Страница:
Клавдия Георгиевна говорила сейчас с легким придыханием; и Брюханов, улавливая смены ее настроения, отчетливо понимал, как нелегко приходилось с ней Пекареву в жизни, но почему-то не мог настроиться против и осудить.
– Я таким мужа себе представляла, что он должен быть сильнее всех, – раздумывая вслух, продолжала Клавдия. – Очевидно, от отцовского характера это ко мне перешло, отец у нас крепкий был орешек, я тогда не могла предположить, что это за тяжкая ноша быть в семье за самого сильного. Сильнее человек, и ответственность его больше, а женщине над мужчиной быть и совсем ни к чему, это я теперь только поняла. Просто это противоестественно, женщина должна направлять мужчину исподволь, незаметно для него… Так много кричали о равенстве полов! Какая все-таки вредная чушь! Не может быть равенства в семье без духовной подготовленности мужчины и женщины, да и не нужно оно, понимаете, не нужно. Природой не предусмотрено, Тихон Иванович, здесь равенство на иных весах необходимо взвешивать. Первое-то время, как мы познакомились, ничего такого между нами и в помине не было, любили мы друг друга по-настоящему, сильно. И познакомились удивительно, собак я с детства боюсь, ко мне какая-то бродячая собака привязалась и не отстает. Я уже ее заметила, оглядываюсь, как сейчас помню, рыжая, облезлая, я быстрее иду, и она за мной трусит, я остановлюсь, и она сядет, ждет. Бывают же такие случаи в жизни, прямо налетела на своего Пекарева, глядит на меня, молодой, глаза восторженные. «Простите, говорю, меня, я нечаянно». – «А чего и прощать, говорит, мне приятно». Вот так бывает в жизни. Тихон Иванович, сошлись мы потом, как мой батюшка ногами ни топал, ни бранился и как-то даже побил сгоряча; пришлось ему в свой Красноярск одному возвращаться. А я с тех пор в Холмске, правда, три года тому назад ездила к матери в гости, дочку показала. Звала маму сюда, не хочет, эдесь, говорит, могилка отцова, здесь и мне лежать. Умер батюшка молча, говорит, здоровый совсем ходил, и сразу дубом рухнул, в три дня кончился. – Клавдия Георгиевна взглянула на Брюханова, хрустнула пальцами. – О чем это я? – спохватилась она. – Ах, да, знаете, Тихон Иванович, сама не ведала, что творила. В какой-то момент начало мне казаться, что моего Пекарева затирают, обходят, начала я его подкручивать, а он только смешочки в ответ! Ведь вы знаете, мы расходились, год врозь жили.
Как будто бы совсем забыв о Брюханове, она, задумавшись, вертела топазное кольцо на указательном пальце, поворачивая его камнем внутрь.
– Не надо, не расстраивайтесь так, – осторожно вставил Брюханов, – напрасно вы себя одну вините. Человек не всегда свободен в своих поступках, Клавдия Георгиевна.
– Не успокаивайте меня, Тихон Иванович. По сути дела, не закон, не суд людей определяет меру вины и наказания, а каждый сам для себя это делает.
– Разумеется, не спорю, и однако, Клавдия. Георгиевна, иногда излишнее раскаяние мешает человеку судить верно. Очевидно, и Семен в не меньшей степени виноват. Дыма без огня не бывает.
– Если бы можно было определить, откуда – огонь, откуда – дым. Вы понимаете, Тихон Иванович, во мне надломилось что-то. Ничего плохого не случилось, а все-таки какие-то надежды рухнули. – Клавдия остановилась взглядом на Брюханове, спуталась в мыслях, заторопилась. – Что вы мне посоветуете, Тихон Иванович? Может быть, мне в Москву съездить, поговорить с ним, помогите, Тихон Иванович, ах, да, что я говорю, что-то не то говорю.
– Успокойтесь, успокойтесь, ну вот опять, Клавдия Георгиевна, – торопливо сказал Брюханов, чувствуя, что она снова заплачет. – Нужно единственное: время и терпение, и все само собой образуется. Я уверен, что все у вас наладится, вот посмотрите.
Она ничего не ответила, опять заторопилась, боясь, что Брюханов сейчас встанет и уйдет.
– Вот забыла совсем, – перебила она его, – я же не расспросила, как вы съездили? Что хорошего, нового видели?
– Много хорошего, Клавдия Георгиевна. Везде ломка идет, деревня перестраивается, интересно. Все дело в том, что идеи-то наши близки, необходимы народу, вот когда выявляется в полную меру сила этих бродильных дрожжей. Не понимаю я людей с кислятиной в физиономии… да, впрочем, что я, простите, – спохватился Брюханов.
– Сама виновата, Тихон Иванович, все о себе да о себе, вам же скука со мной. Столько важного, большого кругом…
– Вот это верно, Клавдия Георгиевна. – Брюханов опять оживился. – Именно большого. Давайте ка выбирайтесь из своей скорлупы, у вас дочь растет, жизнь такая широкая, грешно в самом себе замуровываться. – Он говорил искренне и с неожиданной горячностью; энергия переполняла Брюханова, ему, казалось, было тесно в комнате, и Клавдия невольно залюбовалась его крепко сбитой фигурой.
– А где дочка, Клавдия Георгиевна? – спросил Брюханов, останавливаясь у книжных полок и листая какую-то книгу.
– К брату Семена ушла… Аглая забрала ее на несколько дней. Няня их старая у Анатолия Емельяновича вот уже который десяток лет живет. Теперь Ольгу балует, спасу с ней нет. Вы разве Пекарева-старшего не знаете, главный врач психиатрической больницы, – сказала она. – Очень любопытный человек, девочка к нему привязалась.
– Как же, с месяц назад приходил ко мне, напористый товарищ, – Брюханов улыбнулся. – Вынь и положь ему новый корпус.
– Очевидно, надо, вы прислушайтесь, он редко просит, он в этой больнице со дня основания. Все там на нем держится. – Клавдии легче было говорить о постороннем, и в голосе ее зазвучали уверенные грудные ноты. – Вот не женился только… Давно хотела вас спросить. Почему вы один? Простите, мужчины не любят отвечать на такие прямые вопросы.
– Пожалуй, на этот вопрос прямо трудно ответить, – отозвался Брюханов, отгораживаясь от ее напористого любопытства и в то же время внутренне закипая, не следовало приходить сюда, его тянет к Клавдии. Пекарев здесь совершенно ни при чем.
Клавдия с неуловимой, мягкой насмешкой глядела на него, словно ободряя, ну же, смелее, смелее, Брюханов, читал он ее невысказанные мысли, откровенность за откровенность, что же вы? Она ждала его признания, и Брюханов поразился ее внутренней нечуткости и тому, как легко она переходила из одного настроения в другое; неожиданно он снова с досадой подумал о Пекареве, н-да, с такой женщиной не очень-то крылья расправишь. Но ведь хороша, и знает это.
Словно угадывая его мысли, Клавдия засмеялась, влажно блестя плотными, слитыми зубами.
– Знаю, знаю, Брюханов, уже и осудить готовы. Как мы самих себя боимся, естества своего, ходим, точно в броне, попробуй достучись до сердца. Вы момента боитесь, Брюханов, а условности для истязания друг друга всего лишь люди придумали.
Черт возьми, действительно, рядом с ней исчезали всякие условности, это ощущение возникло в нем с самого начала, когда он впервые увидел Клавдию; в нем шевельнулась тогда неосознанная тревога, острый холодок; приятно, когда нравишься красивой женщине и знаешь, что женщина не станет долго противиться… Мысль эта, как разлагающее зерно, запала в него и тлела, то затухая, то разгораясь, и вот теперь… почти вплотную со своим лицом он видел ее глаза. «Не надо, не надо, только не будь грубым, не оттолкни, не обидь меня, а больше мне ничего не надо, – со стыдом и болью молили эти глаза. – Больше и в самом деле мне ничего не нужно Просто мне давно хочется прислониться к кому-нибудь сильному, здоровому и ни о чем не думать, ничего не бояться, ты не оттолкнешь, не обидишь меня, я знаю, я так давно ждала тебя», – говорили ему эти глаза, и Брюханов больше ни о чем не думал; и Клавдия безудержно, безраздельно отдалась на милость подхватившего и понесшего ее течения; бессвязные, лихорадочные мысли рвались, ведь это только один момент слабости, и больше ничего, ни о чем не думать, прочь, прочь, все потом, после, хоть на мгновение раствориться в этом несущемся потоке…
Несколько дней Клавдия провела точно в лихорадке, не замечая ни отсутствия дочери, ни беспорядка в квартире и втайне ожидая прихода Брюханова и боясь этого. Она бесцельно ходила из угла в угол, останавливаясь и прислушиваясь к каждому шороху, к каждому звуку на лестнице. Брюханов не приходил. Вот и хорошо, хорошо, думала она, в жизни только что произошел обвал, какая-то грозная лавина копилась год от году, а затем взяла и рухнула, и в душе словно не осталось тяжести, грязь и злобу унесло, и все очистилось; вместе с тем прорезалось и росло чувство непоправимости, потери очень дорогого, необходимого, и Клавдия твердо знала, что ничего ей не вернуть, В то же время она ни о чем не жалела, и доведись ей прожить снова эти минуты, она бы не колебалась; стоило ей закрыть глаза, как прикосновение тяжелых, властных, незнакомых рук заставляло ее вздрагивать и зажигать свет; тяжело дыша, она тоскливо прислушивалась; одиноко, как в глухом подвале, из крана капала вода.
В четверг утром Клавдия встала, по своему обыкновению, рано, вымылась, тщательно уложила волосы в высокую прическу и принялась за уборку квартиры (вечером должна была вернуться дочь), методично убирая комнату за комнатой и не пропуская ни одной щели; в кабинете мужа хлестнула мокрой тряпкой кошку, попавшуюся ей под руку, кошка от неожиданности опрометью метнулась прочь, а Клавдия, сдерживая слезы, опять принялась орудовать тряпкой.
Брюханов в это время был далеко от Холмска; трясясь в стареньком «газике» на заднем сиденье, он перебирал в памяти события последних дней. О Клавдии он запретил себе думать, слишком неожиданно все произошло, и он теперь оценивал пережитое посторонними, беспощадными глазами. Он чувствовал глубокую потребность беспощадно взглянуть на все и в другом, тяжком для себя деле.
Оттягивать дальше уже невозможно, нынче он поедет к Захару Дерюгину; при мысли о Захаре всегда появлялась тупая боль и кожу охватывало жаром, точно ему в лицо швырнули пригоршню грязи. Машину сильно тряхнуло, Брюханов стукнулся головой и поморщился. Переплела их судьба с Захаром, никуда не денешься, мог бы и раньше выбраться, но, видно, время не приспело. Ну хорошо, попытаемся идти от логики, хорошо, сказал он себе, допустим, я был неправ. Но кто и когда предрешил, чтобы один человек всю жизнь отвечал за поступки другого, уже взрослого, отца четверых детей? Где записано, что он, секретарь райкома, с массой забот и дел, должен был уговаривать и доказывать Захару, что тот поступает нехорошо, не по совести, при живой жене живет с другой у всех на виду, будучи председателем колхоза? И эта история с партбилетом!
Он взглянул в затылок шоферу, распахнул полы пальто, в машине было душно; мысль о Клавдии заставила его еще более помрачнеть, он полез за папиросами и долго чиркал спичкой, прикуривая, надо будет позвонить ей из Зежска. «Глупо, глупо, – подумал он, – не хватило тогда у меня с Захаром обыкновенной житейской мудрости, терпимости не хватило». Хотя почему он должен все брать на себя? Как он мог удержать Захара от опрометчивого шага с партийным билетом? Откуда он мог знать, что тому вожжа под хвост попадет; разумеется, у каждого есть нервы и каждый может сорваться, но почему за это должен отвечать кто-то другой? Только потому, что они с Захаром Дерюгиным в молодости тряслись в седлах рядом и рядом же, захлебываясь встречным ветром, ходили в атаку? «И потому, потому, – одернул Брюханов самого себя, – но не только потому. Ты же сам знаешь, что удели ты Захару Дерюгину чуть-чуть больше внимания (а это было в твоей власти), и не было бы такого срыва, не было бы этой знобящей трещины в собственной душе. Ты мог и должен был это сделать, – повторил он с угрюмым озлоблением к себе, – ты не в состоянии был уследить за каждым в отдельности в районе, но Захар Дерюгин – это не каждый».
Он болезненно ярко вспомнил, как уходил Захар в последний раз из его кабинета, вспомнил, как встретились их глаза и как он не выдержал, отвел свои, вспомнил и опять почувствовал охваченное жаром лицо; не по этой ли причине он не видел с тех пор Захара? И собрание в Густищи ездил проводить предрика, и позже он ни разу не выбрался в Густищи, объезжал стороной… Было бы так, если бы он чувствовал себя полностью правым? Да только ли Захар? Довольно, стоп, с усилием задавил он в себе мысль о Клавдии. Она женщина, и какая женщина, ее винить нечего, поддалась минуте, своему одиночеству, отчаянию, порыву, да, черт, не каменный же и он, в конце концов?
Решение ехать в Зежск и видеть Захара Дерюгина пришло внезапно, твердо и безоговорочно, и он, выбрав момент, зашел к Петрову, тот только что отпустил делегацию работниц со швейной фабрики. Брюханову казалось, что Петров вообще не выходит из своего кабинета; совсем болен, подумал с шевельнувшейся тревогой Брюханов, опускаясь в кресло.
– Кури, Тихон Иванович, московские, сын прислал, в Москве проездом был, вот не сумел вырваться, три только дня они в столице и были, их летную часть комплектовали, – с сожалением махнул Петров рукой.
– И куда он теперь? Надолго?
– Загранкомандировка. По телефону много не скажешь. Обещал написать, а так хотелось увидеться.
Преодолевая волнение, Петров сосредоточился на лежащей перед ним бумаге; Брюханов видел его желтые худые ладони и мучился желанием высказать то, что сейчас чувствует сам, что они все понимают, что значит для них Петров и на что они готовы для него… Но Петров не допускал ни малейших знаков сочувствия и сантиментов в свой адрес, и сейчас, словно угадывая мысли Брюханова, он оторвался от бумаг и посмотрел в упор.
– Ну, что у тебя, Тихон Иванович? Давай, жду товарищей из Смоленска.
– Хочу, Константин Леонтьевич, съездить в Зежск на моторный. На недельку, присмотрюсь, возможно, удастся прощупать какие-нибудь узлы, лихорадит стройку.
– Что ты думаешь о Чубареве?
– Тут особенно думать не приходится, им Москва распоряжается, не наша епархия. – Подчиняясь досадливому жесту Петрова, Брюханов задумался.
– Не наша-то не наша, но нас никто не освобождал от ответственности. Сигналы все время поступают, прорыв за прорывом. Стройку лихорадит, на Чубарева пишут, считают именно его всему виной. Нам тоже присмотреться попристальней необходимо.
– Слушаю, Константин Леонтьевич.
– Вот давай-ка съезди. И вот что, поменьше ты слушай этих шептунов, сам вглядись, не торопись с выводами. Чубарев крупный специалист, таких у нас, к сожалению, пока немного, одержимый человек, самобытный характер. Когда бываю у него, любуюсь. Размах, немеренная энергия, эрудиция. Его печатные труды за рубежом известны широко. Старый специалист, начинал до революции. На него уже поступило больше двух десятков заявлений и в партийные и в иные инстанции. Сюда и в Москву строчат. Потом эта дурацкая накладка в статье… Пекарев, вероятно, так и не понял, какую медвежью услугу оказал Чубареву. Я с тобой откровенен, меня тревожит Чубарев, вся эта возня вокруг него. Кажется, давление подбирается к критической черте, о взрыве мы с тобой можем узнать в последнюю очередь. Очень хорошо, что ты сам это почувствовал, Чубарева надо подпереть, помочь ему, нащупать слабые узлы и решать в рабочем порядке. Всем, если это будет зависеть от нас, ему необходимо помочь.
– Одна из важнейших строек пятилетки! – сердито пробормотал Брюханов, закуривая, он был рад, что его мнение о начальнике строительства совпадает с точкой зрения Петрова, что Чубарев ему по хорошему не безразличен. Теперь и с Пекаревым все проступило совершенно отчетливо, и Брюханов только удивлялся, как он этого не видел раньше.
– Понял, Константин Леонтьевич; еще на денек заскочу в Зежск, родина как-никак. Давно не был.
– Давай. Держи меня в курсе, сообщай, что и как. Счастливо.
Сидя в машине, Брюханов первое время следил за взлетавшими с дороги то и дело галками. Эти крикливые, суматошные птицы не любили одиночества; подерутся, нашумят – и опять вместе. Примитивные, разумеется, истины, а вот в разговоре с Петровым сам он так и не смог сказать о Захаре Дерюгине всего, что думал, и сейчас запоздало жалел. Увидеться с Захаром необходимо, тем более что для этого несколько свободных часов всегда отыщется, и он, коротко переговорив в Зежске с секретарем райкома Вальцевым, своим преемником, и отказавшись от обеда, сразу же отправился в Густищи, мельком сказав секретарю райкома, что на обратном пути задержится, затем уедет на моторный. Он заметил в глазах Вальцева напряжение, заторопился; самого не так уж и давно трясло областное начальство и в сердце таял острый холодок, и сейчас ничего лишнего ни в себе, ни в том же Вальцеве не хотелось.
Был легкий, острый морозец, и голые поля просматривались далеко. Чувствовалась близость зимы, дорога и поля кругом отзывались гулкой пустотой, и только в двух местах на лугах промелькнули стада коров; скармливалась последняя, уже высохшая, побуревшая трава. Обкомовский шофер, молчун Веселейчиков, привычно и цепко глядел вперед; Брюханов чувствовал, что шофер его недолюбливает, и не набивался на разговоры. Когда въехали в Густищи и, разгоняя с дороги юрких кур и медлительных, гогочущих гусей, остановились у избы Захара Дерюгина, Брюханов снова, в который уже раз, со всей остротой почувствовал, как ему трудно было решиться на этот шаг; в нем на минуту даже шевельнулось желание приказать Веселейчикову тут же ехать назад, но он вышел из машины и жадно огляделся.
Рядом со старой избой Захара, покосившейся как-то сразу во все стороны, блестел новый, вместительный сруб-пятистенка, доведенный уже до матиц; двое мужиков тесали бревна, несмотря на холод, они были в одних рубахах, Брюханов вышел из машины, они глянули на него, но дела не прекратили; Брюханов увидел у сруба Захара, без шапки, длиннорукого, в длинной рубахе, свободно выпущенной из пояса; Захар щурился на Брюханова, как бы не узнавая, и тот, перешагнув через лежащие наискось бревна, одно и второе, подошел к нему; горько и пряно пахнуло свежей щепой. Брюханов шлепнул ладонью по углу сруба, не отрываясь от сузившихся глаз Захара; перехватило горло. Он видел, что Захар в одно мгновение понял, зачем он здесь, и точно после долгой изнурительной ходьбы перевел дух.
– Значит, строишься? – спросил Брюханов, зачем-то опять похлопывая по углу сруба, отмечая про себя добротность отобранных в стены бревен.
– Строюсь, – сказал Захар, морща худое, заветренное лицо, спокойно выжидая и не пытаясь даже скрыть своего недовольства приездом нежданного гостя.
– Ну, здравствуй, – Брюханов протянул руку; Захар медлил, и Брюханов это явно почувствовал, на скулах у него вспыхнуло два темных пятна; но Захар коротко и скупо пожал протянутую ему руку и тотчас отпустил.
– Здравствуй, если не шутишь, товарищ Брюханов.
– Я, собственно, к тебе завернул, ехал вот тут по делам и завернул…
– Ну что ж, гостям всегда рады, – сказал Захар, нагнулся, взял домотканую свитку и накинул ее на плечи. – Работаешь – жарко, а без работы сразу тебя охватит… Крестный! – повысил он голос, обращаясь к одному из мужиков. – Давай передых устроим, вот товарищ из самого Холмска… Новости расскажет, что там в большом миру деется, как там в Испании, может, еще где война началась или как…
Мужики бросили тесать бревно, ловко воткнули в него топоры, точно, как и Захар, накинув на плечи одежки, подошли ближе. Брюханов поздоровался с ними, по очереди пожал твердые, словно суковатые ладони.
– Крестный мой, Игнат Кузьмич Свиридов, – кивнул Захар на мужика с умными глазами, чем-то неуловимо похожего на самого Захара, – а это вот Володька Рыжий… Рыжий – по-уличному, а так – Григорьев. – Исподлобья взглянув на Брюханова, Захар достал свой кисет, но Брюханов щелкнул портсигаром.
– Может, моих попробуем? – спросил он; у него взял папиросу лишь Володька Рыжий, Захар свернул цигарку, а Свиридов, некурящий и вообще не любивший табаку, сказал, что пойдет выпить квасу; Брюханов посмотрел ему вслед.
– Что ж, правильно, – засмеялся Захар, – здоровье надо беречь, махры надерешься, из нутра одна чернота прет. А папиросы, они дюже пользительны, кури, Владимир Парфеныч, затягивайся начальственными. – Он говорил и весело глядел на Володьку Рыжего, но Брюханов знал, что говорит он именно ему, и, несмотря на веселость, – в словах его была горечь, и Брюханов почувствовал ее.
– А я, собственно, к тебе, Захар, – сказал он – Поговорить бы надо.
– Оно бы давно надо, Тихон Иваныч… Долго же ты собирался. – Захар двинул бровью, отчего лицо его, густо обсыпанное сизой щетиной, приобрело оттенок какой-то диковатой красоты. – Иди, Володь, – повернулся он к Володьке Рыжему, – попей кваску, у бабы на этот раз удался, как медовая брага.
Он подождал, пока Володька Рыжий отойдет, и повернулся к Брюханову.
– Зря трудился, Тихон, говорить-то нам с тобой, кажись, и не о чем. Все и без того понятно. Видишь, не пропал, даже хату вот новую ставлю. Мужика-то работой не убьешь, она у него в крови…
– Подожди, подожди, Захар, не горячись. Давай не будем прежних ошибок повторять. Ты меня пойми, не мог я не приехать, нам нужно это дело для самих себя закончить. Понимаешь?
– Нет, не понимаю. Вашим ученостям не обучен, да и зачем они мне? На кой шут сдались?
– Ну хорошо, виноват я перед тобой, виноват – тебе стало легче? – Брюханова начинало бесить явное нежелание Захара говорить серьезно, чего-чего, а прикинуться простачком Захар любил. – Что же теперь, нам и поговорить с тобой нельзя по-человечески? Не ершись ты, дело ведь серьезное. Я…
– Вот, вот, Тихон! Ты когда-нибудь прислушайся, как ты говоришь. «Я»! «Я»! Ты потому приехал, тебе это как заноза, спать сладко не можешь. А у меня другие заботы, вот строиться надо, у меня четверо ребят, а если посчитать, так все пятеро, – он потряс раскрытой пятерней. – Видишь? Они сами по себе не растут, им хлебушка подавай. Хоть черного, да много, животы набить. Ты вон в какое начальство вышел, как-нибудь и без меня обойдешься, без сиволапого. Каждому на этом свете своя межа положена, не переступишь Какая-то привязка сзади держит.
– Хорошо, Захар, я тебя понимаю. Но ты разве прав был, что партбилет на стол выбросил? Ну, я плохой, допустим, второй, третий, а партия здесь при чем?
– Вот тогда бы и спросил, что ж ты сидел молчком, а теперь чего спрашивать. Дело сделано. Видишь, контру нашли: здоровый мужик к девке ходит, спит с нею. Великое преступление! А что вы мне кулацкую подкладку пристегивали, не принимаю и не приму. Поливанов никогда не был врагом Советской власти и не будет, а за человека надо уметь и головой поручиться, коль веришь. На то я и в партию вступал и кровь за нее проливал.
– Никто тебе контру не пристегивал, не мельчи.
– А если человек, по-вашему, по-ученому, мелочь, Тихон Иванович, зачем же ехал сюда, себя беспокоил?
– С тобой невозможно разговаривать, так и лезешь на ссору, Захар! Ведь и на бюро рубил направо-налево, как па учениях в эскадроне. Невозможный у тебя характер! – взорвался наконец Брюханов. – Вот я к тебе сам пришел, давно этим мучаюсь, чего же ты наскакиваешь, лезешь на рожон? Знаю, – перебил он Захара, – знаю, что никакой это не подвиг, скажу одно, Захар: случись сейчас, все было бы иначе. Вот это я хотел тебе сказать, а теперь поеду. Давай руку, Захар, как в прежние добрые времена. Может, помочь тебе в чем, а? От сердца говорю. У самого у меня, знаешь, детей нет, заботиться не о ком, я вот гостинцев ребятишкам привез.
– Не надо, спасибо за беспокойство. Голые не ходят. Хлеб есть, чего еще? Спасибо, Тихон. Пора бы и тебе завести какого-нибудь крикуна. За тридцать ведь?
– Нам-то с тобой подсчитывать года рано, не женщины, – в тон ему отшутился Брюханов. – Пока не получается с крикуном, понимаешь, подходящей как-то на пути не попадается, а самому искать времени нет.
– Эка дурь, прости за грубое слово. Все при тебе, мужик ты видный. Блажь какую-то напустил на себя, а ты к бабе нахальней приступай, их брат нахальство в первый черед ценит, понимает, стерва, что с таким в жизни не пропадешь.
– Умираешь, а веры не покидаешь, – засмеялся Брюханов, с прежним теплым чувством всматриваясь в диковато красивое лицо Захара. – Женщина ведь тоже человек, а ты о ней как о вещи.
– Сразу видно, плохо ты баб знаешь. Бабе мужик для жизни еще более надобен, чем она мужику, вот в чем загвоздка. Она-то без мужика как раз и усыхает. Так что ты ее не жалей в такой передовой позиции, эта твоя жалость для нее как раз и мука горькая, она тебе этого век не забудет. Давай заходи в хату, нехорошо без обеда уезжать. Живем не хуже других, и к обеду что надо найдется.
– Я таким мужа себе представляла, что он должен быть сильнее всех, – раздумывая вслух, продолжала Клавдия. – Очевидно, от отцовского характера это ко мне перешло, отец у нас крепкий был орешек, я тогда не могла предположить, что это за тяжкая ноша быть в семье за самого сильного. Сильнее человек, и ответственность его больше, а женщине над мужчиной быть и совсем ни к чему, это я теперь только поняла. Просто это противоестественно, женщина должна направлять мужчину исподволь, незаметно для него… Так много кричали о равенстве полов! Какая все-таки вредная чушь! Не может быть равенства в семье без духовной подготовленности мужчины и женщины, да и не нужно оно, понимаете, не нужно. Природой не предусмотрено, Тихон Иванович, здесь равенство на иных весах необходимо взвешивать. Первое-то время, как мы познакомились, ничего такого между нами и в помине не было, любили мы друг друга по-настоящему, сильно. И познакомились удивительно, собак я с детства боюсь, ко мне какая-то бродячая собака привязалась и не отстает. Я уже ее заметила, оглядываюсь, как сейчас помню, рыжая, облезлая, я быстрее иду, и она за мной трусит, я остановлюсь, и она сядет, ждет. Бывают же такие случаи в жизни, прямо налетела на своего Пекарева, глядит на меня, молодой, глаза восторженные. «Простите, говорю, меня, я нечаянно». – «А чего и прощать, говорит, мне приятно». Вот так бывает в жизни. Тихон Иванович, сошлись мы потом, как мой батюшка ногами ни топал, ни бранился и как-то даже побил сгоряча; пришлось ему в свой Красноярск одному возвращаться. А я с тех пор в Холмске, правда, три года тому назад ездила к матери в гости, дочку показала. Звала маму сюда, не хочет, эдесь, говорит, могилка отцова, здесь и мне лежать. Умер батюшка молча, говорит, здоровый совсем ходил, и сразу дубом рухнул, в три дня кончился. – Клавдия Георгиевна взглянула на Брюханова, хрустнула пальцами. – О чем это я? – спохватилась она. – Ах, да, знаете, Тихон Иванович, сама не ведала, что творила. В какой-то момент начало мне казаться, что моего Пекарева затирают, обходят, начала я его подкручивать, а он только смешочки в ответ! Ведь вы знаете, мы расходились, год врозь жили.
Как будто бы совсем забыв о Брюханове, она, задумавшись, вертела топазное кольцо на указательном пальце, поворачивая его камнем внутрь.
– Не надо, не расстраивайтесь так, – осторожно вставил Брюханов, – напрасно вы себя одну вините. Человек не всегда свободен в своих поступках, Клавдия Георгиевна.
– Не успокаивайте меня, Тихон Иванович. По сути дела, не закон, не суд людей определяет меру вины и наказания, а каждый сам для себя это делает.
– Разумеется, не спорю, и однако, Клавдия. Георгиевна, иногда излишнее раскаяние мешает человеку судить верно. Очевидно, и Семен в не меньшей степени виноват. Дыма без огня не бывает.
– Если бы можно было определить, откуда – огонь, откуда – дым. Вы понимаете, Тихон Иванович, во мне надломилось что-то. Ничего плохого не случилось, а все-таки какие-то надежды рухнули. – Клавдия остановилась взглядом на Брюханове, спуталась в мыслях, заторопилась. – Что вы мне посоветуете, Тихон Иванович? Может быть, мне в Москву съездить, поговорить с ним, помогите, Тихон Иванович, ах, да, что я говорю, что-то не то говорю.
– Успокойтесь, успокойтесь, ну вот опять, Клавдия Георгиевна, – торопливо сказал Брюханов, чувствуя, что она снова заплачет. – Нужно единственное: время и терпение, и все само собой образуется. Я уверен, что все у вас наладится, вот посмотрите.
Она ничего не ответила, опять заторопилась, боясь, что Брюханов сейчас встанет и уйдет.
– Вот забыла совсем, – перебила она его, – я же не расспросила, как вы съездили? Что хорошего, нового видели?
– Много хорошего, Клавдия Георгиевна. Везде ломка идет, деревня перестраивается, интересно. Все дело в том, что идеи-то наши близки, необходимы народу, вот когда выявляется в полную меру сила этих бродильных дрожжей. Не понимаю я людей с кислятиной в физиономии… да, впрочем, что я, простите, – спохватился Брюханов.
– Сама виновата, Тихон Иванович, все о себе да о себе, вам же скука со мной. Столько важного, большого кругом…
– Вот это верно, Клавдия Георгиевна. – Брюханов опять оживился. – Именно большого. Давайте ка выбирайтесь из своей скорлупы, у вас дочь растет, жизнь такая широкая, грешно в самом себе замуровываться. – Он говорил искренне и с неожиданной горячностью; энергия переполняла Брюханова, ему, казалось, было тесно в комнате, и Клавдия невольно залюбовалась его крепко сбитой фигурой.
– А где дочка, Клавдия Георгиевна? – спросил Брюханов, останавливаясь у книжных полок и листая какую-то книгу.
– К брату Семена ушла… Аглая забрала ее на несколько дней. Няня их старая у Анатолия Емельяновича вот уже который десяток лет живет. Теперь Ольгу балует, спасу с ней нет. Вы разве Пекарева-старшего не знаете, главный врач психиатрической больницы, – сказала она. – Очень любопытный человек, девочка к нему привязалась.
– Как же, с месяц назад приходил ко мне, напористый товарищ, – Брюханов улыбнулся. – Вынь и положь ему новый корпус.
– Очевидно, надо, вы прислушайтесь, он редко просит, он в этой больнице со дня основания. Все там на нем держится. – Клавдии легче было говорить о постороннем, и в голосе ее зазвучали уверенные грудные ноты. – Вот не женился только… Давно хотела вас спросить. Почему вы один? Простите, мужчины не любят отвечать на такие прямые вопросы.
– Пожалуй, на этот вопрос прямо трудно ответить, – отозвался Брюханов, отгораживаясь от ее напористого любопытства и в то же время внутренне закипая, не следовало приходить сюда, его тянет к Клавдии. Пекарев здесь совершенно ни при чем.
Клавдия с неуловимой, мягкой насмешкой глядела на него, словно ободряя, ну же, смелее, смелее, Брюханов, читал он ее невысказанные мысли, откровенность за откровенность, что же вы? Она ждала его признания, и Брюханов поразился ее внутренней нечуткости и тому, как легко она переходила из одного настроения в другое; неожиданно он снова с досадой подумал о Пекареве, н-да, с такой женщиной не очень-то крылья расправишь. Но ведь хороша, и знает это.
Словно угадывая его мысли, Клавдия засмеялась, влажно блестя плотными, слитыми зубами.
– Знаю, знаю, Брюханов, уже и осудить готовы. Как мы самих себя боимся, естества своего, ходим, точно в броне, попробуй достучись до сердца. Вы момента боитесь, Брюханов, а условности для истязания друг друга всего лишь люди придумали.
Черт возьми, действительно, рядом с ней исчезали всякие условности, это ощущение возникло в нем с самого начала, когда он впервые увидел Клавдию; в нем шевельнулась тогда неосознанная тревога, острый холодок; приятно, когда нравишься красивой женщине и знаешь, что женщина не станет долго противиться… Мысль эта, как разлагающее зерно, запала в него и тлела, то затухая, то разгораясь, и вот теперь… почти вплотную со своим лицом он видел ее глаза. «Не надо, не надо, только не будь грубым, не оттолкни, не обидь меня, а больше мне ничего не надо, – со стыдом и болью молили эти глаза. – Больше и в самом деле мне ничего не нужно Просто мне давно хочется прислониться к кому-нибудь сильному, здоровому и ни о чем не думать, ничего не бояться, ты не оттолкнешь, не обидишь меня, я знаю, я так давно ждала тебя», – говорили ему эти глаза, и Брюханов больше ни о чем не думал; и Клавдия безудержно, безраздельно отдалась на милость подхватившего и понесшего ее течения; бессвязные, лихорадочные мысли рвались, ведь это только один момент слабости, и больше ничего, ни о чем не думать, прочь, прочь, все потом, после, хоть на мгновение раствориться в этом несущемся потоке…
Несколько дней Клавдия провела точно в лихорадке, не замечая ни отсутствия дочери, ни беспорядка в квартире и втайне ожидая прихода Брюханова и боясь этого. Она бесцельно ходила из угла в угол, останавливаясь и прислушиваясь к каждому шороху, к каждому звуку на лестнице. Брюханов не приходил. Вот и хорошо, хорошо, думала она, в жизни только что произошел обвал, какая-то грозная лавина копилась год от году, а затем взяла и рухнула, и в душе словно не осталось тяжести, грязь и злобу унесло, и все очистилось; вместе с тем прорезалось и росло чувство непоправимости, потери очень дорогого, необходимого, и Клавдия твердо знала, что ничего ей не вернуть, В то же время она ни о чем не жалела, и доведись ей прожить снова эти минуты, она бы не колебалась; стоило ей закрыть глаза, как прикосновение тяжелых, властных, незнакомых рук заставляло ее вздрагивать и зажигать свет; тяжело дыша, она тоскливо прислушивалась; одиноко, как в глухом подвале, из крана капала вода.
В четверг утром Клавдия встала, по своему обыкновению, рано, вымылась, тщательно уложила волосы в высокую прическу и принялась за уборку квартиры (вечером должна была вернуться дочь), методично убирая комнату за комнатой и не пропуская ни одной щели; в кабинете мужа хлестнула мокрой тряпкой кошку, попавшуюся ей под руку, кошка от неожиданности опрометью метнулась прочь, а Клавдия, сдерживая слезы, опять принялась орудовать тряпкой.
Брюханов в это время был далеко от Холмска; трясясь в стареньком «газике» на заднем сиденье, он перебирал в памяти события последних дней. О Клавдии он запретил себе думать, слишком неожиданно все произошло, и он теперь оценивал пережитое посторонними, беспощадными глазами. Он чувствовал глубокую потребность беспощадно взглянуть на все и в другом, тяжком для себя деле.
Оттягивать дальше уже невозможно, нынче он поедет к Захару Дерюгину; при мысли о Захаре всегда появлялась тупая боль и кожу охватывало жаром, точно ему в лицо швырнули пригоршню грязи. Машину сильно тряхнуло, Брюханов стукнулся головой и поморщился. Переплела их судьба с Захаром, никуда не денешься, мог бы и раньше выбраться, но, видно, время не приспело. Ну хорошо, попытаемся идти от логики, хорошо, сказал он себе, допустим, я был неправ. Но кто и когда предрешил, чтобы один человек всю жизнь отвечал за поступки другого, уже взрослого, отца четверых детей? Где записано, что он, секретарь райкома, с массой забот и дел, должен был уговаривать и доказывать Захару, что тот поступает нехорошо, не по совести, при живой жене живет с другой у всех на виду, будучи председателем колхоза? И эта история с партбилетом!
Он взглянул в затылок шоферу, распахнул полы пальто, в машине было душно; мысль о Клавдии заставила его еще более помрачнеть, он полез за папиросами и долго чиркал спичкой, прикуривая, надо будет позвонить ей из Зежска. «Глупо, глупо, – подумал он, – не хватило тогда у меня с Захаром обыкновенной житейской мудрости, терпимости не хватило». Хотя почему он должен все брать на себя? Как он мог удержать Захара от опрометчивого шага с партийным билетом? Откуда он мог знать, что тому вожжа под хвост попадет; разумеется, у каждого есть нервы и каждый может сорваться, но почему за это должен отвечать кто-то другой? Только потому, что они с Захаром Дерюгиным в молодости тряслись в седлах рядом и рядом же, захлебываясь встречным ветром, ходили в атаку? «И потому, потому, – одернул Брюханов самого себя, – но не только потому. Ты же сам знаешь, что удели ты Захару Дерюгину чуть-чуть больше внимания (а это было в твоей власти), и не было бы такого срыва, не было бы этой знобящей трещины в собственной душе. Ты мог и должен был это сделать, – повторил он с угрюмым озлоблением к себе, – ты не в состоянии был уследить за каждым в отдельности в районе, но Захар Дерюгин – это не каждый».
Он болезненно ярко вспомнил, как уходил Захар в последний раз из его кабинета, вспомнил, как встретились их глаза и как он не выдержал, отвел свои, вспомнил и опять почувствовал охваченное жаром лицо; не по этой ли причине он не видел с тех пор Захара? И собрание в Густищи ездил проводить предрика, и позже он ни разу не выбрался в Густищи, объезжал стороной… Было бы так, если бы он чувствовал себя полностью правым? Да только ли Захар? Довольно, стоп, с усилием задавил он в себе мысль о Клавдии. Она женщина, и какая женщина, ее винить нечего, поддалась минуте, своему одиночеству, отчаянию, порыву, да, черт, не каменный же и он, в конце концов?
Решение ехать в Зежск и видеть Захара Дерюгина пришло внезапно, твердо и безоговорочно, и он, выбрав момент, зашел к Петрову, тот только что отпустил делегацию работниц со швейной фабрики. Брюханову казалось, что Петров вообще не выходит из своего кабинета; совсем болен, подумал с шевельнувшейся тревогой Брюханов, опускаясь в кресло.
– Кури, Тихон Иванович, московские, сын прислал, в Москве проездом был, вот не сумел вырваться, три только дня они в столице и были, их летную часть комплектовали, – с сожалением махнул Петров рукой.
– И куда он теперь? Надолго?
– Загранкомандировка. По телефону много не скажешь. Обещал написать, а так хотелось увидеться.
Преодолевая волнение, Петров сосредоточился на лежащей перед ним бумаге; Брюханов видел его желтые худые ладони и мучился желанием высказать то, что сейчас чувствует сам, что они все понимают, что значит для них Петров и на что они готовы для него… Но Петров не допускал ни малейших знаков сочувствия и сантиментов в свой адрес, и сейчас, словно угадывая мысли Брюханова, он оторвался от бумаг и посмотрел в упор.
– Ну, что у тебя, Тихон Иванович? Давай, жду товарищей из Смоленска.
– Хочу, Константин Леонтьевич, съездить в Зежск на моторный. На недельку, присмотрюсь, возможно, удастся прощупать какие-нибудь узлы, лихорадит стройку.
– Что ты думаешь о Чубареве?
– Тут особенно думать не приходится, им Москва распоряжается, не наша епархия. – Подчиняясь досадливому жесту Петрова, Брюханов задумался.
– Не наша-то не наша, но нас никто не освобождал от ответственности. Сигналы все время поступают, прорыв за прорывом. Стройку лихорадит, на Чубарева пишут, считают именно его всему виной. Нам тоже присмотреться попристальней необходимо.
– Слушаю, Константин Леонтьевич.
– Вот давай-ка съезди. И вот что, поменьше ты слушай этих шептунов, сам вглядись, не торопись с выводами. Чубарев крупный специалист, таких у нас, к сожалению, пока немного, одержимый человек, самобытный характер. Когда бываю у него, любуюсь. Размах, немеренная энергия, эрудиция. Его печатные труды за рубежом известны широко. Старый специалист, начинал до революции. На него уже поступило больше двух десятков заявлений и в партийные и в иные инстанции. Сюда и в Москву строчат. Потом эта дурацкая накладка в статье… Пекарев, вероятно, так и не понял, какую медвежью услугу оказал Чубареву. Я с тобой откровенен, меня тревожит Чубарев, вся эта возня вокруг него. Кажется, давление подбирается к критической черте, о взрыве мы с тобой можем узнать в последнюю очередь. Очень хорошо, что ты сам это почувствовал, Чубарева надо подпереть, помочь ему, нащупать слабые узлы и решать в рабочем порядке. Всем, если это будет зависеть от нас, ему необходимо помочь.
– Одна из важнейших строек пятилетки! – сердито пробормотал Брюханов, закуривая, он был рад, что его мнение о начальнике строительства совпадает с точкой зрения Петрова, что Чубарев ему по хорошему не безразличен. Теперь и с Пекаревым все проступило совершенно отчетливо, и Брюханов только удивлялся, как он этого не видел раньше.
– Понял, Константин Леонтьевич; еще на денек заскочу в Зежск, родина как-никак. Давно не был.
– Давай. Держи меня в курсе, сообщай, что и как. Счастливо.
Сидя в машине, Брюханов первое время следил за взлетавшими с дороги то и дело галками. Эти крикливые, суматошные птицы не любили одиночества; подерутся, нашумят – и опять вместе. Примитивные, разумеется, истины, а вот в разговоре с Петровым сам он так и не смог сказать о Захаре Дерюгине всего, что думал, и сейчас запоздало жалел. Увидеться с Захаром необходимо, тем более что для этого несколько свободных часов всегда отыщется, и он, коротко переговорив в Зежске с секретарем райкома Вальцевым, своим преемником, и отказавшись от обеда, сразу же отправился в Густищи, мельком сказав секретарю райкома, что на обратном пути задержится, затем уедет на моторный. Он заметил в глазах Вальцева напряжение, заторопился; самого не так уж и давно трясло областное начальство и в сердце таял острый холодок, и сейчас ничего лишнего ни в себе, ни в том же Вальцеве не хотелось.
Был легкий, острый морозец, и голые поля просматривались далеко. Чувствовалась близость зимы, дорога и поля кругом отзывались гулкой пустотой, и только в двух местах на лугах промелькнули стада коров; скармливалась последняя, уже высохшая, побуревшая трава. Обкомовский шофер, молчун Веселейчиков, привычно и цепко глядел вперед; Брюханов чувствовал, что шофер его недолюбливает, и не набивался на разговоры. Когда въехали в Густищи и, разгоняя с дороги юрких кур и медлительных, гогочущих гусей, остановились у избы Захара Дерюгина, Брюханов снова, в который уже раз, со всей остротой почувствовал, как ему трудно было решиться на этот шаг; в нем на минуту даже шевельнулось желание приказать Веселейчикову тут же ехать назад, но он вышел из машины и жадно огляделся.
Рядом со старой избой Захара, покосившейся как-то сразу во все стороны, блестел новый, вместительный сруб-пятистенка, доведенный уже до матиц; двое мужиков тесали бревна, несмотря на холод, они были в одних рубахах, Брюханов вышел из машины, они глянули на него, но дела не прекратили; Брюханов увидел у сруба Захара, без шапки, длиннорукого, в длинной рубахе, свободно выпущенной из пояса; Захар щурился на Брюханова, как бы не узнавая, и тот, перешагнув через лежащие наискось бревна, одно и второе, подошел к нему; горько и пряно пахнуло свежей щепой. Брюханов шлепнул ладонью по углу сруба, не отрываясь от сузившихся глаз Захара; перехватило горло. Он видел, что Захар в одно мгновение понял, зачем он здесь, и точно после долгой изнурительной ходьбы перевел дух.
– Значит, строишься? – спросил Брюханов, зачем-то опять похлопывая по углу сруба, отмечая про себя добротность отобранных в стены бревен.
– Строюсь, – сказал Захар, морща худое, заветренное лицо, спокойно выжидая и не пытаясь даже скрыть своего недовольства приездом нежданного гостя.
– Ну, здравствуй, – Брюханов протянул руку; Захар медлил, и Брюханов это явно почувствовал, на скулах у него вспыхнуло два темных пятна; но Захар коротко и скупо пожал протянутую ему руку и тотчас отпустил.
– Здравствуй, если не шутишь, товарищ Брюханов.
– Я, собственно, к тебе завернул, ехал вот тут по делам и завернул…
– Ну что ж, гостям всегда рады, – сказал Захар, нагнулся, взял домотканую свитку и накинул ее на плечи. – Работаешь – жарко, а без работы сразу тебя охватит… Крестный! – повысил он голос, обращаясь к одному из мужиков. – Давай передых устроим, вот товарищ из самого Холмска… Новости расскажет, что там в большом миру деется, как там в Испании, может, еще где война началась или как…
Мужики бросили тесать бревно, ловко воткнули в него топоры, точно, как и Захар, накинув на плечи одежки, подошли ближе. Брюханов поздоровался с ними, по очереди пожал твердые, словно суковатые ладони.
– Крестный мой, Игнат Кузьмич Свиридов, – кивнул Захар на мужика с умными глазами, чем-то неуловимо похожего на самого Захара, – а это вот Володька Рыжий… Рыжий – по-уличному, а так – Григорьев. – Исподлобья взглянув на Брюханова, Захар достал свой кисет, но Брюханов щелкнул портсигаром.
– Может, моих попробуем? – спросил он; у него взял папиросу лишь Володька Рыжий, Захар свернул цигарку, а Свиридов, некурящий и вообще не любивший табаку, сказал, что пойдет выпить квасу; Брюханов посмотрел ему вслед.
– Что ж, правильно, – засмеялся Захар, – здоровье надо беречь, махры надерешься, из нутра одна чернота прет. А папиросы, они дюже пользительны, кури, Владимир Парфеныч, затягивайся начальственными. – Он говорил и весело глядел на Володьку Рыжего, но Брюханов знал, что говорит он именно ему, и, несмотря на веселость, – в словах его была горечь, и Брюханов почувствовал ее.
– А я, собственно, к тебе, Захар, – сказал он – Поговорить бы надо.
– Оно бы давно надо, Тихон Иваныч… Долго же ты собирался. – Захар двинул бровью, отчего лицо его, густо обсыпанное сизой щетиной, приобрело оттенок какой-то диковатой красоты. – Иди, Володь, – повернулся он к Володьке Рыжему, – попей кваску, у бабы на этот раз удался, как медовая брага.
Он подождал, пока Володька Рыжий отойдет, и повернулся к Брюханову.
– Зря трудился, Тихон, говорить-то нам с тобой, кажись, и не о чем. Все и без того понятно. Видишь, не пропал, даже хату вот новую ставлю. Мужика-то работой не убьешь, она у него в крови…
– Подожди, подожди, Захар, не горячись. Давай не будем прежних ошибок повторять. Ты меня пойми, не мог я не приехать, нам нужно это дело для самих себя закончить. Понимаешь?
– Нет, не понимаю. Вашим ученостям не обучен, да и зачем они мне? На кой шут сдались?
– Ну хорошо, виноват я перед тобой, виноват – тебе стало легче? – Брюханова начинало бесить явное нежелание Захара говорить серьезно, чего-чего, а прикинуться простачком Захар любил. – Что же теперь, нам и поговорить с тобой нельзя по-человечески? Не ершись ты, дело ведь серьезное. Я…
– Вот, вот, Тихон! Ты когда-нибудь прислушайся, как ты говоришь. «Я»! «Я»! Ты потому приехал, тебе это как заноза, спать сладко не можешь. А у меня другие заботы, вот строиться надо, у меня четверо ребят, а если посчитать, так все пятеро, – он потряс раскрытой пятерней. – Видишь? Они сами по себе не растут, им хлебушка подавай. Хоть черного, да много, животы набить. Ты вон в какое начальство вышел, как-нибудь и без меня обойдешься, без сиволапого. Каждому на этом свете своя межа положена, не переступишь Какая-то привязка сзади держит.
– Хорошо, Захар, я тебя понимаю. Но ты разве прав был, что партбилет на стол выбросил? Ну, я плохой, допустим, второй, третий, а партия здесь при чем?
– Вот тогда бы и спросил, что ж ты сидел молчком, а теперь чего спрашивать. Дело сделано. Видишь, контру нашли: здоровый мужик к девке ходит, спит с нею. Великое преступление! А что вы мне кулацкую подкладку пристегивали, не принимаю и не приму. Поливанов никогда не был врагом Советской власти и не будет, а за человека надо уметь и головой поручиться, коль веришь. На то я и в партию вступал и кровь за нее проливал.
– Никто тебе контру не пристегивал, не мельчи.
– А если человек, по-вашему, по-ученому, мелочь, Тихон Иванович, зачем же ехал сюда, себя беспокоил?
– С тобой невозможно разговаривать, так и лезешь на ссору, Захар! Ведь и на бюро рубил направо-налево, как па учениях в эскадроне. Невозможный у тебя характер! – взорвался наконец Брюханов. – Вот я к тебе сам пришел, давно этим мучаюсь, чего же ты наскакиваешь, лезешь на рожон? Знаю, – перебил он Захара, – знаю, что никакой это не подвиг, скажу одно, Захар: случись сейчас, все было бы иначе. Вот это я хотел тебе сказать, а теперь поеду. Давай руку, Захар, как в прежние добрые времена. Может, помочь тебе в чем, а? От сердца говорю. У самого у меня, знаешь, детей нет, заботиться не о ком, я вот гостинцев ребятишкам привез.
– Не надо, спасибо за беспокойство. Голые не ходят. Хлеб есть, чего еще? Спасибо, Тихон. Пора бы и тебе завести какого-нибудь крикуна. За тридцать ведь?
– Нам-то с тобой подсчитывать года рано, не женщины, – в тон ему отшутился Брюханов. – Пока не получается с крикуном, понимаешь, подходящей как-то на пути не попадается, а самому искать времени нет.
– Эка дурь, прости за грубое слово. Все при тебе, мужик ты видный. Блажь какую-то напустил на себя, а ты к бабе нахальней приступай, их брат нахальство в первый черед ценит, понимает, стерва, что с таким в жизни не пропадешь.
– Умираешь, а веры не покидаешь, – засмеялся Брюханов, с прежним теплым чувством всматриваясь в диковато красивое лицо Захара. – Женщина ведь тоже человек, а ты о ней как о вещи.
– Сразу видно, плохо ты баб знаешь. Бабе мужик для жизни еще более надобен, чем она мужику, вот в чем загвоздка. Она-то без мужика как раз и усыхает. Так что ты ее не жалей в такой передовой позиции, эта твоя жалость для нее как раз и мука горькая, она тебе этого век не забудет. Давай заходи в хату, нехорошо без обеда уезжать. Живем не хуже других, и к обеду что надо найдется.