– Давай, давай, Фома! – поторапливали они. – Патефон непременно твой!
   – Да кто их знаить, – торопливо отвечал Фома Куделин. – Там стоить эта, с повязкой, по бумаге чиркает, а кто ее знаить, чего она чиркает. Поймешь разве, кто ей полюбу предстанет, а то возьмет и мимо-то брызнет карандашиком-то. Родные, ребятушки, – просил Фома Куделин, – поживей, поживей!
   – Ничего, ничего, Фома, у нас так-то не водится, все по закону. Комсомолия, она на честность лютая, где надо, там тебе и брызнет!
   Фома Куделин успокаивался недолго, принимаясь споро и ловко швырять землю в ящик телеги, и опять гнал своего всхрапывающего от непрерывной ночной работы мерина, чтобы немного погодя снова появиться со своими сомнениями. Ему наваливали земли, и он, не успев выговориться, хватал вожжи, не забывая, однако, на всякий случай прихватить и свою лопату.
   К полночи, когда напряжение в работе, казалось, достигло наивысшего предела, Брюханов почувствовал, что спина немеет, на ладонях вздулись водянистые волдыри, черенок то и дело выскальзывал из горящих ладоней; и вот в этот-то миг он почувствовал на себе внимание Терентьева, который все так же споро, как и вначале, без видимых усилий, не сбавляя ритма, продолжал брать землю и швырять ее в ящики телег. Брюханов не видел в ползучей, неверной мгле, потревоженной частыми кострами, глаз Терентьева, но чувствовал, что у того на лице хоть и беззлобное, но насмешливое выражение, и что это насмешливое выражение относится именно к нему, Брюханову. Он постарался тут же задавить всплеснувшуюся обиду; да что ж этот Терентьев, не из железа же он, дело в тебе самом, видишь, не выдержал, вот сейчас охнешь, опустишься на землю, и вчетвером тебя не разогнуть. Будешь знать, никто тебя не просил… вот тебе и диалектика.
   Несмотря на холодный ветер, резво гулявший в котловане из конца в конец, лицо заливал пот, холодно скатывался по шее за ворот; напротив сумрачно в отблеске костра блеснули глаза Терентьева, и тут же послышался его, голос:
   – Эй, Тихон, покурим!
   – Не хочу, – с плохо скрываемой неприязнью отозвался Брюханов, хотя ему больше всего хотелось бросить лопату и тянуло к земле, но он, пересиливая себя, продолжал рывками бросать землю в телегу опять подкатившего Фомы Куделина; теперь он держался только на все более и более разгоравшейся в нем веселой злости, и постепенно тело опять приобретало послушность и гибкость; он уже не помнил, сколько прошло времени, ему все виделись насмешливо взблескивающие глаза Терентьева, и он как-то безотчетно отвечал ему таким же насмешливым вызовом и твердил про себя: на тебе, выкуси, не поддамся, что хочешь делай, не поддамся; и когда резкий, частый звон ударов в рельс где-то совсем рядом возвестил об окончании работы, он вначале ничего не мог понять; с трудом распрямившись, одеревенело оперся на лопату, глядя на все сильнее раскачивающиеся тени, и понял, что это его самого шатает из стороны в сторону; он тряхнул головой, лицо Терентьева тотчас вынырнуло откуда-то из темноты(.
   – Ну, брат, силен! – услышал он глухо, словно сквозь забившую уши вату. – Ну, молодец! Вот не думал! Да ты сам откуда?
   – Из Зежска, – сказал он в тон Терентьеву, неожиданно остро радуясь похвале и раздвигая одеревеневшие губы в непослушной улыбке.
   – Пошли на митинг, давай лопату. Там, возле конторы, премии счас будут вручать… Пошли, бери твою куртку-то, в момент ознобом охватит.
   – Идите, идите, я сейчас, – сказал Брюханов, с трудом накидывая на плечи куртку, и в потоке людей, льющихся из котлована, пошатываясь и спотыкаясь, с трудом одолел подъем. Один бы он не нашел конторы, но все тот же поток людей, усталых, с потными и разгоряченными лицами, привел его; он стоял в общей массе и вскоре увидел за множеством голов на каком-то помосте, освещенном двумя фонарями, Чубарева, Вахромейко, еще человек трех; кто-то из них поднял руку, требуя тишины, затем прокричал в рупор, объявляя начало митинга.
   Поблагодарив всех участников ночной работы, Вахромейко тут же стал называть бригады-победительницы, лучших землекопов и возчиков. Сквозь сдержанный гул, встречавший каждую новую фамилию, Брюханов уловил имя Фомы Алексеевича Куделина, приподнялся на носки, чтобы слышать лучше, но не услышал, а увидел Фому Куделина на помосте рядом с Чубаревым; Фома прижимал к груди какой-то ящик и растерянно кланялся во все стороны, а вокруг него кричали «ура», хлопали и смеялись. «Да это же у него патефон!» – обрадовался Брюханов и тотчас стал выбираться из толпы, до встречи с Чубаревым и Вахромейко нужно было успеть переодеться, привести себя в порядок; кажется, он обещал Чубареву быть завтра на утренней планерке, но теперь это отпадает, в первую очередь необходимо хотя бы выспаться.
   Он беспрепятственно прошел в кабинет Чубарева, переоделся, по правде говоря, ему сейчас не хотелось ни с кем видеться и разговаривать, но он, дождавшись Чубарева и Вахромейко, поговорил с ними наскоро, перекинулся шуткой, поздравил с удачной работой.
   – Между прочим, ваша машина здесь, Тихон Иванович. – Вахромейко разговаривал теперь с ним и глядел иначе; Брюханов от этого сделался сердит на него и на себя. – Я вам сейчас покажу, где шофер спит, я подходил.
   – Спасибо, найду, Василий Сидорович. Не прощаюсь, к вечеру буду у вас опять.
   – Рад, если понравилось, милости просим, – пробасил Чубарев, широко и гостеприимно разводя руки, точно собираясь всех немедленно заключить в объятия; Брюханов кивнул ему, Вахромейко и вышел, вдохнул резкий, морозный ветерок. Ночь кончалась, и в темном небе проступала серая бледность; тут же, у конторы, несколько человек горячо спорили, и один высокий и резкий голос выделялся среди других и все напирал, что часы Терентьеву не по закону достались, а потому, что он у начальства в особой милости, и что решено в бригаде Терентьева носить эти часы всем по очереди. Брюханов послушал, усмехнулся, хотел закурить, но припухшие пальцы не слушались; он не смог выловить папиросу из коробки и пошел искать свою машину.
   В эту ночь Чубарев тоже не ложился, а когда наконец выпроводил всех из кабинета и взглянул на часы, только пожал плечами. Было семь, через час начиналась планерка. Он сходил за перегородку, вымылся до пояса холодной водой, пофыркал, пошлепал себя руками, разминаясь, и вернулся к столу. Можно было просто посидеть на диване, покурить и немного отдохнуть; скоро должна появиться степенная и исполнительная Варвара Андреевна, она, как всегда, сварит кофе.
   С полчаса Чубарев сидел, откинувшись на жесткую спинку дивана, в полудреме свесив с подлокотника руку с погасшей папироской; какие-то неясные, путаные мысли бродили в нем; он на секунду вспоминал Брюханова, разговор с ним; интересный человек, подумал он, нужно будет сойтись с ним как-нибудь поближе. Вспомнились жена, дети; захотелось их увидеть, очутиться у себя на Скарятинском, в московской просторной, со вкусом обставленной квартире. Черт возьми, сейчас даже не верилось, что он всегда так рвался из Москвы, впрочем, так оно и было– без привычного ярма через неделю-другую он начинал тосковать, киснуть, жаловаться на сердце, а спустя еще неделю уже утешал где-нибудь на вокзале жену, обещая ей, что это уже в самый наипоследний раз, просил ее потерпеть годик; она любяще и прощающе глядела на него и слабо отшучивалась.
   – Через месяц жду, Верочка! – кричал он, уже стоя на подножке; она шла в толпе, махая ему вслед, потом она приезжала, жила у него с полмесяца, но у нее была другая натура, и как он не мог без вольных просторов, жестких ритмов строек, бессонных ночей, так она не могла без Москвы, без своего женотдела, без своего устоявшегося круга друзей и привычек, да и детей нельзя было надолго оставлять с его матерью, та часто болела; но всякий раз именно он должен был настаивать на ее возвращении. Так уж повелось. Чубарев мягко улыбался; жена сопротивлялась его доводам все слабее, наконец соглашалась и уезжала с искренними слезами благодарности на глазах, обещая скоро вернуться уже насовсем.
   – Что нас только держит друг около друга? – удивлялся Чубарев в минуты откровенности. – Непостижимо, из двадцати лет нашей супружеской жизни вряд ли насчитаешь года два-три, когда мы действительно были рядом вместе.
   – Ты удивительный человек, Олежек, – говорила она. – Если тебя попросят взвалить на себя земной шар, ты ведь не откажешься. В самое неподходящее время появиться в наркомате, выложить перед наркомом сумку с этой дрянью, цементом, и наговорить бог знает что… Я бы от страха умерла. Ты, Олежек, подавляешь людей, это я по себе чувствую, если я долго с тобой, у меня тотчас начинается кризис, перестаю верить и в себя и в свое дело. Не обижаешься? – спрашивала она, ласкаясь. – ты где сейчас, на разгрузке или в своих котлованах?
   – С тобой, с тобой, – смеялся Чубарев. – Но ты, как всегда, угадала, мне пора, опять неурядицы, цемент поступает препаршивый, зола, с таким цементом при наших темпах далеко не ускачешь. Больной вопрос, его и наркому не так просто решить.
   Забывшись в легкой, приятной полудремоте, он сразу же встал, как только в приемной, в «предбаннике», как называли ее, хлопнула дверь и послышались осторожные шаги Варвары Андреевны; он выглянул, поздоровался, попросил сварить кофе (отказаться от этой своей застарелой привычки он так и не смог), с наслаждением, торопливыми глотками выпил большую чашку душистой, горячей жидкости без сахара и через несколько минут уже сидел за своим широким столом, отмечая про себя запоздавших.
   Ведомости он пробежал заранее, требовательно оглядел собравшихся: прорабы, инженеры, снабженцы – около тридцати человек, мозг стройки, призванный работать в тесной, четкой согласованности.
   – Итак, товарищи, положение на сегодняшний день вам ясно, – сказал он, выслушав короткие, лаконичные сообщения начальников стройучастков, иногда переспрашивая и уточняя и тут же что-то помечая в разложенных перед ним сводках. – С котлована третьего все, подчеркиваю – все, перебрасываются на четвертый и отсыпку плотины. Приказ подписан. Второе: первый и третий гужевые отряды с этого дня переводятся исключительно на вывозку леса, я беру это под свой контроль. По бригадам и участкам в двухдневный срок составить списки ударников, к Октябрьской годовщине будем широко отмечать и награждать достойных. Ни один честно работающий человек не должен быть забыт. Сегодня в шесть совместное заседание партстройкома и профстройкома. Начальников стройучастков прошу быть обязательно. На сегодня у меня все, товарищи, а вас, Галиев, я еще раз очень прошу обратить внимание на консистенцию цемента. Займитесь этим лично, вы несете ответственность за доброкачественность цемента, от всего остального я вас освобождаю. Дайте в фундаменты усиленную крепость, черт с ним, с перерасходом, и, пожалуйста, никаких «но».
   Оставшись один, Чубарев еще раз, уже внимательно просмотрел сводки о поступлении и разгрузке материалов за вчерашние сутки, сразу прикидывая, что на какой объект необходимо направить, нервное возбуждение после бессонной ночи давало себя знать. Он вызвал диспетчера, отдал необходимые распоряжения по распределению стройматериалов, не глядя в ведомости, почти машинально называя участки и количество тонн и кубометров. Усталость мешала войти в привычный ритм начинавшегося дня.
   Когда диспетчер ушел, он приказал Варваре Андреевне никого к себе не пускать, нужно было сосредоточиться, отъединиться от предстоящих дел и забот. Он еще раз проанализировал разговор с Брюхановым, весь до последнего слова, и тут же рассердился на себя; в первый раз, что ли, на него пишут заявления? Экая ерунда, что это она вдруг ему в голову запала? Имея дело с таким горячим и взрывным материалом, как человеческие характеры, без столкновения мнений, сложностей и борьбы обойтись невозможно, а что касается его жизни, так она вся на виду – заводы, стройки, оборонные объекты; в ней просто физически недостало бы времени на всякую словесную галиматью и казуистику, он по самой натуре своей прирожденный практик, рационалист, если хотите, и всегда считал и считает, что победу одержит не словесная демагогия, а воплощение идей в материальных категориях, в тех же заводах и станках. Возможно, именно в этом перехлест его «я»; жизнь, разумеется, агрессивна, и ее формы прорастают одна в другую самым неожиданным образом. Любое горизонтальное пространство можно раздробить и заключить в определенный объем, весь вопрос в целесообразности сей операции, сказал бы его любимый учитель профессор Штоколов по этому поводу. И еще бы добавил, что природа определила человека для широких пространств и тем самым внесла неразрешимое противоречие между пространством и человеком, с заложенной в нем тягой сосредоточиться в самом себе; старик любил витиеватость выражений, запустит ежа под череп, сидишь потом, вот такой словесный ребус решаешь.
   «Почему это сегодня никто не приходит? – подумал Чубарев, усилием воли останавливая сумбурный поток мысли и чувствуя себя словно под непроницаемым глухим колпаком. – Почему бы это? Ах, да, я сам велел никого не пускать…» Чубарев широко распахнул дверь к секретарше.
   – Ну что, Варвара Андреевна? – весело спросил он в ответ на ее вопросительный взгляд. – Никого пока? Весьма кстати. Потребуется, ищите на четвертом, через час буду на плотине. Вы что-то бледны сегодня, уж не муж ли ко мне ревнует? Скажите ему, у Чубарева времени мало, а то бы обязательно отбил.
   Пожилая круглолицая секретарша, с ямочками, в обычной своей жестко накрахмаленной белоснежной пикейной блузе, отшутилась тем, что ее мужа давно бы пора ревностью взбодрить; Чубарев, на ходу натягивая меховую куртку, засмеялся.
   День был спокойный, небо в редких, низких облаках; Чубарева сразу заметили, и к четвертому объекту он шел уже в окружении нескольких человек, выслушивая то одного, то другого; на полпути его перехватил запыхавшийся кадровик с телеграммой из наркомата о скором прибытии на стройку трехсот пятидесяти комсомольцев из Ленинграда и Киева.
   – Ну так что? – спросил Чубарев, недовольный задержкой. – Прибудут, встретим, оркестр на станцию, делегацию.
   – Жилья-то, жилья, Олег Максимович…
   – Я уже дал задание Верещагину выхлопотать зимние палатки. Это дело решенное, наркомат обещал помочь. Так, Верещагин? – повернулся он к снабженцу, и тот с готовностью выдвинулся вперед, тускло сверкнул передними золотыми зубами, подтверждая слова Чубарева.
   – Сделал, Олег Максимович, пришлось, правда, лиха хватить. В наркомате бессменно неделю сидел, надоел всем, как бельмо, но для меня ваш приказ – закон…
   – Хорошо, хорошо, – отмахнулся Чубарев. – К чему это улыбчивое многословие?
   – Зима на носу, в палатках не продержишься, Олег Максимович, – опять беспокойно вмешался кадровик.
   – До сильных морозов успеем бараки поставить, главное – лес завезти. Пусть едут. Комсомол морозом не испугаешь. Их же на строительство бараков и откомандируем.
   Привычный поток захватил Чубарева и понес; в воздухе пропархивал редкий колючий снежок, но в общем-то день обещал быть таким же, как десятки других, вчера, неделю или месяц назад; он, как кирпич, плотно уляжется на свое место, и его уже нельзя будет вынуть оттуда никакой силой.
   Брюханов несмотря на усталость, решил все-таки возвратиться в Зежск и пройтись немного пешком, он отпустил Веселейчикова, который действительно пригнал машину и всю ночь мирно проспал в ней. Брюханову хотелось остаться одному, он был перенасыщен впечатлениями, ему требовалась разрядка.
   На расстоянии его еще больше поразил вид стройки, разбросанные костры, начинавшие тускнеть от приближения утра, и раскачивающиеся под ветром редкие фонари; неровное освещение вырывало из тьмы штабеля леса и груды кирпича, фигурки людей, продолжавших в громадных зевах котлованов возводить опоры, набивающих бетоном опалубку фундаментов; повсюду ползали, прорезая светом фар ветреное небо, машины с грузом, и в воздухе стоял непрерывный, дрожащий гул. Брюханов поднялся на насыпь в стороне от глубоко продавленной, застывшей теперь в камень колеи дороги и с наслаждением вдыхал морозный воздух.
   Небо полностью очистилось, и облаков не было, звезды бледнели, резкий ветер доносил дымную гарь костров. И Брюханов сейчас почти с тупой болью в сердце чувствовал этот неохватный простор, не подвластный никому и ничему, неостановимое движение времени, и эти слабые костры человека, его непрерывные попытки пробиться к небу, к пронзительным в резком ветре звездам, – за все это нужно было, стоило бороться, прав Чубарев. Сегодня к Брюханову пришло чувство конкретности, вещности сделанного, которого так недоставало в его многочисленных служебных заботах и обязанностях. Может быть, именно поэтому он так тосковал по кислому запаху металла в мартене. Все дело в движении, прав Чубарев, главное – успеть сделать свое, думал он с чувством приобретения, необходимости и важности своего «я».
   Внезапно он вспомнил о Клавдии и застыл ошеломленный. А что, если она в самом деле приехала? Ну да, приехала и ждет, подумал он не без страха и заторопился. Он не заметил, как добрался до окраинных улочек, даже здесь чувствовались перемены; несмотря на ранний час, встречалось много людей; видимо, шли в утреннюю смену, да, с транспортом плоховато; Брюханов ускорил шаги, дежурная была на этот раз незнакома ему, но ее предупредили, и она тотчас поднялась навстречу.
   – Товарищ Брюханов? – спросила она с мягким оканьем. – Здравствуйте, к вам тут вчера два раза Геннадий Михайлович из райкома присылал.
   – Спасибо. Больше меня никто не спрашивал?
   – Нет, весь день тут, никого не было.
   – Хорошо, – сказал он с облегчением. – Я сегодня не спал, вы часа три, пожалуйста, не будите, не пускайте никого.
   – Ладно, товарищ Брюханов, – сказала дежурная, протягивая ему ключ; он сразу же пошел к себе; на него навалилась свинцовая усталость, сбросив пиджак и сапоги, он с наслаждением вытянулся на кровати и тут же уснул; он открыл глаза ближе к обеду, словно от толчка, и долго лежал, прислушиваясь к громким голосам в коридоре. Все тело, охваченное приятной ломотой, отяжелело, руки и ноги были словно чугунные, о Клавдии он думал сейчас как о чем-то второстепенном, это была ненужная вспышка с его стороны, бесполезное проявление эмоций. Потом, права мать, нужно думать о серьезном, не заметишь, как состаришься, полетят белые мухи, и конец, нельзя всю жизнь одному, отвезут на кладбище с оркестром и речами и забудут, и не было в мире никакого Брюханова. Если бы не умерла Наташа, у него уже был бы сейчас почти взрослый сын… Ты сам убивал и видел на войне, как умирали, и хорошо знаешь, что со смертью кончается все. Нет, он не хочет, чтобы с ним кончилось все и все его мысли и дела так и остались незавершенными. У него обязательно будет сын, крепкий, лобастый мальчонка, в тридцать три жизнь далеко не кончена. Тот, кто хочет, на своем поставит, и ты можешь еще сейчас перебороть Петрова и вернуться на завод к домне, снова ощутить запах кипящего металла. Если года три-четыре назад это твое желание действительно упиралось в глухую непроницаемую стену, то сейчас все зависит только от тебя самого, ты сам идешь только до определенной точки, до определенной черты, а все потому, что уже привык к своему положению и где-то в самой потаенной глубине не хочешь, вернее, побаиваешься перемен. И потом, тебя уже затянула твоя работа, многоликость человеческих отношений.
   Каждый отдельный случай – это судьба, например, Чубарев, попробуй разберись в нем. Петров ему определенного ничего не поручал, не приказывал, и сам он, Брюханов, говорил с Чубаревым, может быть, чересчур откровенно, но никогда об этом не пожалеет. И вчерашний день, затраченный, казалось бы, на частности, многому его научил. Он ближе узнал Чубарева и убежден, что такой человек вправе сам решать свою жизнь, вот что он скажет Петрову. Он, конечно, пробудет здесь, сколько нужно будет, всю стройку по кирпичику разложит и все, что требуется от него, сделает; так уж с ним бывало; главное на этот момент и в этом деле для него определилось, и он ничего вразрез совести предпринимать не станет. Нельзя же, в конце концов, отречься от своей сути, от того, что, собственно, и составляет опору и смысл жизни, без которого вообще теряется личность. Он вспомнил Терентьева и Фому с патефоном, и опять чувство приобретения, вещности сделанного зазвучало в нем; пересиливая тяжесть и ломоту во врем теле, он вскочил, попытался сделать несколько гимнастических упражнений, болезненно охнул и, взглянув на свои ладони в кровавых волдырях, успевших побагроветь, все-таки несколько раз присел, разогнулся и стал одеваться.
   Он побрился, умылся, мысленно прикинул, что ему на сегодня нужно успеть сделать, и пошел в райком. Несколько дней в Зежске, захваченный жестким ритмом строительства, он не замечал времени; побывал на всех главных объектах стройки, в столовых и бараках, на планерках и земляных работах, на заседаниях профстройкома и у комсомольцев, дважды выступал перед рабочими с сообщением о международном положении, попутно объясняя оборонное и государственное значение стройки. В дощатом холодном сарае, временно заменявшем клуб, тепло от двух непрерывно гудевших «буржуек» мгновенно улетучивалось сквозь стены и крышу, и под потолком, застилая.и без того тусклый свет, колыхалось облако пара. Брюханов, вглядываясь в молодые, пожилые, совсем юные, доверчиво распахнутые и замкнутые лица, как никогда, ощущал себя вместе со всеми в стремительном, неоглядном броске страны вперед, и эта стройка, и десятки других, подобных ей, были материальным выражением глубинных процессов, идущих в самом народе. Ленин назвал это освобожденной энергией масс, что тысячу раз справедливо. Без необходимости коренных сдвигов, обусловленных состоянием всего народа, невозможно было бы повернуть исконно земледельческую страну на рельсы индустриализации. Об этом Брюханов говорил на митинге рабочим, этими же примерно мыслями поделился с Чубаревым накануне своего отъезда в Холмск; Чубарев задумался, с любопытством обежал Брюханова взглядом.
   – Ну, тут я с вами не совсем согласен. Разумеется, важнейшие процессы диктуются объективными, непреложными причинами, но далеко не всегда такой громадной, находящейся в постоянном движении субстанцией, как народ. Не знаю, прав ли я, но народ всегда казался мне неуправляемой стихией, Тихон Иванович. Процессы, вызревающие в его глубинах, вот именно, глубинах, трудно управляемы.
   – Ого, какие у вас омуты в голове, уважаемый Олег Максимович. Жаль, что диалектикой мы с вами поздненько занялись. Марксизм учит другому. Ну, при первом же удобном случае доспорим, на подъем я легкий. Да и вы засиживаться долго не дадите.
   – Не дам, Тихон Иванович, не волен. На днях в Москву лечу, вызывают. Приходится помнить одну истину. Мы с вами пользуемся готовыми законами, а там, вверху, их еще и формируют.
   – Ну что же, удачи вам, Олег Максимович, и нас не обходите при случае, – в тон ему отозвался Брюханов.
   – Нет, нет, за этим дело не станет, – засмеялся Чубарев, скрывая легкую грусть, по правде говоря, он привязался к Брюханову; ему нравились такие уравновешенные, сильные люди, с крепкой психикой и умением слушать и вникать в суть дела; на этот раз больно было бы ошибиться. Вспомнив недавний ночной штурм котлована и плотины, Чубарев улыбнулся и крепко пожал протянутую ему руку.

8

   Слова Захара об Анисимове крепко засели Брюханопу в голову; и с Родионом Густавовичем он встретился после обеда, проведя совещание с пропагандистами. Вначале он думал вызвать Анисимова в райком, затем решил сам заглянуть в контору райторга; с любопытством оглядел просторную приемную, солидные черные стулья вдоль стены, в углу на высокой подставке, обтянутой кумачом, бюст Сталина. Возле двери в кабинет Анисимова за приземистым крепким столом стучала на старенькой машинке курносая, лет двадцати, девушка с чудесной русой косой. Когда Брюханов вошел, девушка вопросительно подняла глаза, и Брюханов поздоровался с нею, любуясь ее свежим лицом, ровными белыми зубами, задорно приподнятым носиком (он с утра сегодня был в отличном настроении).
   – Здравствуйте, товарищ, – сказала девушка, со своей стороны отмечая его кожаное пальто, высокий рост и то, что пришедший в хорошем настроении. – Вы к кому?
   – Мне Анисимова, – ответил Брюханов, улыбаясь ее серьезному тону, и вспомнил давно бытующее утверждение, что по секретарю можно определить характер хозяина: – У себя? – спросил он, расстегивая крючки пальто и тем самым показывая, что с Анисимовым он намерен встретиться обязательно; девушка помолчала.
   – Родион Густавович очень занят, – сообщила она с легким сомнением в голосе и вежливой улыбкой.
   – А вы все-таки доложите, скажите, Брюханов хотел бы его видеть.
   Девушка, покачивая красивыми сильными бедрами, вошла в кабинет к Анисимову; Брюханов впервые обратил внимание на дверь, разделявшую приемную и кабинет; она была обита по толстому слою войлока добротной яловой кожей, и Брюханов подивился человеческой тщеславности. Из этой обивки можно было сшить целую дюжину прекрасных сапог, если не больше, а гвозди-то каким замысловатым узором набиты, прямо что-то из древней вязи. Анисимов вышел ему навстречу энергичным шагом, затянутый в защитного цвета френч, помолодевший. Следом за ним с тихой виноватой улыбкой бесшумно скользнула на свое место секретарша. В первый миг в глазах Анисимова, как показалось Брюханову, мелькнула неприязнь, но всем своим видом и словами он выказывал радость. Родион Густавович торопливой мыслью, словно метлой, прошелся внутри себя, все проверяя и подчищая и стараясь припомнить хоть какую-нибудь оплошность со своей стороны; он знал, что такие высокие гости, как Брюханов, ни с того ни с сего не заходят вот так запросто к заурядному торгашу районного масштаба, а имея лишь на то свои, особые причины и предзнаменования. И та метла, коей он мгновенно и тщательно прошелся внутри себя, не задела ни за одну шероховатость, это несколько успокоило его и сделало еще более приветливым; со сдержанной радостью он пожал протянутую Брюхановым руку, посторонился, приглашая гостя пройти.