– В огороды нырните, там конопля кругом! – снова раздался тоненький звонкий голос Егорки, и дед Макар увидел, что пленные умерили шаг, стали потихоньку забирать к горожам, видать побаиваясь, потому что им приказано было идти только обочь дороги. Молодец-то, молодец Егорка, еще раз порадовался за мальца дед Макар, и в это время с большака к нему вильнула полуторка, нагруженная наполовину ящиками с водкой; в ее кузове стояло двое молодых немцев, и один из них, спрыгнув, подошел с бутылкой водки к деду Макару и стал внимательно рассматривать его, даже потер в пальцах конец бороды. Дед Макар спокойно сидел и смотрел на молодого немца. Ишь ты какой голенастый, думал он, на развод в самый раз мужик, и глаза хитрые.
   – Хи, хи, – невольно робея, сказал дед Макар, оправляя приведенную в беспорядок бороду. – Вот чудно-то, а… Ну и чего это ты на меня пялишься? Сижу себе и сижу, тебя не трогаю, нехорошо получается у вас-то… вот… Я тебе так сразу и скажу: не по-божески.
   От немца несло разогретым мужичьим духом, видать, долго не был в бане; встретившись с холодным любопытным взглядом немца, дед Макар подслеповато поморгал, и немец внезапно засмеялся, показывая крепкие зубы, поставил перед дедом Макаром бутылку водки, забрался в кузов, и машина вмиг укатила; дед Макар подождал, с кряхтением нагнулся и, неловко прихватив бутылку пальцами за прохладное горлышко, поднес ее к глазам. Буквы-то русские, решил он, приглядываясь к наклейке, чего ж, оно чужого не жалко, обиделся он. А раз так, можно и взять, попользоваться, все равно ведь пропадать добру.
   Из-за толстого корявого ствола ракиты несмело высунулся Илюша:
   – Дед, а дед, бабушка сказала – домой тебе. Слышь, нечего тебе торчать, дед, перед анбаром, ступай в хату.
   – Не хочу домой я, – отозвался дед Макар недовольно. – Я твоей бабке не малое дите, сам вполне соображаю, а ты что со мной, стервец, таким порядком рассуждаешь?. Ишь насобачились. Мал еще.
   Дед Макар остался сидеть, солнце уже ушло за Слепненские леса, и вокруг было хорошо и свободно; обвившие от неистовой дневной жары листья выправились, стали понемногу источать слабые неслышные запахи, ночные цветы уже готовились развернуться, мимо деда Макара предвестником скорой ночи прогудел большой жук; дед Макар не успел заметить его, усиленно поморгал вслед, по гуду определяя, что это жук-рогач. Тут же, откуда-то из-под корней ракиты, вышла бородавчатая жаба, поволновалась разлапистым брюхом и, тяжело припадая к земле, прошлепала мимо деда Макара, словно мимо какой-то стены, и это показалось старику обидным; он неодобрительно проследил, как жаба скрылась за угол амбара, и стал думать о том, что на свете водится много всякой твари, вот эта жаба, к примеру, и каждой божьей твари определено свое, вот ей мошек и червяков глотать.
   Земля отдыхала и отходила от долгого утомительного летнего зноя; обычно шумное в вечернюю пору село томилось молчаливо; коли бы не война, и стадо бы счас пригнали, думал дед Макар, и с работ разных ехали бы, а там гуляние бы собралось, а так ничего, как вымерло все.
   Дед Макар знал, что именно в это время растет в земле картошка, и овощ бугрит землю, и всякий плод увеличивается и матереет; старику не хотелось идти в избу, и он все сидел и сидел; а в это время за селом, в другом конце, там, где большак спускался на время в широкий лог, изборожденный глубокими оврагами, стояли два немца С автоматами; до смены еще оставался целый час, и дороги в обе стороны была пустынна. Немцы скучали, играли по очереди на губной гармонике, а раз, заключив пари на две пачки сигарет, отложив автоматы, схватились бороться и долго катались по зеленому склону холма; ни одному, ни другому все никак не удавалось одолеть, и они наконец сели рядом друг с другом и, потные, с приятной легкой усталостью, закурили.
   – Не нравится мне это, – сказал один из них, с продолговатым лицом и с длинными тонкими кистями рук в засохших царапинах. – Они без оружия идут, зачем их убивать?
   Второй, светлоглазый, пониже ростом, плотнее и, видимо, старше, ничего не ответил, достал из кармана бумажник, стал рассматривать фотографии и старые письма.
   – Помнишь, Вилли, ту, из больницы Штофа? Луизу? Помнишь, вместе за город ездили, танцевали?
   – Знаю, – резко и враждебно отозвался Вилли. – Тебе здорово удавалось водить ее за нос, но зато с ее стороны все было наоборот. Старая песенка.
   – Теперь не то что тогда, Вилли… Я был большим дураком, я теперь все чаще думаю… на Луизу можно положиться. Если мне повезет, в первый же отпуск поженимся.
   – Если повезет…
   – Восточная кампания скоро кончится. Наши взяли Смоленск, на очереди Москва. Обязательно будет заминка перед какой-нибудь новой кампанией… вот и воспользуюсь, капитан хорошо ко мне относится, да и к тебе тоже. Он вообще выделяет своих земляков.
   – Не знаю, – опять резко, хотя уже несколько иным тоном отозвался Вилли. – Во всяком случае, желаю тебе скорой свадьбы и потомства. Поторопись. Это ведь, Фриц, Россия, страна в десять тысяч километров протяженностью, – кивнул он в сторону одного из оврагов. – Мне недавно насчет Смоленска говорили другое. Затяжные бои, тысячи убитых и раненых. Все оскотинились, мы даже друг с другом боимся говорить откровенно… и этот свой страх вымещаем на других. Французах, славянах…
   – Скоро смена, – после недолгого молчания сказал второй, пониже, не желая вдаваться в такого рода рассуждения и в то же время рисуясь своим бесстрашием. – Я не хочу думать о том, чего не могу изменить, Вилли. И тебе советую то же! Ведь в числе других легко можно недосчитаться и самого себя.
   – Разве это люди? Обыкновенное стадо, кнут и жратва – вот что им нужно.
   В летних, довольно сильных сумерках густо полз из оврагов туман, белесые клубы его уже заполнили лог. В это время сверху бросилась какая-то стремительная тень, косо метнулась мимо, Вилли пригнул голову и схватился за пилотку.
   – Мышь летучая, – засмеялся второй, пониже, выпрямился во весь рост, крепко расставив ноги, со сладким, звенящим от молодости и силы напряжением в теле.
   – Сегодня за дежурство ни одного, – сказал Вилли, имея в виду пленных, и Фриц ясно различал в его голосе нотку облегчения, – Теперь поздно, уже не будет.

9

   По-своему встретил приход немцев Родион Густавович Анисимов; ему вполне свободно можно было уехать, но он в самый последний момент затаился и остался, отмахиваясь от уговоров Елизаветы Андреевны; пожалуй, было глупо продолжать надоевшую игру, и, кроме того, уже сложилась какая-то привычка к домашним удобствам и уединению; он не намеревался отправляться в сомнительные странствия по разбитым, переполненным дорогам, под бомбежки и обстрелы.
   Елизавета Андреевна торопливо складывала вещи, стараясь не думать и не присматриваться к мужу, бесстрастно изучающему сводки и словно не замечающему паники и неразберихи кругом. На все ее просьбы ускорить отъезд он досадливо отмахивался:
   – Лизанька, ведь бог его знает, где этот еще немец? Подожди, успеется, надо же все подготовить как следует…
   Анисимов тянул время и добился своего; накануне Елизавета Андреевна, руководимая предчувствием надвигающейся беды, пригрозила отправиться в эвакуацию одна, в чем есть, на первой подводе, кто-нибудь сжалится, подвезет. «Что ж, давление подобралось к критической точке, может и котел разнести», – подумал Анисимов, и они без лишних пререканий собрались на следующее утро выезжать.
   Елизавета Андреевна поднялась чуть свет, принялась вытаскивать узлы и баулы в тот самый час, когда колонна немецких танков вошла в Зежск; сотрясая стены грохотом моторов и наполняя чистый воздух гарью, она расползлась по его улицам; немцы останавливались в зеленом, уютном городке на короткий отдых. Об этом Елизавета Андреевна узнала от своей ученицы, жившей в соседнем дворе, и хоти она еще уговаривала мужа бросить все и ночью, тайком, уйти самим, она уже понимала, что надежды рухнули, муж не согласится, а сама она слишком нерешительна и безвольна. Она никогда не находила в себе силы на последний шаг.
   – Вот видишь, Лада, – говорил Анисимов недовольно, втаскивая обратно в дом брошенные как попало вещи, – вот тебе те самые обстоятельства, против которых любой бессилен.
   Танки постояли и ушли дальше; вслед за ними через Зежск, непрерывно сменяясь, шли немецкие части, и все оставшиеся в городе жители сидели по домам, тем более что немцы сразу же вывесили приказ о запрещении выходить из дому с шести вечера и до восьми утра. Елизавета Андреевна не обращала внимания на ежедневное, ежевечернее, еженощное пьянство мужа; она только сейчас узнала о существовании в погребе под домом сделанного мужем еще задолго до прихода немцев большого тайника. Анисимов исподволь загрузил его водкой и другими припасами и теперь чувствовал себя уверенно; наступал комендантский час, и он самолично (Елизавета Андреевна категорически отказалась даже знать о тайнике в подвале) доставал бутылку водки, консервы, сухую колбасу или копченую рыбу, за которой, кстати, приходилось лазать на чердак, и, тщательно проверив затемнение на окнах, садился за стол. Елизавета Андреевна уходила в другую комнату, брала какую-нибудь книгу и надолго застывала над нею, до боли в глазах вчитывалась в уже знакомые страницы, стараясь забыться, отгородиться от всего, что их теперь окружало; а однажды, недели через две после прихода немцев, после обеда, когда муж заснул, она достала коробку со старыми фотографиями. Она не решилась их сжечь, хотя все время смертельно боялась; это была первая, светлая пора ее юности, и она в самые тягостные минуты жизни украдкой от мужа иногда открывала старинную коробку с серебряной монограммой и медленно перебирала пожелтевшие фотографии.
   Елизавета Андреевна бережно положила на стол перед собой тронутую легкой желтизной маленькую фотографию, где была снята вся ее семья в их крошечном имении в селе Храпово. Она почти наяву ощутила тот тихий предвечерний час, на столе самовар, кувшинчик со сливками, по краю у него еще был затейливый узор синей глазурью, тонкие, синего фарфора чашки. Вот и сама она, застенчивая девочка в ситцевом открытом сарафане, дядя Антон, офицер в белой свитке, тощенький заборчик, а за ним небольшой, веселый лужок. Она послала тогда эту фотографию Александру Бурганову в Москву, он жил в меблированных комнатах на Сретенке.
   Елизавета Андреевна перевернула фотографию: так и есть, адрес: «Сретенка, меблированные комнаты Малюгина, № 58». И надпись: «На память и в воспоминание о летних днях и вечерах, проведенных в селе Храпов. 1915 год».
   А вот эта фотография особая, здесь они сняты вдвоем вскоре после свадьбы; правда, Александра тогда отозвали из отпуска в действующую армию. Перед отъездом Александр повел ее в Петрограде в фотографию Розентретера, она как сейчас помнит вывеску: «Имеется специальный кабинет фотографических увеличений». Боже, боже, сколько лет прошло, ну разве можно узнать ее сейчас в этой девочке с робким, умоляющим взглядом из-под высокой взрослой прически? И Александр здесь очень хорош, в парадном мундире, карие глаза слегка улыбаются; она чувствовала себя так надежно с ним рядом. Куда все это исчезло, почему?
   Она собрала фотографии, отнесла и спрятала коробку на дно комода; на тумбочке рядом с кроватью мужа ей бросилась в глаза раскрытая книга. Это было нечто новое, и Елизавета Андреевна осторожно, чтобы не разбудить мужа, подошла и взяла книгу. Она скользнула взглядом по титульной странице и удивилась еще больше: это был второй выпуск «Белого дела» в 1927 году в Берлине, одним из редакторов которого значился барон Врангель: Елизавета Андреевна полистала книгу, с трудом разбирая воспроизведенные печатным способом рукописные короткие высказывания генерала Деникина, адмирала Колчака и их подписи, и тут же захлопнула. Как никогда, ей стало ясно, что все эти тяжкие годы она лишь бессмысленно билась головой в глухую стену; вот ведь даже от нее такие вещи скрывал. Она неслышно вышла в другую комнату, растерянно присела: такого дурного состояния у себя она раньше не помнила. Нужно было что-то решать; она подступила к самому краю и на одну минуту даже прикрыла глаза; что-то черное, немое, бездонное раскрылось перед ней. Это был конец, и она продолжала неподвижно сидеть, вспоминая первые дни близости с мужем, смятенный Петроград, холодные, сквозные улицы, настывшие стоны брошенных особняков, человеческие потоки, кровавые пятна лозунгов в человеческом море, всколыхнувшемся до самого дна. Ну что ж, и другие прошли через это, но сумели найти себя. Она ошиблась, слепо, на веру приняв его образ мыслей за эталон жизни вообще, в который раз она начинала перебирать давние мелочи, всплывавшие неожиданно ясно, в новом значении. В ее жизни с Анисимовым, в том, как она сложилась, и сама она не безгрешна; начав вместе и дружно, она потом все дальше отходила от него, так и не сумев в нем ничего изменить. Да, разумеется, она ничего не смогла, и теперь последние надежды рухнули.
   Весь следующий день, в длинном халате, непричесанная, сосредоточенная и молчаливая, она хмуро отмахивалась от встревоженного ее состоянием Анисимова, а под вечер, когда он прямо спросил, что случилось, она недоуменно подняла брови, как бы удивившись неожиданно возникшему перед собой препятствию.
   – Ах, да, – сказала она, коротко и безразлично обежав его взглядом, как нечто досадное и постороннее. – Вот что, Родион, я ухожу, совсем ухожу, – добавила она быстро и плотнее запахнула халат.
   – Как это – уходишь? Куда? – с неуловимой и доброй насмешкой в голосе спросил он, обнимая ее за плечи. – Сядь, пожалуйста…
   – Ах, не надо, оставь, – отстранилась она, подумала и опустилась на диван. – Я мучительно устала, Родион, я не шучу сейчас, и уж если этот разговор необходим… Видишь ли, я решила освободить и тебя от себя, и себя. Не смотри на меня так, я не больна и вполне отвечаю за свои слова. Так, как ты живешь и хочешь жить, я больше не могу. Прости, Родион, ты сам знаешь, это давно началось…
   – Да куда ты пойдешь, опомнись, Лиза! – Он взял ее за руки; Елизавета Андреевна не сопротивлялась, лишь лицо у нее оставалось по-прежнему холодным и отчужденным; он вскочил, озадаченно поглядывая на нее, стал ходить по скрипучим половицам.
   – Нет, это безумие, сейчас люди, наоборот, держатся друг за друга, даже чужие, а мы с тобой и подавно, Лиза! Почему, с чего бы?
   – Ты все отлично понимаешь…
   – Я ничего не понимаю! – оборвал он резко. – И не хочу! Не могу понять тебя!
   – Нам лучше расстаться по-хорошему, Родион. – И опять что-то в выражении ее лица испугало его; он снова сел рядом, взял ее руку, несколько раз поцеловал и осторожно, словно хрупкую, дорогую вещь, опустил себе на колено; какое-то светлое волнение мешало ему говорить, и хотелось заплакать, и это желание было столь внове, что он удивился новизне своего чувства.
   – Я люблю тебя, Лиза, – все с тем же тихим удивлением и даже обидой сказал Анисимов. – Если я тебя потеряю, мне нечем будет жить, нужно, чтобы хоть один человек в мире верил тебе… твоему сокровенному, твоей сути, твоей идее…
   – А я? – Звук ее голоса доносился откуда-то издалека. – А я? – повторила она настойчиво. – Все тебе, тебе… вот именно, пока я верила, я могла вынести любую каторгу, но пойми, я больше не верю. Женщина не может без веры в близкого человека, мне страшно себя, Родион, неужели ты не видишь, что все умерло, что рядом с тобой я уже ничего не чувствую?
   – Лиза! – Его задушенный крик прозвучал дико, и она отшатнулась; Анисимов схватил ее руки, потянул к себе и, не в силах сдержаться от приступа какого-то лихорадочного возбуждения, дрожа всем телом, стиснул ее. – Лиза, Лиза, – говорил он бессвязно, – ты сама не знаешь, что ты хочешь сделать. Убить? Убей, слова не скажу, убей. Я теперь сам вижу: это предел. Да мне самому больше невозможно, мне самому надо было ткнуться в этот предел… ты только скажи… все надоело… что хочешь сделаю… Лиза… все заново начнем…
   Он говорил, непрерывно целуя ее лицо, шею, испуганные глаза; она вначале пыталась оттолкнуть его, но, обессилев, затихла, голова кружилась, она отчетливо различала его нос, глаза, шевелящиеся губы, совсем вплотную от себя; какая-то тьма металась рядом, и нельзя было вырваться, и нельзя было уступить, она знала, что умерла бы от этого тут же, сразу. И она, спасая в себе еще неокрепшие, только что пробившиеся слабые росточки, выбрала из всего, что металось и заполняло пространство вокруг, одно: знакомые, ясные, молящие глаза, она не отпускала их ни на минуту; ей не надо было слышать слов, она их и не слышала, ей нужны были только эти глаза, – и вот ее словно изнутри обжег горячий и ясный свет, и она поняла, что наступил миг, ради которого она жила и мучилась, и это было выше ее сил, и она с чувством острой, колющей боли в сердце провалилась во тьму, и когда очнулась, увидела залитое слезами лицо мужа; он непрерывно и часто целовал ее руки.
   – Сашенька, – шепнула она, поднимая руки и притягивая его голову к себе на грудь, – это правда?
   – Правда, – задохнулся он глухо. – Я тебе самым дорогим клянусь…
   – Не надо! – с испугом остановила она его, и потом они долго молчали и оттаивали в наступившей тишине, но и в этот вечер, и в следующие дни, встречаясь взглядами, они тотчас как-то по-особому понимающе улыбались друг другу, как люди, связанные большой и важной тайной; между ними установилось мгновенное и глубокое понимание друг друга, и Елизавета Андреевна не сердилась, если муж доставал из подполья новую бутылку водки; теперь она твердо знала, что и это со временем пройдет.
   И Елизавета Андреевна, и сам Анисимов по-прежнему чутко и болезненно прислушивались к любым звукам, проникающим извне; оба они понимали, что временное затишье ненадолго, и ждали перемен со дня на день, и когда недели через две после прихода немцев в Зежск, часов в девять вечера, кто-то требовательно забарабанил в дверь их дома, Елизавета Андреевна слегка побледнела. Началось, сказала она, успевая поглядеть на себя в зеркало, поправила волосы. Накинув на плечи платок, она заглянула в другую комнату к мужу, и он тотчас ушел открывать; с тревожным любопытством она ждала, кого это им послал бог. Она не знала вошедшего человека, слегка наклонила голову в ответ на его приветствие.
   – Супруга моя, – сказал Анисимов, он уже успел изрядно выпить, Елизавета Андреевна видела это по его стеклянно блестевшим глазам. – Лиза, познакомься, пожалуйста, это господин Макашин, Федор Михайлович. Так ведь, память мне не изменяет, – Федор Михайлович?
   – Федор Михайлович, – подтвердил Макашин, сжимая в руках фуражку; Елизавета Андреевна отметила, что фуражка ему тесновата, на лбу осталась потная красноватая полоска. – Будем знакомы… Лизавета Андреевна. Из раскулаченных в Густищах, Федор Макашин.
   Елизавета Андреевна действительно его вспомнила, хотя минутой раньше он казался ей совершенно незнакомым.
   – Здравствуйте, Федор Михайлович, – сказала она, с любопытством и настороженностью приглядываясь к неожиданному гостю.
   Перед ней стоял крепкий, еще молодой мужчина лет тридцати с лишним, с высокими скулами и твердыми, резко очерченными губами, если бы не какая-то жестокость в лице, он был бы даже по своему красив; на нем был обыкновенный гражданский пиджак, но сапоги и брюки немецкие; Елизавета Андреевна поняла, что на поясе у него револьвер. Елизавета Андреевна рассматривала его, и это Макашину нравилось; он улыбнулся хозяйке и тотчас повернулся к Анисимову, с гостеприимным видом ожидавшему у стола с водкой и закусками.
   – Я к тебе, Анисимов, поговорить…
   – Прошу к столу, Федор Михайлович, за столом и поговорим. Видишь, я словно чувствовал, все готово. Садись… Или руки помыть? Прошу, вот сюда. Лиза, ты, может, что-нибудь посущественней нам приготовишь?
   – Простите, что же? – спросила Елизавета Андреевна, захваченная врасплох. – Есть телятина холодная, можно картофель отварить… А может быть, Федор Михайлович, вам борщ подогреть? Очень вкусный, свежий, со сметаной,
   – Да вы не беспокойте себя, Лизавета… Андреевна? По батюшке так, кажется?
   – Да.
   – Какое беспокойство, – оживился Анисимов, крепко потирая руки. – Можно и картошечки с дымком. Картошка – незаменимый продукт для русского желудка. Именно из нее возникали всякие бунтарские идеи, не надо нам на этот счет прибедняться. У меня там еще копченый окорочек висит, отрежу, не печалься, Лиза. Окорочек доспел до лучшей кондиции, в меру сух, в меру сочен.
   – Богато живете, – скупо похвалил Макашин, и хозяева не могли понять, с одобрением ли это было сказано.
   «Вот чертова крестьянская натура, всегда она темный лес», – подумал Анисимов и повел гостя вымыть руки, подал чистое, до хруста накрахмаленное полотенце, в то же время пытаясь догадаться, откуда появился здесь Макашин, как разыскал его, почему у него револьвер в кобуре. Садясь за стол, Макашин весело покосился на хозяина.
   – Не гадай, Густавович, ворожба тут простая. Подвернулся вовремя, вот и назначен начальником полиции Зежского уезда. – Макашин расстегнул ворот тесноватой, врезавшейся ему в шею рубашки. – Ну, а что ты здесь остался, сразу доложено было, партийцев, каких успели, давно всех взяли, о тебе, Родион Густавович, особый разговор состоялся, вот и жил ты до часа в свое удовольствие.
   – Подожди, – заторопился Анисимов. – Сейчас за окороком слазаю, ты вот с Лизой потолкуй. Лиза, займи гостя.
   Елизавета Андреевна, низко склонив голову, чистила картошку, в эмалированной кастрюле закипала вода.
   – Зря вы это затеяли, Лизавета Андреевна. – Макашин причесался на ощупь, подул на расческу и сцрятал ее в карман; он был экономен и точен в движениях. – Я ненадолго, времени у меня мало.
   – И вы не боитесь? – спросила Елизавета Андреевна, не поднимая головы.
   – Страх, он до поры гложет, – не думая, отмахнулся Макашин, всматриваясь в ровный пробор в ее все еще густых каштановых волосах. – Мне других дорог не проложено, давно в незаконных состою.
   – Может быть, вы по-своему правы, Федор Михайлович, и все же… Своя земля, несмотря на обиды, остается своей.
   – Вы очень по-ученому, Лизавета Андреевна. Родная земля… Кому она родная мать, а кому и мачеха. В двадцать пять, в самый сок, я на Соловки высланный, потом беспризорной собакой почти десять лет в бегах, по всяким помойкам, под чужим величаньем, с крадеными, считай, бумагами. Только вот два последних года и приткнулся в Минске, грузчиком на склад. По магазинам всякие сласти развозил, жрали другие, со смаком жрали. Нет, Лизавета Андреевна, хоть запоздало, надо и мне свое взять, с чужих подачек сыт не будешь. Я за старыми долгами пришел, до последнего медяка за прошлое вытрясу.
   Елизавета Андреевна быстро взглянула на него и опять опустила голову; и когда появился Анисимов с большим куском копченого окорока в руках, она облегченно вздохнула про себя.
   – Кончай, Лиза, садись за стол, – сказал Анисимов, принимаясь нарезать окорок и с удовольствием, шумно принюхиваясь к острому запаху. – Картошка сама дойдет.
   – Ты же знаешь, я никогда не пью водки.
   – По такому случаю можно, Лиза. Понимаешь, Федор, за последнее время совсем одичал, один да один. – Говоря, он вскользь бросил на жену быстрый взгляд; она еле приметно выпрямилась, показывая ему, что все понимает и вполне спокойна.
   – Подожди, Родион Густавович, – остановил Макашин. – У нас с тобой разговор серьезный.
   – Хорошо, приветствую. Вот выпьем и поговорим. – Анисимов вытер руки, разлил водку в стаканы, еле заметно подмигнул в сторону жены. – Воспитание, брат, спиртного душа ее не выносит. Ничего, давай, давай, Макашин, во здравие, все точит меня, у женщины это в крови; значит, говоришь, начальник уездной полиции?
   Они чокнулись, выпили; Анисимов пододвинул гостю тарелку с окороком, консервы, сам бросил в рот кусочек хлебного мякиша, густо посыпав его солью.
   – Родным, забытым чем-то повеяло. Уезд… полиция… Что, и чин у тебя есть? Неужто кончено, и насовсем?
   – Какой чин… просто начальник полиции. – Макашин держал вилку с некоторым даже изяществом, ел с аппетитом и аккуратно, не оставляя крошек на скатерти, изредка вскидывая глаза то на Елизавету Андреевну, то на Анисимова. – Не завидуй, Родион Густавович, я, может, тебе кое-что получше предложу.
   Анисимов задумался, поморгал, налил еще раз, он еще не успел привыкнуть к неожиданному появлению Макашина и не знал, как себя держать и чего ждать в дальнейшем от его прихода; он весь внутренне подобрался, движения его стали точнее и собраннее.
   Они выпили вторично, и Анисимов, ожидая, пока гость закусывает, закурил. Елизавета Андреевна принесла холодную телятину и села в глубокое кресло ближе к огню; уж не во сне ли все, подумала она, глядя на жарко разгоравшееся пламя в плите. Не так много прошло времени, когда она принимала экзамены в седьмых классах и от души радовалась бойким, обстоятельным, вполне осмысленным ответам: во вчерашних подростках уже угадывалась готовность к иному, большому и тревожному счастью жизни; с чем же он мог прийти к Родиону, думала Елизавета Андреевна, успевая следить и за закипавшей картошкой, и за пустевшими тарелками; как она ни была настроена против Макашина, ей невольно нравилось, что он полон сил и энергии и ест по-мужски жадно и много, и еще она знала, что этот человек, с чем бы он ни пришел, опоздал.
   Макашин остановил хозяина, потянувшегося положить ему еще телятины, отодвинул от себя тарелку.
   – Проголодался, бегаешь весь день, как собака, тоже хороша должность. Спасибо, Лизавета Андреевна, сыт. Вот что, Родион Густавович, вот такое дело… стал бы ты, Густавович, бургомистром? – Макашин взял стакан с остатком водки, поболтал. – Хозяин города, я со своей братией в твоей руке. Сколько отпущено нам сроку, поживем. Тo другие властвовали, а теперь мы похороводим. Чего молчишь, Густавович? Я-то тебя немного знаю, по рукам?