Куделин не успел ответить, лишь недоверчиво приподнял брови; в избу с мороза вошла хозяйка с детьми; разрумяненную девочку лет четырех она несла на руках, закутанную в разное тряпье и оттого похожую на куль; малец лет девяти с длинно вылезшими соплями, увидев чужого, тотчас хотел юркнуть назад в сени; мать перехватила его движение и сказала лезть на печь; он, как был, прижимаясь спиной к стенам, чтобы быть подальше от Захара, прошел к лежанке и мигом исчез на печи и только там стал раздеваться.
   – Здравствуй, Захар Тарасыч, – сказала хозяйка, раскутала дочку и сунула ее на печь к брату. – Пособи Таньке-то, – крикнула она сыну и повернулась к Захару. – К матери ходила, помирать чегось бабка вздумала. А уж морозяка жгет, так и опаливает, насилу дошла. Этот черт, – она метнула в сторону мужа недобрый взгляд, – хучь бы встретить вышел! Куды! Черт!
   – Ништо, не кисейные, – дернул головой Куделин, поплевывая на конец свайки, чтобы шла легче. – Эк вас, баб, рассыропила Советская власть, скоро екипаж вам на три версты ходу подавай! Екипажей на всех не хватит!
   – Екипаж, екипаж! – визгливо закричала хозяйка, беспорядочно размахивая в сторону мужа руками. – Не надо мне твой екипаж, надо в село, к людям, перестраиваться, иссохла на этом отрубе, в тридцать лет старуха!
   – Во, Фома, – засмеялся Захар, с явным одобрением и удовольствием глядя на хозяйку. – Разумные речи и послушать любо. Слышь, Нюр, а он говорит: не буду перебираться, – что ж вы играете не в лад? Я ему и так, и сяк, и помощь всякую, говорю…
   – Я ему дам – не буду, я ему все селезенки источу, заразе корявому! Дети дичками растут, сущие волки, людей пужаются. Летом, как кто чужой, сразу в бурьян, оттель их и пряником не выманишь. А как на работу итить, с кем их оставить?
   – Замолчи, Нюр. Чегой-то ты подолом перед ним метешь, его дело – начальское, он, говорят, в Москвах с самим Сталиным за ручку здоровкался, стаканами с ним дрынчал. А нам что? Наше дело земельное, нам на каждый брех отзываться неколи, с голоду подохнем. Я тебе муж и голова, нечего всяких слухать, – сказал Куделин угрюмо, не обращая на Захара никакого внимания. – Прибью, потом не хнычь.
   – А это еще кто кого! – тотчас отозвалась мало что понявшая из мужниных рассуждений хозяйка, выпячивая вперед толстую грудь и тесня мужа. – Теперь вам, вшивым хуторянам, Советская власть, кончилась ваша дикость. Попробуй тронь, я тебе ночью чугунок-то твой дырявой враз снесу топором!
   Захар с веселым изумлением поглядел на хозяйку, затем на сопевшего Куделина, зло ковырявшего свайкой лапоть, и, попрощавшись, вышел, усмехаясь и думая, что эта Нюрка, старшая сестра Юрки Левши, баба бедовая и все одно допечет Фому перестраиваться, вот только непонятно, что это она за такого замуж выскочила и почему это такого взбалмошного несерьезного мужика слушают соседи по отрубам; этого Захар понять не мог и удивлялся про себя. Понятно, на отрубах и скотине попросторнее, и куражься вволю – никто не увидит, не услышит. Только ведь кончились старые времена, как этого люди не понимают, думал Захар, хочешь не хочешь, а все тебе стронулось, несется половодьем, в своих заторах и круговоротах на пути. «Надо будет хуторян поголовно на собрание вытащить, – решил Захар, отвязывая Чалого, тихонько ржавшего от нетерпенья. – Не пойдут добром, хитростью взять, сами потом спасибо скажут; что ж, нам всем делать окромя нечего, только их уговаривать?»
   Чалый с места взял в разгон, выбрасывая из-под копыт ошметки снега, пространство опять рвалось навстречу, и по особо чистому голубому сверканию далей, по внезапно вспыхивающей темноте в глазах чувствовалось близкое стояние весны.
* * *
   Снег стал быстро спадать; весна обещала рухнуть в одночасье, бурно, да так оно и оказалось; едва проступили вершины холмов, появились, заполняя низкие места, подснежные воды, широко разлились по лугам, лощинам, в долинах рек; вода день и ночь гремела в оврагах и логах, а солнце пригревало сильнее, и голубоватые, хрустальные сияния играли над полями, на них было больно взглянуть. В эту весну в Густищах у многих затопило погреба, и приходилось отливать воду; звали на помощь родных и соседей, картошку и кадушки с солеными огурцами, помидорами и капустой перетаскивали в избы, в сени, и все дивились силе и обилию воды. Давно уже такого не помнили старики, и потому, очевидно, ползли различные недобрые слухи; говорили, что на куполе густищинской церкви по ночам появляется огненный крест, но кажется он не всем, а только людям праведным, угодным богу, и по ночам, особенно люди постарше, выходили взглянуть в сторону пустого храма. Поговаривали, что в полуразрушенной помещичьей усадьбе, среди каменных стен с обугленными гнездами для балок, каждую среду в полночь бродит старый барин Авдеев, сгоревший во время пожара еще в семнадцатом году, и будто бы бродит он в белой рубахе до пят, часто останавливается и тяжело вздыхает, что-то бормоча; как бы там ни было, но ходить туда в темноте боялись. Густищинские парни как-то даже выставили четверть самогонки тому, кто переночует со среды на четверг в барских развалинах; самогонку выиграл сельский кузнец, человек без роду и племени, но отличный мастер (густищинцы до колхоза содержали его за счет общества), правда, многие потом говорили, что кузнец провел ночь не на барских развалинах, а у солдатской вдовы Шурки Казеры на пуховой перине, но что бы там ни говорили, парни, отряженные следить за кузнецом и сидевшие на мосту через небольшую речку Густь, отделявшую бывшую барскую усадьбу от села, видели, что кузнец на рассвете подошел к мосту со стороны усадьбы, сразу потребовал четверть и тут же, на мосту, присев на бревенчатые перила, отпил из нее добрую треть и после этого действительно отправился к Шурке Казере и проспал у нее до самого вечера, хотя накануне договорился со многими в это время ковать лошадей.
   Но что бы ни думали и ни говорили люди, что бы они ни делали, весна шла своим порядком; теплые густые ветры быстро съели последний, грязноватый снег, отгремели, оставив в полях новые разводья оврагов, талые воды и схлынули, в лугах по мелководью зацвела калужница; пошли теплые дожди – на зорях в небе часто слышался лебединый клик; косяки гусей и стаи уток шли в эту весну густо, и малая живность не запоздала, появились первые жаворонки, а в голом совершенно лесу, всем на удивление, ударила однажды кукушка; из края в край парила напитавшаяся весенней влагой земля. В Густищах сыграли девять свадеб, как-то в одно и то же время, и село на неделю опьянело, потонуло в песнях и плясках, свахи и сваты, приплясывая под гармошки, носили всем на обозрение рубахи да простыни, верные свидетельства соблюденной до положенного часа девичьей чести, и на всех свадьбах, как дорогому гостю, пришлось побывать и Захару Дерюгину с женой, и не только бывать, но и напутствовать молодых после отца и матери. Голова у него гудела, не пить за здоровье молодых нельзя было, это приравнивалось к смертельной обиде. Захар считал, что пока еще можно было и выпить, не приспело время выходить в поле, почему бы людям не выпить и не повеселиться. Но всему есть предел, и хотя и сегодня его три раза приходили звать на догостевание, он наотрез отказался, весь день просидел в конторе, проглядывая бумаги, которые то и дело придвигал к нему счетовод Мартьянович – лысый, с большим вислым носом мужик, бывший до революции писарем в волостной управе. Захар еще раз перед началом сева решил все проверить и уточнить, перевесить семенное зерно, и поэтому в конторе день напролет было людно. Собрались тут все четыре бригадира, кладовщик, небольшой мужичонка с хитроватыми, подслеповатыми глазами, отчего его лицо всегда казалось невыспавшимся, его все почему-то звали ключником; перед самым вечером нагрянул из Зежска предрика Кошев и при всех распек Захара, требуя быстрее продвигать дело по сселению хуторов, пригрозил выставить на райком и, сказав много грозных и обидных слов, уехал, а Захар остался со своим активом лицом к лицу, глядя то на одного, то на другого, какое-то время он молчал, что-то обдумывая, и Юрка Левша заметил, что у председателя проскакивают в угрюмых глазах искорки.
   – Ну, так что с премированием? – спросил Захар, возвращаясь к прерванному приездом предрика вопросу. – Приобретаем сто метров сатина бабам на юбки? После покоса и проведем награждение лучших. А то ведь у нас как, молчком да к празднику. Сунем значок втихомолку в конторе: бери и уходи. Сладость не та. На этот раз управимся с покосом, соберем пошире. Принимаем?
   – Дело, председатель, стоящее, – кивнул Юрка Левша. – Захочет кобылка овса, вывезет в гору. И мужикам надо бы что-то, от новой рубахи никто не откажется.
   – Ладно, обсудим, Мартьяныч, запиши. Вот еще что, мужики, – понизил голос Захар, рукой приглашая всех придвинуться ближе. – Самый злостный вредитель колхозной власти в хуторянском вопросе есть Фома Куделин. Он по хуторам ходит и всех злонамеренно смущает и разлагает, назад нас тянет. Вон григориопольский колхоз докатился из-за таких до голой точки. На съезде принародно предложили снять с него имя Ленина. Все по дворам у себя хранили: подсолнух, картошку, зерно семенное. Дохранились до пустой сумы, сеять нечем. И у нас такие охотнички имеются до колхозного добра, дай только волю. Ты, Мартьяныч, не хмыкай, тот же Фома хоть и числится в колхозе, а между им и колхозом межа в колено. Я к нему ездил, говорил. Вчера, слышно, опять грозился сам не переселяться и другим не давать. Он твой зять, Левашов, ты нам на это скажи слово.
   – По мне, тут дело яснее ясного, недавно сестра прибегала, плачется. – Юрка Левша шевельнул плечами. – Дерутся напропалую, детишки по такому делу страдают, я сам хотел в сельсовет итить.
   – Ну, Фомку Куделю не уговоришь, – подал голос Мартьянович и крупно, со стороны на сторону повел носом, вспоминая слово поученее. – Данного субъекта надо силком брать, за ним, гляди, другие стронутся.
   – Коль надо, возьмем, – загорелся Юрка Левша. – Нечего на него, черта корявого, богу молиться. Баба его, сестра то есть моя, – словно этого никто не знал, пояснил он, вызывая усмешки, – давно согласна, спит и во сне видит с хутора убраться. В зиму племянник Митяй, старший-то их, едва не застыл, в метель заблудился из школы. Мое слово одно: дикость такую ломать надо, а как это сделать?
   Заговорили разом; Захар слушал, молча прикидывая; то, что предлагал Юрка, было несколько непривычным, но, с другой стороны, Захару до смерти надоело возиться с этим дуболомом Куделиным и то и дело слышать на каждом шагу куделинское ехидство, на народе бахвалится, что никто с ним ничего не сделает, а на председателя он плюет, мол, с церкви, никто ему не указ.
   – Нас здесь почти все правление, – сказал Захар. – Предлагаю постановить Фому Куделина, члена нашего колхоза, перевезти на жительство в село Густищи без всякого его согласия. Ты, Мартьяныч, запиши, а как это мы сделаем, сейчас сообща в одну голову подумаем. Откладывать нечего, посевная на носу.
   Некоторое время в конторе, заполненной от полу до потолка сизым махорочным дымом, раздавались взрывы хохота, перемежаясь временами тишиной; возбужденно бубнили прокуренные мужицкие голоса, и через день случилось то самое дело, получившее известность по всей округе, не говоря уж о Зежске, за него Захар Дерюгин через месяц на райкомовском активе выдержал хорошую нахлобучку и затем, приходя в себя, долго и зло курил в коридоре, огрызаясь на ехидные шутки.
   На хутор к Куделину заявился верхом Юрка Левша и, войдя в избу, степенно поздоровался с сестрой, племянником, придавил нос меньшой и с добродушной насмешкой в глазах подсел к самому хозяину, доплетавшему в эту неделю десятую пару лаптей и подбивавшему их для прочности тонкими пеньковыми веревками.
   – Здорово бываешь, зятек, – сказал он Фоме приветливо; тот, покосившись, шумно отодвинулся вместе с сиденьем, отрезанным от сухой березы кругляшом, подальше; своего занозистого, спорого и на слова и на руку шурина Фома не очень-то долюбливал.
   – Здравствуй, коли не шутишь.
   – Чтой-то ты на лапти остервенился, – Юрка взял в руки, внимательно рассматривая готовый, правый. – Торговать задумал, в купцы метишь?
   – А хучь бы и так, тебе какое любопытство?
   – Никакого. Я тут землю на Соловьином осматривал, к тебе по пути, родня как-никак. Мать на завтра в гости приглашает, воскресенье-то, поминки по батьке устраивает. Ровно год старому, коль охота, приходи всей семьей, не припозднись, с утра на погост сходим.
   – А кто ж дома-то останется? – спросил Фома, подозрительно скользнув взглядом по лицу шурина; тот, блеснув ровными, мелкими зубами, равнодушно зевнул.
   – Дома у тебя закрома червонцев? Кобель вон побудет, на неделю, что ль? А там гляди, сам себе хозяин, тебе, Нюра, с детьми мать наказала обязательно быть, – сказал он сестре.
   – Прибегу, – тотчас отозвалась Нюра, рубившая свеклу корове. – Что ж я, бусурманка какая, к родному отцу на поминки откажусь? Пусть оно тут синим огнем с донного до говенного полыхнет, я ему не цепная караулить вшивые хоромы. Спасибо, брат, прибегу.
   – А я что, у бога теленка съел? – заворочался Куделин, тряся кудлатой головой, поглядывая то на жену, то на деверя; Юрка Левша не стал дожидаться окончания вспыхнувшей перебранки и, еще раз пригласив заходить, пощекотал племяннице шею, отчего она зашлась в смехе, и уехал, довольно ухмыляясь, уверенный в успехе. Он не ошибся, назавтра, едва мать выметала пироги в раскаленную печь, пришла Нюра, волоча детей, отдышалась и тотчас стала помогать; вскоре явился приодевшийся в чистую рубаху, выскобливший ради такого случая щеки и подбородок зять Фома. Хлопотавшие бабы собрали на стол и вскоре, перед тем как отправиться на погост, сели позавтракать. Юрка налил себе и зятю по стакану крепчайшего первака, матери и сестре поменьше; молча, памятуя дело, выпили, стали есть холодец с хлебом; себе и зятю Юрка тут же налил еще вровень до краев стаканов из узкогорлой четверти, и Куделин, растроганный такой необычной щедростью шурина и даже несколько потрясенный, тотчас стал предлагать в дар Юрке австрийский револьвер, принесенный с войны, и лез к шурину с широкой доброй улыбкой целоваться, и слюнявил его мокрыми, обветренными губами. Мать, сухая, высокая старуха, коротко напомнила о главном, пока мужики совсем не перепились; собрались и вышли, впереди дети, затем мать с Нюркой, а последними мужики; Юрка нес узелок с закуской, самогонку и два стакана, чтобы помянуть отца над могилой; земля почти везде уже подсохла и покрывалась первой дымчатой зеленью, казалось просвечивающей изнутри земли, солнце грело хорошо, по-весеннему. По всему селу весело орали петухи и сбегались, чтобы померяться брачной силой в весенней дурманящей яри.
   Большой старый погост в трех верстах от села в старых дубах и кленах был таинственным и пугающим местом, особенно для детей, сюда они приходили лишь со старшими и держались непривычно скованно, без беготни и криков. Не одно поколение густищинцев нашло себе на этом клочке земли успокоение от трудов и страстей. Куда бы ни забросила судьба густищинца в поисках лучшей доли, умирать возвращался и тот, кому повезло, и тот, кто всю жизнь нищенствовал, и в этом была какая-то своя, особая, равняющая всех сила старого сельского погоста. А в шестнадцатом году, перед революцией, по завещанию, из Сибири привезли цинковый гроб какого-то золотопромышленника Фокина, ушедшего из Густищ двенадцатилетним сиротой, привезли и зарыли на густищинском погосте, а общество получило десять тысяч рублей. На этот капитал хотели построить школу, да не успели; даже старики сразу не смогли установить дальний корень этого золотопромышленника Семки Фокина, по батюшке Александровича, по невиданно щедрой отходной которого село даже в винную нужду и бесхлебицу справляло трехдневные поминки, а на бедном сельском погосте, густо утыканном простыми дубовыми крестами, появилась мраморная фигура ангела, скорбно приспустившего крылья над прахом золотопромышленника; этот горестный каменный ангел лишь подчеркивал тщету богатства и всего мирского.
   Пока Юрка с матерью и с семейством Куделина дошли до погоста, пока бабы повыли над могилой в голос, стараясь перекричать друг друга, а мужики приличествующе помолчали, затем степенно и с достоинством повспоминали покойника, солнце подкатилось повыше; Юрка развернул узелок и тут же рядом с могилой отца разложил хлеб, вареные яйца, нарезанное крупно старое сало, ототкнул литровую бутылку с самогоном. Племянникам он дал по куску хлеба и по яйцу и сказал, чтобы они съели это за вечный упокой своего деда, а крошки высыпали на могилку. Мать снова часто заморгала, перекрестилась, с удовольствием вытерла глаза.
   – Дети, анделы божьи, грехов не нажили, злобь не накопили.
   – Ладно, мать, ладно, анделы так анделы, это хорошо, – сказал Юрка насмешливо, и они выпили с зятем, оставив в стаканах на донышке вылить на могилу, дать понять покойнику о своей памяти и уважении к нему.
   Тем временем в селе задуманное дело шло своим чередом; из Густищ в направлении Соловьиного лога выехал обоз из десяти подвод, на каждой сидело по два-три человека. У припавшей к земле избы Фомы Куделина обоз остановился; Захар, соскочив с первой подводы, пошел к мечущемуся, приседавшему на задние лапы от невыносимой злобы желто-бурому кобелю ростом в доброго теленка; точно уловив момент, когда кобель должен был прыгнуть на него, Захар слегка откачнулся, взвизгнул длинный кнут, опоясывая кобеля, и тотчас все переменилось. Кобель с рычанием отскочил в сторону, затем и совсем отбежал от избы к просевшему колодцу и неуверенно взвыл теперь оттуда; мужики, бросив лошадям сена, сгрудились перед избой, переговаривались. Захар подошел к двери, поддел небольшим ломиком пробой и выдернул его вместе с замком.
   – Давай, мужики, за работу. Первым делом имущество сохранить в целости, выноси, что ни есть в избе, и складывай в кучу. Скот в сарае оставляй.
   На ходу прикинув, Захар быстро распределил людей, и через несколько минут работа закипела. Одни раскрывали крышу, складывая иструпехшую солому в кучу, другие метили бревна в стенах и простенках, выносили скудное имущество семейства Куделиных. Охватившее людей в первые минуты смущение перед необычным делом вскоре растворилось; работали споро и ловко, с шутками, и часа через два десять подвод заскрипели по направлению к селу, увозя почти полностью избу Куделина к новой, третьей и еще не существующей улице в Густищах, предназначенной для сселенцев с хуторов и отрубов. Там уж ждала артель плотников из десяти человек; они тотчас все привезенное разобрали и, заменив совершенно сгнившие, негодные бревна, стали собирать сруб; вторым заходом привезли кирпич от печи, гнилые стояки из-под избы, сарай и все остальное; за последней подводой, время от времени упираясь, натягивая веревку, брела привязанная за рога худая по весне рыжая коровенка, болтая из стороны в сторону вислым выменем, за нею на отдельной подводе везли теленка и кур в большом хоботном лукошке, и все это к вечеру водворилось на свои места. Сказался лишь один убыток: улетел в лог петух и скрылся куда-то от невыносимого страха кобель. К вечеру изба была сложена, стены проконопачены, крыша накрыта, три печника сложили печь, вывели трубу и для проверки сожгли куль соломы: тяга была отличная. Под конец теленка засунули под лежанку, кур высыпали в закрытый сарай, и Захар от правления колхоза всем работающим сказал спасибо, пригласил выпить и закусить с устали; тут же на улице нажарили яичницы, сала, нарезали хлеба и долго, дотемна, сидели, вспоминая, сближенные прожитым днем.
* * *
   Зарею Фома Куделин проснулся от ощущения какой-то новизны: вокруг на большом пространстве орали петухи, в голове стояли непривычные шумы, а в затылке ломило и постанывало; горло пересохло, и он несколько раз глухо кашлянул. «Эк меня развезло, – подумал Куделин, – хоть наизнанку выверни, ничего не помню. Видать, нагрузился по завяз у тещи и заснул. А Нюрка с детишками к себе ушла, теперь опять будет неделю в печенки язвить – не баба, слепень, все кишки пронижет».
   Куделин поворочался с боку на бок и уже по каким-то почти неприметным ощущениям понял, что спит он на собственной скрипучей кровати; Нюрки рядом не было, значит она ушла от него, пьяного, на печь, может, на лежанку. В следующий момент он и в самом деле услышал посапывание жены и, окончательно успокаиваясь, решил слазить в погреб и достать огуречного рассолу; в сорокаведерной кадушке огурцов еще оставалось достаточно. Он ощупью нашел у порога на лавке жестяную кружку, тихонько открыл дверь, вышел в сени, оттуда во двор.
   В рассветной мгле смутно прорезывалась крыша сарая, и в ленивой тиши было отчетливо слышно, как пережевывала жвачку корова. Он отодвинул решетчатые воротца, сунулся туда, сюда и в недоумении замер; погреба на привычном месте не было. Он нагнулся и с каким-то чувством замирающего холодка в спине пошарил руками по земле, выпрямился и стал озираться по сторонам. Да нет, все в старом обличий у хаты, привычный тын от сарая к углу избы… но погреба не было, даже земля на том месте, где стоял когда-то погреб, была ровной. Внезапно чего-то пугаясь, Куделин вернулся в избу, сел на кровать и поджал босые ноги. Под лежанкой заворочался теленок и стал лизаться; Куделин, крадучись, подошел к детям, спавшим в противоположном углу на широких полатях, затем к теленку, просунувшему голову в отверстие дверцы, и почесал ему под шеей. Теленок от удовольствия вытянул голову и, в свою очередь, стал лизать длинным розовым языком Куделину рубаху, и тот, сразу почувствовав мокрое и теплое, oтстранился. Постояв в тягостном сомнении, почему-то боясь разбудить жену, он осторожно вышел, теперь уже на улицу, и тотчас отшатнулся назад. Неподалеку, ну совсем рядом, ему ударил в глаза ряд уже хорошо различимых хат, крыши, верхушки ракит, летний весенний ветерок посвистывал в застрехе; стоял гуд в небе. Куделин со страхом зажмурился, задом попятился в сени и захлопнул дверь. «Допился», – сказал он себе, разожмуриваясь и пялясь в сырую темень сеней. Опомнившись, он рванулся в избу, разбудил жену, та села, белея холщовой рубахой, стала собирать рассыпавшиеся волосы.
   – Нюрка, слышь, – торопливо говорил Куделин, дыша ей близко в лицо перегаром. – Хотел рассолу напиться, погреб пропал, на улицу вышел, в глазах двоится…
   – Чегой-то двоится, идол, – сонно сказала жена, – ничего не двоится, на местах стоит. Господи помилуй, – зевнула она недовольно. – Выжрал вчера у матери страсть, а все тещеньку лаешь. Рань несусветная, полежать можно, иди – заместо рассолу вон водицы хлебни…
   – Хе-хе, – боязливо хихикнул Фома Куделин, незаметно отступая к двери и все время непроизвольно покашливая. – Эка чудесия в башке, с улицы крыши мерещутся, вроде хата наша, прежняя, а вроде в селе стоит, а, Нюр…
   – В селе и стоит, а где же ей стоять? – опять зевнула жена равнодушно. – Недоспал, что ль, так иди ложись.
   – Мы вроде на хуторе стояли, в особицу, – Куделин напомнил об этом тихо, с осторожностью и оглядкой и тотчас от слов жены присел, словно врос в земляной пол.
   – Да ты ай с ума сошел, мужик? – удивилась она, тараща на него взблескивающие глаза. – Когдай-то мы на хуторе жили?
   – Ну, корова, ну, корова, – задушенно изумился Куделин, вытянул руку, указывая на жену. – Гля на нее, ну, ведьма, ну, ведьма, – сказал он и, подступив к двери, выскочил на улицу, остановился от сильной одышки и стал трясти головою, открывая и закрывая глаза. Нет, в самом деле, рядом проступал в сереющей мгле порядок каких-то изб, ракиты обозначились ясно и кое-где слышались в утренней чуткости людские голоса.
   – Серко! Серко! – вполголоса позвал Куделин кобеля и, не услышав ни малейшего шороха в ответ, оторвал спину, словно влипшую в стену, и побрел, не зная сам куда, тихонько подхихикивая и озираясь, и в это время откуда-то из темноты, из проулка к нему под ноги выкатились игравшие друг с другом собаки; он шарахнулся в сторону и затем долго стоял, не в силах унять подскакивающее до самого горла сердце, и шепотком матерился; большая, длинная тень опять метнулась к нему, и он резво рванулся в сторону, ожидая уже теперь чего угодно, хоть и конца света, но на этот раз стремительная тень превратилась в его кобеля; Серко от полноты жизни прыгал и шлепал Куделина горячим языком в лицо; больше Куделин ничего не мог принимать на веру и к собачьей преданной любви отнесся с глубоким подозрением.
   – Черт знает, может, это и не ты, – бормотал он, отпихиваясь от прыгающего кобеля локтями. – Эк, скотина, чего радуешься, сатана! Пошел, пошел, не дразнись, зануда… Не жизнь пошла, короста, эк перевернуло, сам не знаешь, гдей-то очутился.
   Куделин, рассуждая, сам не заметил, как ноги вынесли его из села, и он теперь брел полем, в привычном направлении к Соловьиному логу; ранний сквозящий туман, готовый исчезнуть с первыми лучами солнца, растекался над полем, из-под ног у Куделина то и дело взлетали жаворонки, каждый раз заставляя его вздрагивать и останавливаться.
   В колхозной конторе заседало правление; о Фоме Куделине и его переселении позубоскалили с утра и забыли; накатывались дела более важные, земля вот-вот входила в готовность принять семя. Под вечер пришел крестный Захара Игнат Свиридов и, послушав невразумительный спор бригадиров, с достоинством вставил свое слово, сказал, что дня через три можно выезжать пахать на правобережные песчаные земли и лучше всего тягло туда бросить сразу; Юрка Левша скрутил цигарку, вывернул пожарче огонь в десятилинейной лампе, висевшей на проволоке над столом председателя, прикурил и сел на свое место.