Смуглое мужественное лицо его казалось мрачным, он всегда был серьезен, но, может быть, такое впечатление могли создавать и темные очки, которые он редко снимал – наверное, из соображений такта: говоря с ним, вы бы никогда не заметили, что он думает о чем-то своем.
   Одевался он, как позволяло разнообразие его гардероба, состоявшего из пары техас, костюма – темного, в какую-то темно-красную искру – и темной рубашки.
   – Ты всегда носишь темные рубашки, – однажды заметил я.
   – А кто мне будет стирать?
   Это, конечно, было сказано ради кокетства – Петко всегда был удивительно опрятен, хотя в вопросах быта оставался непритязательным, а к материальным благам относился с полным безразличием. Когда мы вместе выходили из редакции, он не интересовался, куда мы пойдем, в какой компании будем проводить время, что будем есть и будем ли есть вообще.
   Мрачноватый облик Петко позволял предположить, что у него черные глаза. Я впервые вгляделся в них, когда мы сидели в кабаке и он снял очки, – темный, странно-сосредоточенный, даже одержимый взгляд, проникающий в вас не для исследования вашей души, а для того, чтобы, пронзив вас, устремиться дальше, куда-то в бесконечность.
   Я вовсе не хочу сказать, что это был какой-то загадочный человек или человек не от мира сего. Держался он вполне нормально, порой несколько бесцеремонно, был в меру замкнут, если же начинал болтать, что с ним тоже случалось, то болтал непроизвольно и непринужденно, а ведь это не свойственно людям, старающимся казаться загадочными.
   Его болтовня приобретала порой характер откровения – и тогда казалось, что ты созерцаешь какие-то темные воды (и не можешь постичь, как они глубоки) или какой-то созидающий хаос (не будучи в состоянии понять, что из него сотворится). Было в этом человеке нечто особенное.
   Однажды он вдруг бросил с присущим ему мрачным видом:
   – Это действительно смешно!
   Фраза, сама по себе банальная, напомнила мне о том, что я никогда не видел его смеющимся или хотя бы улыбающимся. А если человеку не свойственно даже улыбаться, значит, у него не все в порядке. Я по себе это знаю.
   Свое «Это действительно смешно!» он обронил по поводу того, в чем испокон веку видят отнюдь не смешное, а, наоборот, высокое, прекрасное, романтичное, – по поводу любви… Но чтобы все было ясно, придется рассказать сначала о той поре, когда я волочился за одной студенткой, которую звали Катей, а поскольку у Кати была неразлучная подруга Елена, тоже студентка, мне приходилось провожать и ту и другую, что, к счастью, случалось не каждый день.
   Елена была намного привлекательнее Кати и, вполне естественно, постепенно вытеснила ее в моей душе (напомню только, что среди любимиц Афродиты Катя не фигурировала, тогда как Елена была у капризной богини любви одной из первых фавориток). Но в то время, о котором идет речь, героиня «Илиады» только раздражала меня, а я по наивности не догадывался, что, если женщина тебя раздражает, надо держать с нею ухо востро. Раздражала она меня главным образом своими ультрамодными радикальными взглядами – она была медичка и, уж конечно, внушила себе, что все явления действительности надо рассматривать прежде всего с биологической точки зрения.
   Наверное, Елена слышала от Кати о моей дружбе с Петко, а потом увидела меня как-то в компании с ним и начала ко мне приставать: «Когда же ты познакомишь меня со своим Петко?», так что однажды вечером пришлось мне устроить в «Русском клубе» небольшую пирушку после довольно долгой предварительной подготовки, поскольку Петко подобные сборища нисколько не привлекали.
   – Имей в виду, Елена положила на тебя глаз, – предупредил я все-таки моего приятеля.
   – Ничего страшного, – небрежно ответил Петко. – Она ведь меня не знает.
   – Какое это имеет значение?
   – Решающее, браток. Знай она меня, не было бы никаких шансов ее разочаровать.
   Ужин начался довольно скованно, как это бывает, когда встречаются незнакомые люди, но очень скоро водка и болтовня Елены создали некоторую видимость оживления: не то, глядя на пас, таких молчаливых и отчужденных, окружающие вполне могли бы подумать, что мы собрались для раздела наследства.
   То ли желая блеснуть эрудицией, то ли просто пытаясь вовлечь в разговор моего друга, Елена перескакивала с последних театральных премьер на последние фильмы, а потом на открытия в области генетики и даже на проблемы сексуальной революции, полагая, вероятно, что раз мы находимся в «Русском клубе», то и беседа наша должна быть такой же пестрой, как поданный нам салат.
   Однако Петко не клевал на ее удочку. Клевал он главным образом маринованные грибочки со своей тарелки, время от времени лениво накалывая их на вилку, чтобы не пить без закуски. И только когда Елена, разгорячившись, неосторожно упомянула имя Кафки, мой приятель вопрошающе обратил на нее свои темные очки.
   – А вы читали Кафку?
   Нет надобности объяснять, что Елена его не читала, но тут же с присущей ей женской хитростью ответила вопросом на вопрос:
   – А вы любите Феллини?
   – Думаю, что да, – ответил Петко после короткого раздумья.
   – А что вам у него нравится?
   – Ничего. Я его фильмы не смотрел.
   – Но ведь вы же сказали, что любите его!
   – Я люблю всех людей, мадам. Люблю все человечество, в том числе и вашего Феллини.
   Это объяснение не остановило Елену, она пустилась рассуждать о том, какая замечательная вещь «Сатирикон», ей посчастливилось увидеть его на каком-то просмотре, и как жаль, что его не показывали на наших экранах, да если бы и пустили, то непременно изуродовали бы глупыми сокращениями, а все мол, наши доморощенные пуритане… Петко между тем занимался своим бокалом, своими сигаретами, и тогда Елена решила перейти во фронтальную атаку.
   – Вы, надеюсь, не пуританин?
   – Ваша надежда вполне обоснована, – кивнул мой приятель. – Одного я не пойму: зачем делать фильмы только ради того, чтобы показать, что мы не пуритане?
   – Как это? – удивилась Елена.
   – А очень просто. Я, к примеру, не люблю свинину, приготовленную с луком-пореем. Она мне нравится только с кислой капустой. Но делать фильм на эту тему я бы не стал.
   На сей раз реплика достигла цели.
   – Страсть как люблю чудаков, – сказала Елена возмущенно. – Но мне кажется, вы заходите слишком далеко, ставя вашу свинину в один ряд с проблемой, которая веками занимает человечество.
   – Вы имеете в виду любовь?
   – Любовь, сексуальную проблему – называйте, как хотите.
   – Имеется в виду половой вопрос, – догадался мой друг. – Ну что ж, вы медичка, и вам-то следовало бы знать, что он находит исчерпывающее освещение в брошюрах на тему, как уберечься от венерических заболеваний.
   – Всего лишь?
   – С разумной точки зрения – да. Все прочее – сказки. При мысли о том, сколько сказок наплели вокруг всего этого, становится стыдно за скудоумие человека-животного.
   Петко отечески ласково шлепнул Елену по щеке, как бы давая понять, что пора оставить его в покое, однако это ее лишь подстегнуло.
   – Но если вы не испытываете влечения к другому полу, – запальчиво сказала она, – то с какой стати вы приписываете этот порок всем остальным людям? Ваша личная… – наверное, она хотела сказать «импотенция», но сдержалась. – Ваша личная позиция не исключает того факта, что миллионы людей испытывают такое влечение.
   – Влечение? – удивился Петко. – Уловка природы, ничего больше. Без этого немыслимо продолжение рода.
   – Как хорошо, что не для всех сексуальные отношения лишь средство продолжения рода, – сказала Елена, на этот раз с нескрываемой враждебностью.
   – Биологический зуд, – пожал плечами мой друг. – Я припоминаю кинокомедию времен немого кино – о том, как на светское общество напали блохи. Вначале гости чешутся изредка и украдкой, но чем сильнее становится зуд, тем явственнее начинают чесаться благородные дамы и господа, в конце концов все превращается в какую-то бешеную вакханалию чесания. Такова и ваша сексуальная революция.
   И, немного помолчав, он с мрачным видом произнес памятные мне слова:
   – Но, согласитесь, это смешно. Это действительно смешно!
   К сожалению, никто из нас не смеялся, и, чтобы ужин не закончился катастрофой, пришлось вмешаться мне.
   – Не понимаю, что ты стараешься? – спросил я Елену. – Разве не видишь, он тебя просто дразнит.
   Петко посмотрел на меня неодобрительно, насколько я мог судить, глядя в его темные очки, однако возражать не стал. А девушка вдруг совсем по-детски спросила:
   – Что я ему сделала, чтобы меня дразнить?
   Прежде чем мой друг успел ответить, я поведал обществу о нашумевшей истории, которая случилась с одной из наших звезд средней величины, а затем, кочуя от темы к теме, мы дождались конца вечера. Как будто, прыгая с камня на камень, перебрались наконец через бушующий горный поток.
   – Ты мог и более тактично дать ей понять, что она тебе не нравится, – заметил я Петко на другой день.
   – Больно нужно. Сказал, что думаю, – возразил он безразличным тоном.
   – Мать честная, да ты это серьезно?…
   – Как всегда.
   – И живешь как аскет?
   – Я этого не утверждаю. Между идеалом и реальностью всегда существует разрыв. Но я не сторонник излишеств. Переедание вызывает расширение желудка, а расширение желудка способствует еще большему обжорству.
   – Ну ладно, не будем говорить о сладострастии. Но у человека есть потребности вполне нормальные…
   Мне следовало упомянуть о том, что мы вели этот разговор на городской площади, перед памятником. На гранитных плитах лениво прохаживались в поисках пищи несколько кротких голубей, не подозревающих о том, что наш философ может использовать их в качестве примера.
   – Потребности? – повторил Петко. – Взгляни-ка, браток, на мои ботинки: они очень нуждаются в чистке. Но что бы ты сказал, если бы я поймал голубя и вычистил им свои башмаки? А ведь женщина, я полагаю, стоит куда выше этой птицы. Дело дошло до того, что мы, люди, используем людей противоположного пола просто как предмет, как тряпку, потому что у нас, видите ли, потребность. И таким образом превращаем друг друга в тряпки.
   – Ты настоящий сектант.
   – Вовсе нет. Просто я не могу понять, почему какого-нибудь распутника объявляют новатором и героем. Говорят – сексуальный атлет. Никакой он не атлет. Он чернорабочий на этом поприще, вроде тех, что в былые времена в погоне за барышами доводили себя изнурительной работой до полного отупения. По мне, так лучше летаргия. Летаргия ведь не атрофия, а покой, сон. И если найдется такая, что тебя разбудит, – жалеть не стоит. Все зависит от женщины, но также и от сезона: на зиму лучше всего погрузиться в летаргию, это и медведи знают. А твоей подружке взбрело в голову будить меня с наступлением зимы.
   – Может, предложить ей подождать до весны?
   – Не обрекай ее на одиночество. Поверь, она не из тех, что ждут.
   Он оказался прав, и я почувствовал это два месяца спустя, почувствовал на собственной шкуре. Но это особая история.
   Во время нашего разговора у меня, как у всякого скептика, возникло подозрение, что Петко малость заливает. Однако потом я убедился, что у меня нет оснований для подобного заключения, так как мне никогда не приходилось видеть Петко в компании женщин. Его вообще не привлекали компании, все равно какие – женские, мужские, смешанные. Он не отличался общительностью, да и не с кем ему было общаться. Друзей у него не было, если не считать меня, да и вряд ли стоит меня считать. Наша с ним дружба была не столько дружбой, сколько стечением обстоятельств. После фильма о вреде курения директор студии пришел к выводу, что мы с Петко неплохо сработались: «Когда вы порознь, от вас мало толку, а вместе вы молодцы», – и заказал нам несколько сценариев подряд, так что совместная наша работа длилась довольно долго.
   Петко был не способен долгие часы высиживать в четырех стенах, поэтому творческий процесс развертывался у нас в основном за столиками кафе или в парке, где он буквально засыпал меня идеями и сюжетами, иногда очень дельными, а иной раз и довольно вздорными, а в мою задачу входило мысленно отобрать то, что могло быть использовано, и добавить тут и там что-нибудь от себя, если, конечно, мне удавалось что-то откопать в своей голове.
   Труднее всего было привести весь этот винегрет в божеский вид, отстукать новорожденные творения на машинке и представить редактору, что тоже было моей заботой, поскольку Петко презирал эту сторону творческого процесса, считая ее канцелярщиной.
   – У меня, брат, порядок, который насаждают буквоеды, начетчики и бюрократы, вызывает аллергию, потому что он противоестественный.
   Подобные высказывания очень меня забавляли, но я старался, чтобы Петко этого не заметил.
   – А я думаю, порядок существует всюду, в том числе и в природе, – заметил я, только чтобы подлить масла в огонь.
   – Какой прок от твоей диалектики, если ты не замечаешь, что этот твой порядок то и дело взрывается, превращаясь в хаос?… Да, в хаос, который тоже, может быть, есть некий неизвестный нам порядок, совсем не тот, что в учебниках. Космос озаряют сверхновые светила и гибнут в гигантских взрывах, зловеще зияющие черные дыры всасывают звезды, возвращая их в небытие, вокруг нас бушуют магнитные бури, гниет живое, даже камни разрушаются, не говоря уже о могилах… Порядок, да? А второй закон термодинамики?
   – Какой это?
   – Закон роста энтропии.
   – Ясно, – киваю я, так как меня это не особенно волнует.
   – Ничего тебе не ясно. Смысл второго закона заключается в том, что всякое изменение представляет собою нарушение установленного порядка. Словом, удар по установленному порядку и очко в пользу хаоса. Весь космос все больше приближается к хаосу,
   – Значит, мы летим ко всем чертям.
   – Да, если верить учебникам. Однако в хаосе имеется некая непонятная закономерность – любой хаос, достигнув какого-то предела, перерастает в новый порядок. Короче говоря: от хаоса – к новой организации материи и обратно. Вечная пульсация. Великая пульсация.
   – Ясно, – повторяю я. – А в чем состоит первый закон?
   – Первый в данном случае роли не играет.
   – Да я так, ради самообразования.
   – Бакалейный закон. Тепло превращается в работу или работа – в тепло, хоть так, хоть этак. Отдаешь работу в машинописной форме – и твой карман согревает сотенная бумажка. Затем используешь потенциальную энергию сотенной, чтобы отстучать на машинке следующий опус, и так может продолжаться до тех пор, пока в действие не вступит второй закон.
   Петко забредал в трясину философии и астрофизики по любому поводу и совершенно неожиданно; это значительно замедляло работу над очередным сценарием, блуждание по парку и томление в «Болгарии». Но такого рода экскурсы он чаще всего производил в подпитии, что, к счастью, случалось не слишком часто. Пил он не столько для того, чтобы отвести душу в разговоре, сколько для того, чтобы, как он говорил, «распугать призраков».
   Некоторые его странные идеи показали зубки еще в ту пору, когда мы корпели над нашим вторым сценарием – об окружающей среде. Мы сидели в «Болгарии» – уже наступила зима, обжигающий ветер гнал поземку вдоль оледенелого бульвара, и погода была не для прогулок. Сидя напротив меня, Петко сосредоточенно курил и вместе с клубами дыма выдавал на-гора наметки визуальных решений. Он снял темные очки, и темные его глаза смотрели, как обычно, сквозь меня, куда-то в глубь зала, словно я был стеклянный.
   Потом взгляд его сфокусировался; Петко, как видно устав от собственных рассуждений, растоптал на полу окурок, не обращая внимания на пепельницу, и сказал:
   – Пока мы рассуждали, планета превратилась в помойную яму. Батюшки! Что же вокруг творится! Когда же мы наконец заметим, до какой степени окружающая среда загрязнена мыслями?
   – Мозговые моторы тоже дают выхлопы?
   – Не знаю, выхлопы это или другой смрад, но попробуй представить себе, что излучают в данный момент миллионы людей, какие мысли насыщают пространство. Сколько в них ненависти, злобы, жестокости, зависти, алчности, в лучшем случае страха, отчаяния и похоти. Какие эманации!
   – А интересно, могут какие-нибудь устройства фиксировать все это? – продолжал я свои вопросы.
   – Устройства! Когда-нибудь они появятся, но разве это так важно? Древние понимали силу молнии и без лейденской банки.
   Петко машинально потянулся к измятой пачке, достал сигарету и закурил, как бы для того, чтобы у меня было время переварить только что услышанное.
   – При вспышке молнии невидимое становится видимым, – сказал я. – А мысли, чтобы как-то проявиться, должны воплотиться в действие. Иначе они просто не имеют возможности проникнуть в окружающую среду.
   – Ошибаешься, браток, – спокойно возразил Петко, послав мне в назидание струю дыма. – Электричество существует, оказывает действие и даже убивает, оставаясь невидимым. Видимое, невидимое – это вопрос второй. Любое однажды сказанное слово долго движется в пространстве в виде звуковой волны. Точно так же, как идет к нам свет далеких звезд, угасших миллионы лет тому назад. Но слово – всего лишь бледная тень человеческой мысли. Мы признаем существование тени, а того, что ее отбрасывает, не видим – в нас должна шарахнуть молния, и уж только тогда мы признаем, что в природе есть электричество.
   Это была его идефикс: излучаемые людьми мысли витают в пространстве, они окутывают нашу планету, постепенно все более сгущаясь и действуя словно отравляющий газ…
   – Ну, а хорошие мысли? – спросил я. – Раз плохие загрязняют, то хорошие должны были бы очищать.
   – Именно.
   – Значит, одни нейтрализуют другие – и все в порядке.
   – Точно так же, как с теми очистными сооружениями на предприятиях, о которых мы с тобой толковали. Уменьшат процентов на десять ядовитые зева, сливаемые в реку, и говорят вроде тебя: теперь Все в порядке, загрязняем, но и очищаем. А почему бы тебе не прикинуть, сколько их наберется, добрых-то мыслен, среди скверных?
   – Откуда мне взять такие данные?
   – Какие еще данные? Разве нельзя установить без подслушивающих аппаратов, о чем толкуют люди, сидящие, например, за соседними столиками? – Широкий, жест Петко привлек внимание двух пенсионеров и группы молодых людей, расположившихся справа и слева от нас. – Разве трудно догадаться: они только тем и занимаются, что злословят по адресу близких и знакомых или возводят хулу на своего начальника, или рассказывают пошлые анекдоты…
   – Почему обязательно пошлые?
   – Ну, если тебе никак не обойтись без данных, поищи их в собственной голове. Проверь, что выдает эта голова каждый божий день: сколько светлых мыслей, сколько серых и сколько черных.
   – Есть люди и получше меня.
   – А есть и похуже! Не обижайся, браток, но я склонен отнести тебя к средней категории людей, для статистики самой подходящей. По тебе спокойно можно судить, сколько мыслительной продукции падает на душу населения.
   Сколько падает? Если судить о той поре, о днях молодости, я не смогу ответить. Но если иметь в виду теперешнее время, то, пожалуй, ничего не падает на душу населения, разве только серость. Черных мыслей у меня нет, светлых и подавно. А так как совсем без мыслей обойтись невозможно, остаются одни серые. Нет в них ни ненависти, ни надежды, ни отчаяния. Серые. Серенькие как мышата. И почти такие же забавные.
 
   Высказывание Петко о людях средней категории, должно быть, все же задело меня, потому что спустя два дня я ему говорю:
   – Тебе бы тоже не помешало проверить свою голову.
   – Что я и делаю. Это у меня стало даже какой-то манией, – отвечает Петко.
   – Я имею в виду другую твою манию – о мыслях, которые снуют вокруг нас, как летучие мыши.
   – И что?
   – И заняться психоанализом: ухватившись за нить мании, ты идешь по ней назад, пока не отыщешь первопричину, породившую эту манию. А дальше все предельно просто: ты вникаешь в суть первопричины – и мании как не бывало.
   – Никакой мании нет, – спокойно говорит Петко. – Есть факты. Ты вот в качестве сравнения привел летучих мышей – первое, что пришло тебе на ум, и сам не подозреваешь, до чего точное получилось сравнение. Я их вижу, этих летучих мышей, ощущаю их присутствие, они пикируют на меня со всех сторон, исчезая только затем, чтобы дать дорогу другим. Мысли приходят ко мне невесть откуда, хотя я их не жду, не ищу и даже не подозреваю об их существовании.
   – Внезапные прозрения. Это у всех бывает.
   – Сколько раз в сутки с тобой такое случается?
   – Я не подсчитывал.
   – Внезапные прозрения случаются не на пустом месте. Но это вещь редкая. А мои летучие мыши,,все новые и новые, осаждают меня непрестанно.
   – А ты сидишь и ждешь, пока голова треснет?
   – Временами мне и в самом деле кажется, что она вот-вот треснет. Но только временами. Мысли приходят неожиданно, но в точном соответствии с твоим настроением. Тут прямая зависимость.
   – Ясно, – киваю я.
   – Судя по всему, ничего тебе не ясно. А ведь это так просто. Взять, к примеру, радиоприемник. Если он настроен на Софию, то не надейся, что поймаешь Монте-Карло. То же происходит и с летучими мышами: на какую волну настроишься, такие мысли и поймаешь.
   – Я никаких не ловлю.
   – Ошибаешься. Ты ловишь их исподволь, сам того не замечая. Таков уж диапазон твоего приемника. И тем лучше для тебя. Потому что у меня порой и в самом деле голова начинает раскалываться. В такие моменты я стараюсь напиться. Идиотизм, конечно, но пока что другой терапии я не обнаружил. В этом есть какое-то сходство с глушением черных радиостанций.
   – Алкоголь служил отдушиной для многих мыслителей, – успокаиваю я его.
   – Я не мыслитель. Я – радиоприемник.
   – Принимаешь то, что читал. Как бывает со всеми нами.
   – Едва ли. Ты знаешь, читаю я мало. Я улавливаю из пространства.
   – Ты бы хоть записывал.
   – Зачем? Довольно того, что я обдумываю пойманное. На свете существует столько людей, которые пишут не думая, и это никого не удивляет. А если кто-то думает и не пишет, все начинают удивляться.
   Он глядит на меня по-своему – смотрит не видя – и добавляет:
   – Беда в том, что мыслей у меня невпроворот, а рук только две. Как, по-твоему, должен я их записывать, все эти мысли? Только начну выражать одну, а она уже изменилась, или перевоплотилась в другую, или забежала вперед так далеко, что мне и не догнать ее со своей авторучкой…
   Да, это была его идефикс, не только философского порядка, но и творческого.
   – Меня одолевают самые разные идеи, а вот главная, которую я столько лет ищу, не приходит. Как объединить все мысли в одну? Как выразить главное, чтобы оно как молния пронзило умы людей: чтобы люди не загрязняли пространство, и чтобы сами они стали чисты, и чтоб избавились от этой проклятой мигрени, которая их изводит… Если придет мне такая идея, может, тогда мне удастся ее изложить.
   Однажды зимним днем, когда я заканчивал работу над фильмом об окружающей среде, ко мне подошел Гаврилов.
   – Должен тебя предупредить, – сказал он, – что по милости твоего Петко, этого неисчерпаемого источника идей, на наши головы может свалиться уйма неприятностей.
   Я молча ждал, пока от обобщения он перейдет к конкретным фактам.
   – Придется браковать часть отснятого материала. В вашем фильме названы объекты, до такой степени загрязняющие среду, что это уже носит скандальный характер. А между тем каждый второй из них славится высокими производственными показателями, и было бы абсурдом ставить их сейчас под удар.
   – Но разве Петко в этом виноват? – возразил я.
   – Оставь! – Гаврилов с досадой махнул рукой. – Конечно, благородно с твоей стороны, что ты его защищаешь, но он уже сознался, что переборщил.
   – Да врет он. Я сам отобрал эти объекты в соответствии с предоставленной нам документацией.
   Гаврилов смерил меня недоверчивым взглядом, однако продолжать спор не счел нужным.
   – Ладно, разбирайтесь сами. Только впредь не создавайте мне подобных ситуаций.
   Когда я потом спросил у Петко, зачем ему понадобилось обманывать шефа, он, потупясь, ответил:
   – Надо беречь твое имя, браток. Ты ведь только начинаешь свой путь. А я не пропаду.
   – Не будь таким великодушным! – сказал я с обидой. – Мне ни к чему эта отеческая забота.
   – Я знаю, ты уже не нуждаешься в особой заботе, – кивнул мой друг. – Больше того, я даже уверен, что у тебя все пойдет легко. Легко и гладко – до первого перекрестка.
   – До какого перекрестка?
   – До того самого, который только слепцам не виден. Очутившись на нем, ты невольно себя спросишь: а теперь куда?
   Тогда я не обратил внимания на его слова – решил, что это обычные штучки Петко. И мне понадобилось достичь перекрестка, чтобы их вспомнить.
   Мы встречались на протяжении года довольно часто, разговоры мало чем отличались один от другого, поэтому неудивительно, что эти встречи и разговоры перепутались в моей памяти. Но свою последнюю прогулку с Петко я вижу вполне отчетливо – потому что она была последней и потому что наша беседа напомнила мне совсем о другой, давнишней беседе с моим отцом.
   Наши творческие сеансы становились все реже. Мой приятель утратил интерес к документалистике и иногда соглашался выступать в роли соавтора лишь ради заработка. Что касается меня, то я уже перерос роль подмастерья и вполне мог обходиться без соавтора.