ссыпавшиеся из него кости и остатки праха.
Наступил один из редких моментов передышки.
– Голова гудит, – пожаловался Вася, стряхивая с колен сухую землю; он сидел в углу окопа, скрючившись, и, когда гул в небе затих, недоверчиво приподнялся. – Сейчас опять полезут.
– Ну, теперь прямо так не полезут, на сегодня с них хватит, – прочищая забитые пылью ноздри, Захар недовольно пофыркал; солнце палило в отвес, дерево, раньше прикрывавшее их сверху, было почти под самой кроной обрублено, и теперь остались на нем три жидких ветки с обитыми рваными листьями.
– А ты, Корнилов, ты чего не колол? – спросил Захар сердито, глядя на историка, пытавшегося подолом гимнастерки стереть землю с потного лица. – На тот свет захотел? Так он бы тебя в один миг и отправил туда! Тут тебе не кабинет, тут арифметика простая – или ты его, или он тебя! Крови нельзя здесь бояться, это тебе не на машинке стукать, Корнилов.
– Пожрать бы чего сейчас, – Вася страдальчески сморщил короткий вздернутый нос. – Видать, старшину где-нибудь придавило. Эй, соседи, – повысил он голос, слегка высовываясь под прикрытием плиты из окопа. – К вам харч не поступал, случаем?
– Говорят, старшину и весь запас накрыло! – донесся скорый ответ; Вася вяло поругался, опять сел на свое место и сказал:
– Ты на него, Тарасыч, не кричи, бывает, рука дрогнет. Они, ученые, такие, издали он тебе во всю ивановскую распишет, что и как, а тут вблизи надо бы попросту, штыком в пузо, вот и осечка. А ты его здорово, Тарасыч, укараулил.
– Пусть не лезет, сволочь, – проворчал Захар, извлекая из карманов кисет с остатками махорки и мятый обрывок газеты.
– Подожди, Тарасыч, немецкой штучкой угощу за добрую работенку, – сказал Вася. – В суматохе успел сигаретами с зажигалкой обзавестись – вот.
Захар взял нерасчатую пачку сигарет, повертел, по-прежнему думая о Корнилове и сердясь на него.
– Не по-нашему, черт, написано, – сказал он, вскрывая пачку и от тонкого запаха табака сразу веселея. – На, Вася, давай зажигалку. Закури, Корнилов, – покосился Захар в сторону историка.
– Не хочу, спасибо. Это румынские, в Бухаресте фабрика. Не сердитесь на меня, Дерюгин, понимаете, не смог я штыком. Тысячи лет человечество гуманизм по крупице накапливает, раба из себя каплю за каплей выдавливает – и опять штыком, опять штыком! Я понимаю, – смущаясь, заторопился Корнилов под хмурым взглядом Захара. – Понимаю, и не смог! Не смог!
Вася и Захар курили, разгоняя дым у самой земли; после рева почти непрерывно рвавшихся бомб и снарядов редкое трескучее хлопание мин, которые немцы время от времени швыряли на кладбище, почти не воспринималось, и стояла благодатная тишина передышки.
– Смотрю, человек ведь, человек передо мной…
– Да какой это человек? – перебивая, с сердцем сплюнул Захар. – Штыком! А чем же еще! Хватит уже, жалели, жалели и дожалелись на свою голову! Ну а если бы этот, как ты говоришь, человек меня или вон его штыком колол, ты бы тоже совестился? Красная девка. Вон погляди, что этот твой человек делает, – кивнул Захар в сторону Днепра, на густо нависший смрадный дым над городом. – Ему тысячу лет, сам говорил, строили, строили… Он нас танками на той неделе давил, гляжу, голову под гусеницу затягивает, а там она, как гнилой кавун, лопается. А ты знаешь, что было в той голове?
– Воды теперь до темноты не достать, – опять посетовал Вася, стараясь не глядеть на бледное, измученное лицо историка и меняя разговор. – Пожрать раньше вечера не удастся ни за что. Вот житуха! У меня всего два диска осталось, хоть бы поднесли. Послушай, Тарасыч, сползаю-ка я, разузнаю, а? Что это? Кажется, взводный…