Остаток дня тянулся для Захара нестерпимо долго, и когда солнце зашло и серые тени стали все гуще закрывать землю вокруг, он почувствовал облегчение; еще засветло группа Федосеева незаметно переместилась к западной стороне огороженного квадрата и теперь располагалась ближе остальных к проволоке; Захар хорошо различал в синих вечерних сумерках резкий силуэт часового с автоматом и ненавидел его заранее. Звездная ночь накатывалась бесшумно, и легкий северо-западный ветер наносил запахи лета, доцветавших трав, воды, леса. На востоке по-прежнему шел бой; где-то совсем рядом непрерывно ревели моторы, слышались разговоры немцев. Захар подумал, что грамотному человеку сейчас хорошо, знал бы по-немецки, глядишь, легче бы стало; ведь говорят они о чем-то, ему, Захару, и другим рядом неведомом. Он думал и чутко прислушивался; Федосеев вот-вот должен дать знак. Две сотни человек лежали, спали или нет, неизвестно; немцы по ночам, стоило им заметить малейшее движение, стреляли без голоса, и все это хорошо усвоили, и поэтому никто не решался возбудить подозрение.
   Чья-то тяжелая дружеская рука легка на плечо Захара, и он тотчас понял: пора. Приподняв чуть голову, он различил серые тени медленно ползущих к проволоке людей; это было почти незаметное передвижение, совершенно безмолвное, и, лишь напряженно прислушавшись, можно было уловить неясный шорох у самой земли. Захар не знал, кто ползет с ним рядом, лишь чувствовал единение с ним; у изгороди все замерли, затем, соблюдая действительно единое терпение и выдержку, стали по одному проскальзывать под проволоку, и первым, как было условлено, пролез Федосеев. Захар выбрался четвертым или пятым и теперь лежал рядом с Федосеевым, напряженно следя за неясным силуэтом часового, маячившего на углу огороженного проволокой квадрата; пока все шло благополучно, только время словно остановилось; скорей бы, скорей, думал Захар, ну что они там возятся, черти? В любую секунду часовой мог пойти в их сторону, и Захар, пододвинувшись к Федосееву, прошептал:
   – Отползать надо потихоньку, давай команду.
   – Сейчас, последние выбираются. Пора и отползать.
   Через полчаса они добрались до оврага и, собравшись вместе, некоторое время прислушивались; стояла тишина, и только гремела далекая канонада; побега, кажется, не заметили, и нужно было торопиться отойти подальше, пока темно. Федосеев, по совету Захара, повел людей оврагом, затем они пересекли ячменное поле, на ходу срывая усатые колосья, шелуша их и поедая сладкие, еще не успевшие затвердеть зерна, набивая ими карманы про запас; под утро повеселевшие, возбужденные удачей, углубились в редкий дубовый лес и круто повернули прямо на восток, стремясь выйти к Днепру. И как все произошло, никто потом не мог объяснить и понять; кто-то рядом с Федосеевым крикнул приглушенно: «Ребята, немцы!» – и тотчас Федосеев приказал разбегаться; Захар прянул в сторону, побежал, пригнувшись; теперь уже все видели в неясном прорезывающемся тумане немецких солдат, окружавших их длинной цепью; ударили автоматы, и Захар свалился, пополз. Не надо было из лесу выходить, лихорадочно билась в нем запоздалая мысль, и в следующий момент он увидел прямо перед собой немца и, сбив его с ног, покатился с ним вместе по земле; немец закричал, на Захара тотчас навалились сзади, и от удара прикладом в спину он ткнулся лицом в землю, застыл, а когда очнулся, увидел человек десять своих, сидевших на земле.
   Всходило солнце, в небе трепетали жаворонки, радостные, переливчатые их голоса заполняли мир. Захар с трудом поднял налитую тяжестью голову, отыскивая Федосеева, того нигде не было, может, и повезло хорошему человеку, ушел. Рядом стояли трое немцев с автоматами; в голову пришла отчаянная мысль броситься на них и все разом оборвать, пожалуй, так и надо сделать, но еще теплилась искорка надежды, тлевшая в нем, мешала. Может подвернется еще какая-нибудь удача, думал он, зачем же паразитам на удовольствие самому на нож переть.
   Он безучастно поднялся и пошел вместе с другими, им приказали встать и идти, но шли они недолго, часа полтора, и остановились на окраине какого-то большого села, расположившегося вдоль мелкой речушки. Их подвели к длинному сараю под соломенной крышей, приказали вынести из него пять железных борон и привязать к ним по две веревки; пленные пока ничего не понимали, не понимал и Захар, солдаты с автоматами, окружив пленных, погнали их в поле, приказав тащить бороны за собой.
   – Опять придумали какой-нибудь гроб с музыкой, суки, – хрипло сказал худой высокий парень с оторванным рукавом гимнастерки, оказавшийся с Захаром в одной паре.
   – Увидим, – отозвался Захар; перекинув веревку через здоровое плечо, он прихватил ее рукой и все старался как-нибудь не споткнуться и не упасть; едкий пот заливал глаза, борона, которую приходилось волочить, с каждым шагом тяжелела, и без того болевшая голова словно наливалась свинцом.
   Их остановили у края большого клеверного поля, и тут появился переводчик, молодой ефрейтор; с веселым, но уже привычным любопытством он оглядел пленных, снял фуражку, подставил густые, шелковые волосы легкому ветерку.
   – Вы совершили тяжелое преступление, – сказал переводчик наконец, слегка улыбаясь. – Хотели бежать. Вас было двадцать два человека, двенадцать из них больше никогда не станут бегать. Немецкая армия непобедима, вас всех нужно было сразу расстрелять, но к вам отнеслись гуманно. Наша армия взяла Смоленск, скоро возьмет Москву. Вы должны хорошо чистить поле, – переводчик широким взмахом руки указал вокруг, – вот этими штуками, – переводчик указал на бороны, – тот из вас, кто будет жить, получит полную свободу, может идти, как у вас говорят, в четыре стороны. Не думайте убегать, везде стоит наш солдат, а с ним шутки нехорошо делать. Вы это своей кожей знаете. Вот и все, теперь работать, работать! Марш! Марш!
   – Сбесились они, что ли, – опять услышал Захар голос напарника, – чего это старое клеверище скородить?
   – Один момент, – опять сказал переводчик, очевидно вспомнив. – Друг от друга держаться в пятьдесят метров. Один, другой, третий, четвертый, пятый, – ткнул он в сторону каждой пары рукой. – Пошел, пошел!
   Захар со своим напарником двинулись в третьей паре; клевер, очевидно, был стравлен раньше скотом и теперь еще не успел отрасти, поле простиралось в ширину саженей на двести, и все видели редко расставленных вокруг него солдат, их фигуры резко темнели в потоках солнечного света, щедро заливающего землю из конца в конец,
   – Послушай, друг, – возбужденно сказал Захару напарник, когда они проволокли борону уж больше чем наполовину. – Земля-то заминирована!
   – Сам вижу… А что делать?
   – Пусть лучше сразу стреляют, что ж они издеваются, гады! Скот мы им бессловесный?
   – Ты под ноги лучше гляди, мало ли, – прохрипел Захар, до боли всматриваясь в землю перед собой. – Давай веревки отпустим.
   – Не стянем длиньше-то…
   – Осилим… Не скули, ненароком всякое может подвернуться… Вниз, вниз гляди, куда тебя черт пялит!
   Они прошли поле до края, невольно стараясь ступать легче, их сразу же погнали обратно, и они опять дошли до середины, волоча борону, и тут оглушительно ударил первый взрыв, на глазах у Захара шедшая впереди пара исчезла, и волна, ударившая во все стороны, свалила Захара и его напарника с ног; полуоглушенный Захар все-таки слышал, как падают на землю обратно тяжелые, сырые куски; немцы вокруг поля кричали, подняв голову, Захар понял, что они приказывали пленным продолжать свое дело, угрожали стрелять, и один раз над Захаром и его напарником уже прошла автоматная очередь. Встав, Захар отряхнулся, протер глаза; ослепительно сияло солнце, выкатываясь в самую середину неба, и чугунная сила прилила к сердцу.
   Четыре пары опять поползли по полю; Захар уже не чувствовал боли ни в плече, ни в голове, выхода не было, и нужно собраться с силами, умереть достойно, по-человечески. Еще немного, и он бросит веревку, выпрямится и пойдет прямо на немцев; он это почувствовал, словно его ударило током, и кровь пошла медленнее. Он увидел перед собой на земле оторванную кисть руки с торчащей, еще кровоточащей костью, грязные пальцы были судорожно скрючены; Захар покосился на своего напарника, у того лицо посерело, покрылось крупными каплями пота.
   – Пошли, пошли, – прохрипел Захар, подбадривая изнемогавшего напарника, хотя у самого глаза застилало, – давай веревки отпустим…
   – Лошадь я тебе… дух застилает… крест нам пришел, земляк…
   – Не скули, сказано… Слушай, еще взорвет, падай и не шевелись… пусть стреляют, на мины побоятся лезть. А там и ночь, темень, луна к утру выходит. Ты себя в руки возьми, ну, разорвало людей, там рука, тут кишки – обыкновенное дело… Крест… Ты знаешь, что такое крест на крест, а? – спросил он, коротко смахивая с лица едкий пот. – Это поп на сестре милосердия, еще в гражданскую слышал. Ну вот, видишь, а ты дурью маешься. Жить-то еще можно.
   Захар говорил и сам все больше верил своим словам; они опять дошли до края, повернули обратно. Зубья бороны рвали сухую землю, и Захар помимо воли прислушивался к их скрежету по комьям. Его напарник споткнулся, толкнул в падении Захара, и тот, выпустив из рук веревку, удержался, заодно подхватил с земли, поставил на ноги напарника. «Пошли, пошли», – пробормотал он, налегая на веревку и стаскивая борону с места теперь уже один; его напарник шел, пошатываясь, и веревка его волочилась вслед, обвисая. И опять уже где-то к середине яркий взблеск взрыва впереди хлестнул по глазам, Захара приподняло и швырнуло волной назад, ударило поврежденным плечом о землю; еще дальше швырнуло его напарника, вокруг клеверища поднялась автоматная трескотня, потому что четверо пленных, оставшихся на ногах, сразу бросили бороны и, уже ничего не соображая, бросились бежать в разные стороны. Ну вот и все, с какой-то опустошительной легкостью в себе решил Захар, вот и пришел конец, отпил, отъел, отлюбил. Да и что оно такое – смерть? Вот был человек, а потом от него ничего не осталось, там рука, там нога, разметало по всему полю. Он слышал крики немцев, стрельбу, но не обращал на это внимания, лежал, уткнувшись лицом в зеленый, низкорослый клевер; он сейчас ничего и не чувствовал; ни палящего солнца, ни того, что в него могли в любой момент попасть; автоматные очереди то и дело взбивали землю совсем рядом, один раз она брызнула, ударила ему в лицо, и он лишь сильнее сжал веки. Вот она и закончилась, жизнь, работа, семья, думал он, бабы его любили, крепко любили, да и он их тоже, дети рожались, а теперь вот война, но кто-нибудь из его потомства обязательно останется и в свою очередь начнет шумный и долгий круг; а ему, верно, так уж на роду написано валяться на этом поле.
   Что-то неясное и ласковое припомнилось Захару; он совсем отчетливо подумал, что был когда-то мальчишкой, как его Николка или Егор теперь; ведь как было хорошо сесть за чисто выскобленный стол и ждать, пока хмурый, неразговорчивый отец подаст знак приступить к еде; мать обязательно подложит украдкой на праздник кусок получше да побольше; сквозь судорожно сжатые веки просочилась неожиданная теплота и поползла вниз по лицу; немного все-таки надо человеку, подумал Захар, только поздно начинаешь это понимать.
   Его вскользь рвануло за плечо, и уже только потом вспыхнула боль; мертво стиснув зубы, он не шевельнулся и остался лежать, и солнце жгло, и чуть слышно ходили у земли душные ветерки, лишенные всякой прохлады, и во рту был привкус горечи; Захар улавливает дрожь и гул в земле и плотнее прижимается к ней; где-то недалеко орут и стреляют немцы, но для него все это безразлично; он должен выдержать до вечера, до темноты, если повезет. Даже в самые тяжелые моменты, когда в руках было оружие, а рядом – свои, он не осознавал того постоянного чувства своей правоты и силы перед врагом, нужно было как можно смелее держаться, и немец в конце концов побежит; немец не мог не побежать с чужой земли, с его, Захара Дерюгина, земли, будь он и в десять раз сильнее, но вот теперь, беспомощно раскинув руки под тяжким солнцем, он узнавал в себе нечто иное и готов был задохнуться от подступавшего к самому сердцу безжалостного острия; ведь если он, мужик в самой силе, ничего не мог, то что говорить о детишках, о бабах?
   Он был сейчас беспомощен и слаб, в любую секунду жизнь его могла оборваться, но именно от этой смертельно тающей остроты в себе появилась, окрепла уверенность, что никакого успешного продвижения немцев к Москве нет и не может быть, что война вот теперь только начинает бушевать вовсю и что против разгоревшегося в ненависти сердца народа не может устоять никакая сила, и здесь не помогут ни танки, ни самолеты, ни сама смерть.
   И он, выхваченный обстоятельствами из общего хода дел, с поразительной точностью действительно чувствовал, угадывал и осознавал значение и размах происходящего, потому что Смоленское сражение, втягивая в себя с обеих сторон все новые и новые массы войск, именно в эти дни начинало достигать наивысшего напряжения, и уже становилось ясно, что никакое движение немцев на Москву с ходу невозможно, и нервные токи этого сражения уже пронизывали огромные пространства земли и отдавались в самых различных ее местах. И вот уже сам Гитлер предлагает по радио господину Черчиллю, заявившему в парламенте, что Смоленск находится в руках Красной Армии, запросить командующего армией генерала Лукина, в чьих же руках действительно находится Смоленск? И Лукин, узнав об этом, тут же соединяется по телефону с командующим 129-й стрелковой дивизии Городнянским.
   – Где ваш наблюдательный пункт, Алексей Михайлович? – спрашивает он с некоторой настороженностью и тревогой.
   – Да все в том же каменном доме, где вы были вчера. Правофланговый полк ведет бои за городскую больницу.
   – Ну, тогда все в порядке, спасибо, Алексей Михайлович, – говорит Лукин, кладет трубку и с минуту сидит молча и сосредоточенно; этот человек, которому выпало на долю со своей укомплектованной лишь по штатам мирного времени Забайкальской армией, почти без танков и совершенно без поддержки авиации, с острой нехваткой артиллерийских средств и снарядов выдержать с начала и до конца всю тяжесть борьбы за Смоленск, знает, что такое героизм. Он не может сказать это скупое «спасибо» каждому солдату в отдельности, не может сказать его десяткам тысяч погибших, несмотря на всю свою власть, он не имел и не мог иметь этого страшного права.
   Он оглянулся, и адъютант, угадывая, подал ему котелок с теплой водой; необычайно тяжкая июльская жара сжигала в этом году смоленские земли.

4

   День, вернее, ночь, когда стало известно, что немцы прорвались к северо-западным окраинам Холмской области, врезался в память Брюханова навсегда, как самый тяжелый рубеж; весь июль и первую половину августа Брюханов провел в непрестанном движении по обезмужиченным районам, организуя, насколько это было возможно, массовый угон скота, вывозку хлебных запасов, уборку, обмолот и опять же вывозку зерна; распоряжение Петрова немедленно вернуться перехватило его в Слепне, под вечер, и он тотчас, не заезжая в Зежск, где хотел сам проверить демонтаж и вывозку оборудования всего год назад пущенного моторного завода, приказал Веселейчикову гнать в Холмск. Тревога нарастала; в двух местах шло рытье противотанковых рвов, и машину всякий раз останавливали, проверяя документы; двумя неделями раньше этого не было – ни рвов, ни проверки, и Брюханов, хотя и торопился, каждый раз выходил из машины. Километрах в пятидесяти от Холмска машину задержали минут на пятнадцать; откосы отрытого наполовину рва были густо усеяны работавшими женщинами, школьниками, стариками; темнота скрадывала движение, ночь была резкая, с крупными звездами в разрывах облаков; старший поста НКВД, шедший вдоль рва вслед за Брюхановым, шуршал брезентовым плащом и кашлял.
   – Днем два раза прилетал бомбить, – говорил он простуженно. – Трех девушек убило, человек десять покалечило.
   – Кто руководит работами? – спросил Брюханов, напряженно всматриваясь в темноту и прислушиваясь к звяканью лопат.
   – Товарищ Демидов, Елизар Осипович, инженер из Москвы. Из обкома здесь был днем товарищ Сергеев.
   Брюханов попрощался, вернулся в машину и прикачал ехать быстрее; к десяти вечера он был у Петрова в кабинете, тот лишь на мгновение оторвал голову от стола, вокруг которого человек десять военных и гражданских (гражданских Брюханов почти всех знал) что-то обсуждали.
   – Второй секретарь обкома Брюханов, – коротко бросил Петров. – Посиди минутку, Тихон, – кивнул он Брюханову и тотчас опять склонился над столом. – Продолжим, товарищи. Итак, из северных и западных районов немедленно вывозить курсы медсестер и сандружинниц, все мужское население от шестнадцати до пятидесяти пяти, подготовленные группы истребителей танков передаются воинским частям; на базе истребительных батальонов организуются партизанские отряды – директивы по этому поводу в райкомы разосланы. Приступить к массовой эвакуации промышленных объектов из Холмска; ополченцы и коммунисты отходят с армией, все подготовленные бронепоезда передаются армейскому командованию.
   Брюханов подошел к столу, привстал, заглянул через головы; на столе лежала карта области, густо испещренная синими, зелеными, красными линиями и стрелами, и две из них, синие, зловещие, охватывающие Холмск с юга и северо-запада, тотчас объяснили Брюханову то, чего он еще не знал, но все в нем возмутилось против этого, и он в первые минуты слушал размеренный, усталый голос Петрова с нараставшим раздражением. «Драмтеатр, папиросная и кондитерская фабрики, Саратов, – отдавались где-то глубоко и больно в нем, казалось, бессмысленные, не имеющие никакого отношения к происходящему слова. – Машиностроительный – Свердловск, Зежский моторный…»
   На минуту погасло электричество, и сразу установилась тяжелая, душная тишина. Кто-то безуспешно чиркал спичкой, но свет тотчас вспыхнул, и все, как по команде, посмотрели вверх на плафоны.
   Брюханов отошел в сторону, закурил; время от времени в кабинете появлялся помощник Петрова, молча подавал ему телеграммы и сообщения и уходил; тут же бегло просматривая их, Петров продолжал вести совещание; уже после того, как он всех отпустил и остался в кабинете вдвоем с Брюхановым, помощник с напряженным лицом опять появился в кабинете, точным, скупым движением одернул сзади гимнастерку.
   – Из ГКО, Константин Леонтьевич, – сказал он. Петров, не поднимая взгляда, отпустил помощника, и уже в том, как он медленно читал телеграмму, слегка отодвинув ее от себя, Брюханов почувствовал новые осложнения.
   – Плохо, Тихон, – сказал Петров, – очень плохо. С двадцать девятого на тридцатое июля Смоленск сдан, бои сейчас идут где-то в районе Ельни и Вязьмы. Не знаю, точны ли эти сведения, но факт остается фактом. Впрочем, ты с обстановкой познакомишься после, я тебя вызвал по другому поводу: вчера во время бомбежки совершенно нелепо погиб Сапожков.
   От ночного приступа лицо у Петрова было желтым, подсохшим, во рту не проходило ощущение горечи, он не находил нужным скрывать свое состояние от Брюханова; стиснув зубы, Брюханов почувствовал, как вздрогнуло и отяжелело сердце.
   – Час тому назад получено указание всемерно ускорить эвакуацию промышленных объектов, рабочих; подготовить к взрыву основные заводы, в том числе Зежский моторный. Мне кажется, Тихон, у нас в распоряжении не больше недели, а может, и того меньше.
   Подойдя вплотную, Петров положил руку на плечо Брюханову; он был чуть ниже ростом, с глубокими складками на лбу и на щеках; как-то странно было видеть на этом лице совершенно молодые глаза.
   – На тебя возлагается дело Сапожкова. С минуты на минуту здесь должен быть Поздышев, насколько это будет возможно, он введет тебя в курс дела. А пока вот карта, знакомься. – Петров достал из сейфа подробную, всю испещренную условными обозначениями карту области. – От остального ты освобождаешься полностью.
   – Хорошо. – Брюханов отошел в сторону к отдельному столику в углу; он представил себе, какой груз взваливает на себя, уже взвалил, поправился он. Происходящее волновало его не только и не столько в мировом масштабе; он мог понять, что немцы уже подошли к границам Холмской области, одной из самых центральных областей России, но он не мог так просто привыкнуть к этому; в нем происходили какие-то сложные и противоречивые смещения; если бы его несколько месяцев назад спросили, честный ли он человек, он, не раздумывая, сказал бы – «да», но теперь, когда острие Гитлера уже проникло к самому сердцу, каждый советский человек должен был обратиться в себя, потому что именно в сокровении почти каждого из двух сотен миллионов и заключалась сейчас не только всеобщая беда народа, но и его спасение, – и он, человек, облеченный достаточно большой властью над другими, должен был бесстрастно глянуть правде в глаза и спросить самого себя: «Все ли ты сделал, чтобы этого не случилось? Нет, не все». «Ты умел идти прямо, – должен был он добавить еще, – но ты всегда знал, что чем прямее путь, тем он безжалостнее и жестче, тем больше жертв, потому что нет и не может быть идеи, одинаково отражающей интересы всех». И Брюханов, оставаясь с виду совершенно спокойным, но весь напряженный и собранный, продолжал в течение ночи намечать с Петровым кандидатуры для подполья, размещение баз продовольствия и снаряжения, вновь и вновь просматривал список предполагаемых командиров партизанских отрядов. Когда они почти все закончили, Петров отодвинул от себя карту области и, вытянувшись в кресле, упершись обеими руками в край стола, как бы отталкивая от себя это тяжелое дубовое сооружение, удобное для повседневной работы, но нелепое сейчас, когда все подвигалось, зажмурил глаза – резало веки, несмотря на затененный свет настольной лампы, но тут же опять взял трубку телефона, и Брюханов уловил мгновенную перемену в его лице.
   – Что? Что? Повторите! – потребовал он. – Давайте его к телефону, немедленно! – Ожидая, Петров молча барабанил пальцами по столу. – А, Чубарев! Почему вы не выехали, как вам было приказано, вчера? Вы понимаете, чем это пахнет? Нет, нет, никаких оправданий! Как это не сметь кричать? Какие станки? Я прикажу вас выпроводить под конвоем! Не имеет никакого значения, что у вас кто-то там исчез! Вы слышите, я требую, чтобы вы немедленно выехали в Москву! Я сейчас свяжусь с военными, вам дадут самолет, знайте, это приказ ЦК! Все!
   Петров бросил трубку.
   – Нет, это невозможно! – Петров сцепил худые нервные руки. – Никто не понимает серьезности происходящего, этот Чубарев ведет себя недопустимо, преступно, как мальчишка! И где же, наконец, Поздышев, черт бы его побрал?
   – Успокойтесь, Константин Леонтьевич, придет, – сказал Брюханов, – я только что узнавал.
   – Успокойтесь! У нас еще на территории области остается около двухсот тысяч голов скота, переправы забиты; дороги закупорены, днем по ним движение почти невозможно. Да, мы семьи и архив вчера отправили, твою мать тоже, она оставила тебе записку, – он порылся в боковом кармане, протянул Брюханову вырванный из тетради, сложенный вчетверо листок.
   Телефоны звонили непрерывно, в кабинет молча входили и выходили, почти бегом, но без суеты, с бумагами и без бумаг, знакомые и незнакомые Брюханову люди; Петров уже опять кого-то ругал, прижимая трубку плечом и подписывая что-то, часто поминал Чубарева. Прикуривая, Брюханов отошел к окну, мельком взглянул во двор, где грузили в машины какие-то мешки и ящики. Зачем, зачем все это, подумал он с неожиданным озлоблением, все равно сейчас уже никто не сможет направить этот стихийный поток хоть в какое-то подобие русла; сейчас ведь каждому нужно понять самое простое, нужно собраться в кулак, отбросить все и собраться в кулак, а потом придет какая-то сила, и организуется свой, не подвластный никакому предвидению ход. Глядя на поднимавшийся вверх черный пепел от сжигаемых во дворе обкома бумаг, Брюханов почувствовал свинцовую тяжесть в ногах; звенело в голове, хотелось приткнуться куда-нибудь и хотя бы несколько минут подремать. Какая-то особая, почти давящая тишина за спиной заставила Брюханова оглянуться и быстро подойти к Петрову, который стоя читал очередную депешу, вернее, уже прочитал ее, но никак не мог оторваться от скупых, неровно наклеенных строчек.
   – Что? Что там еще? – почти грубо спросил Брюханов, и Петров молча протянул ему серый бланк. Брюханов прочитал, вглядываясь в неровные строчки, по всему лицу у пего проступили темные пятна.
   – Спокойно, Тихон, – сказал Петров. – Спокойно. Очевидно, так надо, мы не можем знать всего, очевидно, это жестокая необходимость.
   – Необходимость? – хрипло переспросил Брюханов. – Отдавать без боя? До каких пор? Что они там думают?
   – Этого я не знаю. Не знаю. У нас нет времени. Помни об одном, Тихон, у народа всегда имеется нетронутый, неприкосновенный запас моральных, физических, биологических сил, на крайний случай, на самый крайний, если история ставит народ на грань жизни, есть она, такая грань, еще чуть-чуть, и начинается исчезновение. Мне кажется, настал такой момент. Запомни эту истину, сейчас в ней – все.
   – Слова, высокие слова, – уронил Брюханов в каком-то медленном, холодном оцепенении. – Сколько мы их наговорили…
   – Нет, это не слова, – оборвал Петров, нервно потер воспаленные глаза. – Слышишь, Тихон, это не слова. Или ты не веришь, боишься? – Он шагнул к Брюханову, совсем близко заглянул ему в лицо, в глаза, и тотчас между ними пробежала живительная искра, как это бывает между знающими и безоговорочно верящими друг другу людьми, и Брюханов с легким ознобом в сердце словно заглянул за непроницаемую броню, на мгновение приоткрывшую ему что-то такое близкое, понятное, дорогое; быть может, это и был тот самый потаенный, неприкосновенный запас, о котором только что говорил Петров, и горькое облегчение охватило Брюханова.