Страница:
Я рассказываю. Он молчит; молчание его длится и после того, как я умолкаю, будто ему жаль обронить хотя бы словечко. Наконец гость признает:
– Да, немало ты потрудился, чтобы тебя так отдубасили. Если бы они тебе накостыляли там, куда ты забрел сначала, тебе по крайней мере не пришлось бы так много ходить.
– Это все, что ты можешь сказать?
– А что еще?
– Например, поймали ли Киро.
– Никакого Киро не существует.
– Но ведь он живет в том доме, возле которого меня нашли.
– Тебя нашли не возле дома, а посреди улицы. И ни там, где ты сказал, ни поблизости никакой Киро не проживает.
– Так… Мони меня одурачил. Но он, должно быть, все-таки что-то знает!…
– Неизвестно, где он, этот твой Мони. Гараж, как выяснилось, принадлежит его двоюродному брату. – Мой знакомый недовольно косится на меня. – Говорил же тебе, не вмешивайся не в свое дело. Самодеятельностью ты только осложняешь работу нам. Теперь они все до одного попрятались.
– Куда они денутся, – бросаю я, чтобы его успокоить.
– Если на то пошло, то у них и прятаться нет оснований.
– Но это же отпетые мошенники, бандюги.
– Так ты считаешь. А где факты?
– Вот, пожалуйста, чем не факт? – тихо говорю я, касаясь рукой забинтованной головы.
– Тогда скажи мне, кто это сделал.
– А история с перстнями?
– И здесь то же самое. Если уж докапываться, если уж выводить кое-кого на чистую воду, то неизбежно наталкиваешься на твою приятельницу.
– Обобрали ее как липку!
– Кто? Когда? Каким образом? – Он опять недовольно смотрит на меня и добавляет: – Может, у вас в журналистике и можно чего-то добиться словом. Но в нашем деле нужны улики, вещественные доказательства, свидетельские показания, а их пока что нет.
– Будут они у вас! – говорю я.
Он, как видно, уловил какой-то скрытый смысл в моих словах, потому что, вскинув вверх указательный палец, назидательно изрекает:
– Они у нас будут, если ты перестанешь путаться у нас под ногами. Считай это нашим тебе предупреждением!
Ну и сухарь. Мог бы хоть спросить, как моя голова.
Голова так себе. Во всяком случае, я чувствую, что пока она у меня на плечах. «Очень горько сознавать, что вы пострадали из-за меня», – сказала Лиза, когда пришла навестить меня в больнице. Я ответил, что пострадал вовсе не из-за нее, и это правда. Как бы ты ни присмирел после того как тебя порядком отдубасили, этого хватает ненадолго – ты неизбежно будешь пытаться взять реванш. По крайней мере до тех пор, пока тебе не влетит дополнительно. Что и случилось.
После обеда мне наносят еще одни визит. Я думал, это Илиев – так спокойно, четко и деловито мог стучаться только он. Но я ошибся – это пришел Димов.
– Заглянул вот вас повидать… Не помешаю? Напротив, говорю я и предлагаю ему есть. Он опускается в кресло – любимое место его дочери. Раньше он, заходя ненадолго, разговаривал стоя, но при теперешнем самочувствии, видно, не может позволить себе такую роскошь. За последнее время Димов заметно ссутулился, синий его халат кажется слишком для него просторным, а голос звучит глухо, так глухо, что задорные нотки совсем в нем не слышны.
– Мне стало известно, что вы доблестно защитили Елизавету от банды злоумышленников, – несколько торжественно произносит Рыцарь, словно вручая мне какую-то грамоту. – Искренне вам благодарен. Я думаю о том, что все-таки новости внешнего мира поступают в наш дом в искаженном виде, особенно когда их приносит Лиза. Что-то бормоча в ответ Димову – вроде того, что все, мол, пустяки, всякое бывает, – я отмечаю вдруг, что старик все больше становится похожим на свой литературный прообраз, особенно того периода, когда Дон Кихот, начитавшись рыцарских романов, все больше начал смахивать на чокнутого. Не хочу сказать, что Димов чокнутый, тем более не хочу сказать, что это вызывает у меня смех. У меня его прообраз никогда не вызывал смеха, и, читая о чем в детстве, я, скорее, готов был плакать оттого, что на голову этого героя вечно обрушиваются всяческие беды. Впрочем, о голове лучше не упоминать.
Да, в самом деле, Димов поразительно похож на Дон Кихота, каким мы знаем его по гравюрам Доре; весь его облик стал каким-то призрачным, и лишь в карих глазах еще светится жизнь; мало сказать, «светится», нет – они горят лихорадочным блеском, они словно кричат: ничего, что я стал похож на призрак, я еще жив, жив!…
– Насколько мне известно, вы тут недавно опять вели войну с догматизмом? – спрашиваю я, чтобы перевести разговор в русло будничной нашей жизни.
– Я всегда веду войну с догматизмом, Павлов. Даже когда заведомо знаю, что мне не победить. – Он пронзительно глядит на меня своими лихорадочными глазами, протягивает к потолку костлявый указательный палец и драматично произносит: – Вот откуда придет конец догматизму.
– Никак не думал, что вы религиозный человек, – удивляюсь я, следя за движением указательного пальца.
– Я имею в виду не бога, а космос, – поясняет Димов. – Или, если угодно, науку. Новые знания неотвратимо оборачиваются новыми истинами. Л при их свете становится еще более очевидной вся несостоятельность допотопных схем.
– А что мешает догматику отбросить и новые истины?
– Нет уж, дудки! – Тонкие губы Рыцаря растягиваются в усмешке. – Без них уже не обойтись. Нигде, ни в какой области производства. И в области создания нового оружия – тоже. Ничего не получится!
– Значит, кроме других неприятностей, наши потомки и догматизма недосчитаются.
– Л что тут особенного? – Димов вскидывает угловатые брови.
– Боюсь, это счастливое завтра может оказаться просто-напросто царством скуки.
– Не стоит так уж заботиться о потомках, – советует Рыцарь.
Судя по всему, он не настроен сейчас продолжать спор. Я не верю, что мне удастся его растормошить, но все же пытаюсь:
– Но ведь потомки не должны знать никаких забот? Ведь нынешнее поколение, если помните одно высказывание, призвано страдать и умирать ради грядущего поколения, которое придет только затем, чтобы пользоваться благами, которые ему создали другие?
– Извращаете, дорогой! – снисходительно бормочет Рыцарь. – Никто так вопрос не ставил.
– Почему же? Разве вы забыли крылатое выражение: «Они умерли, чтобы жили мы»? Потом было сделано уточнение, ради чего нам следует жить: нам надлежит построить фундамент коммунизма. Те, что придут нам па смену, займутся стенами и потолком. Третьи будут штукатурить и красить, пока наконец в светлое здание коммунизма не пожалуют счастливцы, которым останется пользоваться готовеньким – то есть благоденствовать.
– Извращаете, дорогой! – повторяет Димов.
– В свое время попы обещали простодушным райскую жизнь на том свете. Мы и того не обещаем, поскольку мы бережем рай для трутней будущего.
– Чего же вы хотите? Чтобы мы начали лгать, как лгали когда-то попы?
– У меня, к сожалению, пока нет позитивной программы. Но разговоры о счастливом будущем представляются мне аморальными.
– Аморальными? – снова вскидывает брови Рыцарь. – В таком случае с вашей стороны аморально пользоваться электричеством: Ампер, Фарадей, Эдисон и другие ученые не пожалели своих жизней, чтобы дать его человечеству… А язык, с помощью которого вы сейчас выражаете свои мысли, а ботинки, что у вас на ногах, а жизнь, которую вы живете или транжирите, – разве всем этим вы не обязаны своим предкам?
– Вы слишком упрощаете.
– Как же не упрощать, если вы беретесь оспаривать такие простые истины? – раздраженно продолжает Димов. – Я упрощаю! Но я не вижу ничего мудреного и в ваших рассуждениях. Вас злит, что приходится маленько постараться ради тех, кто придет после вас, вместо того чтобы жить в свое удовольствие, – вот в чем загвоздка!
– Ну что вы так горячитесь? Сто лет мы все равно не проживем, бесклассового общества мы все равно не увидим.
– Дорогой мой, мне и десяти лет не протянуть, даже и пяти…
– Не надо вмешиваться в то, что зависит от господа бога, – замечаю я небрежным тоном.
– Не от бога это зависит, а от нашей медицины. И я прекрасно понимаю, па что я могу надеяться в самом лучшем случае. Если бы меня призвали сейчас в армию, я вряд ли дослужил бы до конца.
– Тем более не понимаю, почему вы так горячитесь.
– Да потому, что не сумел сделать немножко больше для тех, следующих, которые вам так не по душе. Нет, наверное, ничего более утешительного, если ты перед тем как навеки закрыть глаза сможешь сказать: «Я сделал все, что мог».
– Я думаю, у вас все-таки достаточно оснований для подобного утешения, – говорю я, замечая с облегчением, что в дверях появляется Лиза.
– Нет, недостаточно. – Димов качает головой. – Непредвиденные обстоятельства, которые вам отчасти известны, сбили меня, вышибли из живой жизни. Я давно перестал быть активным деятелем, Павлов. Я теперь только наблюдатель и резонер…
– А чего бы вы хотели? – пытается успокоить его дочь. – В вашем возрасте заводов не строят.
– Есть вещи, которые можно строить в любом возрасте, – задумчиво отвечает Димов. – К примеру, коммунизм.
– Выпьете чайку? – спрашивает Лиза.
А этой – чай.
И вот настает день, когда я могу сбросить наконец больничную чалму, снова прийти в свою редакционную комнату с двумя письменными столами и позвонить Бебе без особой надежды застать ее, поскольку послеобеденные часы она обычно посвящает покеру. На мое счастье, игра в данный момент происходит у нее дома.
– Где ты пропал? Я уж было подумала, что ты меня бросил, – слышится в трубке любимый холодный голос.
– Бросить? Тебя? Скажи лучше, когда ты свободна?
Оказывается, Беба свободна весь сегодняшний вечер.
– Только я бы хотел застать у тебя Жоржа.
– Послушай-ка. – Ее голос звучит еще более холодно. – Я не любительница группового секса, и наконец, это же свинство – держать меня у телефона, когда три человека меня ждут.
– Это очень важно, пойми.
– Ладно, посмотрю, что можно сделать, приходи после восьми.
В урочный час я иду к Бебе. Она дома одна.
– Зачем тебе понадобился Жорж?
– Да тут одна история с драгоценностями, потом объясню.
– Не впутывай меня ни в какие истории. И сам не впутывайся – искренне тебе советую.
– Не беспокойся. Явится Жорж – можешь уйти на кухню. У тебя ведь не кухня, а мечта!
– Только ужинать на кухне сегодня не придется, – перебивает Беба. – Поведешь меня в ресторан.
Жорж объявляется пятью минутами позже, и Беба, как и было договорено, оставляет нас одних.
– Не догадалась принести чего-нибудь выпить, – недовольно ворчит Жорж. – Тони, ну-ка пошарь в буфете, ты тут свой человек.
В качестве своего человека достаю из буфета и ставлю на стол водку и два фужера.
– Окажи мне небольшую услугу, – прошу я. – Мне не случайно пришло в голову обратиться именно к тебе. Ты ведь у нас спец по драгоценностям…
– Привет! – пожимает он плечами. – Когда тебе предлагаешь, ты нос воротишь. А теперь все кончилось.
– Мне не драгоценности нужны, а ювелир, – уточняю я. – Тот пожилой, с седыми усиками…
Жорж смотрит на меня настороженно:
– Тони, за кого ты меня принимаешь? Я не доносчик.
– Подожди, – говорю. – Я объясню, в чем дело. Начни я действовать по-другому, я бы обратился в милицию, а не к тебе.
Жорж снова недоверчиво смотрит на меня, затем пропускает глоток водки, медленно закуривает.
– Ладно, – говорит он наконец. – Слушаю.
– Речь идет об одной семейной драгоценности, о каком-то перстне. Дочь, кажется, заложила его, а может, продала, а старики хотят его выкупить. Люди когда-то сами натерпелись от милиции, так что теперь и слышать о ней не желают. Им надо повидаться с этим человеком и все уладить лично. Они готовы заплатить за перстень, в общем-то дерьмовый, гораздо больше, чем он стоит – он им дорог как память.
Жорж, смакуя, отпивает еще глоток. Это его манера – сидеть вот так и потихоньку, не торопясь потягивать спиртное.
– Это меняет дело, – задумчиво говорит он. – Только не вздумай втянуть меня в какую-нибудь следственную канитель.
– С какой стати? Да этого человека знает пол-Софии, не ты один!
– Пол-Софии его не знает. Но так уж и быть, дам тебе сведения о нем. При одном условии: ты тоже окажешь мне услугу.
– Если смогу.
– Сможешь, сможешь. Я настроился проехаться весной по Средиземноморью в составе туристской группы. Затруднений с паспортом вроде быть не должно. Но если возникнет какая заминка, приду к тебе.
– Договоримся, – согласно киваю я. – Если смогу – сделаю.
– Сможешь, сможешь.
Затем он сообщает фамилию и адрес усатенького ювелира и даже наставляет меня, как ему звонить, чтобы мне открыли.
Я все тщательно записываю, удивляясь сам себе.
Мне непонятно, почему я никак не развяжусь с этой шайкой. Может, из упрямства? Или в силу инерции, которая заставляет нас доводить дело до конца? Во всяком случае, не из чувства мести. Это просто безобразие – не иметь понятия, что такое жажда мести. Я совсем как Петко, который с полнейшим спокойствием расправился как-то с хулиганами в парке возле садовой скамейки…
– Что это за ювелирная история? – спрашивает меня Беба несколько позже, когда мы сидим за ресторанным столиком.
– Ты ведь все слышала…
– Я спрашиваю, потому что ты был слишком краток. Надо полагать, эта дурочка, дочь бедных стариков, – новая крошка твоего гарема.
– Вот что значит техника, – говорю я. – Даже из кухни слышала наш разговор! У тебя там что, специальное устройство?
– Ты свой человек, Тони, от тебя скрывать не стану. Есть такое устройство. – Беба смотрит на меня заговорщически и вместо с тем лукаво. – Нужда, Тони. Люди теряют всякое понятие о приличии. Даже моим покерным друзьям верить нельзя. Ну, и если во время игры они что-то замышляют, я ненадолго бегу на кухню и слушаю, о чем они шушукаются в мое отсутствие. Хочешь верь, хочешь нет, но это устройство уже дважды меня выручило.
На сей раз мы в «Болгарии», в Красном зале. Здесь умиротворяющая тишина, грохот оркестра из большого зала почти не слышен, он лишь напоминает, что не все такие счастливые, как мы. Какой-то патриархальный дух витает в этом Красном зале, и в то же время все в нем довольно аристократично – чего стоит, например, открывающийся отсюда вид на соседний сад с вековыми деревьями, искусно подсвеченными неоновыми фонарями. Я любуюсь садом сквозь широкую витрину, пока не приходит официант и не зашторивает ее красной бархатной портьерой, словно давая понять: «Гляди в свою тарелку».
– Я не льстец, Беба, но у тебя на кухне гораздо милее. И вкуснее, – говорю я, разрезая безнадежно остывшее филе.
– Только у меня на кухне мне приходится готовить самой, – напоминает Беба, пытаясь справиться со своим куском мяса. И возвращается к теме нашего разговора: – Так ты усек, что он замышляет, этот Жорж?
– Что он замышляет? Человек собрался в туристскую поездку.
– Ты ему поверил или по своему обыкновению прикидываешься дурачком?
– Честно говоря, планы Жоржа меня не особенно занимают.
– Но ведь он друг твоей бывшей жены.
– Я ему очень признателен, но это еще не основание считать его заботы своими.
– Жорж собирается сбежать, – говорит Беба, задержав на мне многозначительный взгляд.
– Скатертью дорога.
– И оставить Бистру с носом.
– Я бы не стал его осуждать. – И, чтобы не казаться совершенно безразличным ко всему, что так волнует мою даму, я спрашиваю: – А ты откуда знаешь?
– Ха! Чтобы я да не знала! – насмешливо восклицает Беба.
В самом деле: чтобы она да не знала!
– Уж не предложил ли он тебе умахнуть вместе? – роняю я как бы невзначай и понимаю, что попал в точку.
– Ну надо же – догадался! – бормочет Беба одобрительно и в то же время разочарованно: я лишил ее удовольствия самой раскрыть мне потрясающую новость. – Вот в чем состоит грандиозный проект нашего Жоржа. И дело не в том, что он жить без меня не может. У меня там есть богатая тетушка. «Давай, Бебочка, укатим к твоей тетушке, случись твоей благодетельнице отдать богу душу – и мы с тобой автоматически вступаем в право наследования…»
– Умно.
– Жорж – он такой!
– Но тебя не проведешь. Ты решила уехать одна.
– К твоему сведению, я решила не уезжать. Этими своими подначками ты меня не проймешь.
– Профессиональная привычка, – оправдываюсь я. – Значит, ты не склонна менять место жительства?
– Будь у меня желание поменять место жительства, меня бы давно тут не было.
– Верно, – киваю я. – Кофе будем пить?
– Ты же знаешь, по вечерам я кофе не пью. Закажи мне миндальное пирожное.
Когда пирожное попадает на стол и официант удаляется, я говорю ей:
– Ты меня совсем сбила с толку. Я-то полагал, что ты человек западного образца.
– Я действительно западного образца, поскольку живу на Востоке, – поясняет моя дама. – Имея триста долларов в месяц, я живу тут как принцесса. У меня связи, меня многие знают, завидуют мне… А там что такое триста долларов? За них можно трижды переночевать в отеле. А чтоб тебе завидовали? Да на тебя и не посмотрит никто. Уж если быть Бебой, так только здесь.
Несколько позднее, когда мы уже в ее спальне (но какая спальня!), Беба предупреждает меня:
– Не вздумай сказать Бистре то, что я тебе брякнула насчет Жоржа!
– Не говори о Бистре – когда я с тобой, другие женщины для меня не существуют.
– Заткнись! – говорит Беба, снимая платье. – Все вы многоженцы.
– Только не я. Хотя верно, ты у меня не единственная, потому что стоишь двух жен. Постой-ка перед зеркалом.
– С какой стати?
– Как это с какой стати? Хочу – смотрю на тебя спереди, хочу – сзади. Сказал же тебе, что ты стоишь двух жен.
Когда на следующий день я сообщаю данные о ювелире своему знакомому из милиции, он не выражает восторга. Записав что-то в блокнот, мой бывший однокашник бросает с равнодушным видом:
– Известный тип. И достаточно хитрый. Но, как говорит пословица, лукава лисица, да в капкан попадает. Будем надеяться, что так оно и произойдет.
– Лисица – это ваше дело, – отвечаю я. – А для меня главное, чтобы девку оставили в покое.
– Втрескался, а? – по-свойски спрашивает мой знакомый.
– Нисколько. Но она совсем не такая, как ты думаешь.
– А я ничего не думаю. Времени не хватает…
Он собирается сказать еще что-то, но звонит телефон. Я встаю и подаю ему пропуск. Он перебрасывает трубку из правой руки в левую, говорит: «Да, слушаю», смотрит на часы, отмечает в пропуске время, ставит подпись и даже не забывает погрозить мне пальцем – смотри, мол, не наломай дров. Уплотнено время у человека, ничего не скажешь.
У меня – тоже. Ведь я обещал матери заглянуть к ней сегодня, а Лизе – купить елку, а Янкову – явиться для тяжелого разговора к Главному.
Желто-зеленый свет зимнего дня похож на бледный ромашковый чай, однако в воздухе пахнет не ромашкой, а каменноугольным шлаком. Шагая по улице, я стараюсь дышать не особенно глубоко и поменьше думать о предстоящем визите. И сокрушаюсь я не потому, конечно, что предстоит отдать матери деньги (я их каждый месяц ей отдаю), а потому, что она грозилась угостить меня обедом. Значит, начнет пичкать каким-нибудь жирным кушаньем, в котором количество лаврового листа намного превышает количество мяса.
Я поднимаюсь по узкой неприбранной лестнице, такой знакомой и уже такой чужой, звоню у двери, на которой еще виден след давно снятой латунной таблички («Рашко Павлов, журналист»), слышу неторопливое шарканье шлепанцев, потом возню с двумя замками и наконец знакомый сонный голос:
– Тонн, родной ты мой!…
Мать, кажется, стала еще ниже ростом, но объем все тот же, и тетерь она с трудом носит тяжелое тело – вечный крест своей житейской голгофы. Следуя за ней, я попадаю в старую, тоже вроде бы ужавшуюся гостиную, где в честь моего прихода светится голубоватый, засиженный мухами шар, и сажусь на шаткий стул, уцелевший лишь благодаря тому, что мать на него никогда не садилась.
– Минуточку, Тони, у меня уже почти готово…
– Не беспокойся, мама, я не голоден.
Затем следует обмен обычными в подобных случаях репликами, и я заранее стараюсь дать ей понять, что если и съем что-нибудь, то самую малость.
Вещи вокруг тоже как будто уменьшились: когда ты мал, все тебе кажется большим. Кроме того, мать давно перегородила квартиру надвое, чтобы продать половину; ветхую мебель, которую следовало бы выбросить на свалку, поставила в этой убогой гостиной. А вот маленькое свидетельство душевного благородства: прямо передо мной на стене висит репродукция «Острова мертвых». Недурно устроились покойники.
Когда посторонних нет, в гостиной совершенно темно, дневной свет сюда не попадает, и мать все время проводит в спальне – в открытую дверь я вижу ее любимое место: кушетку у окна, на которой она днюет и ночует. Двуспальная супружеская кровать давно отнесена на чердак, чтобы не напоминала о сладости и горечи прошлого.
Мать с самого утра знала, что я приду, но тем не менее не готова к моему визиту – она всегда была ужасно медлительна в домашних делах, а теперь тем более: помогать ей некому. Только дважды в месяц к ней приходит женщина постирать да помыть окна.
– Может, тебе помочь? – спрашиваю я, когда она наконец выныривает из кухни, окруженная, словно ореолом, густым запахом специй, неся в охапке скатерть и салфетки по случаю семейного обеда.
Мои слова – тоже часть традиционного ритуала, ведь я заранее знаю, что она ответит:
Сиди, ради бога. Ты ведь гость.
Так что я сижу и терпеливо наблюдаю, как постепенно накрывается стол, и меня ни на минуту не покидает смутное горестное чувство при виде одинокой и несчастной женщины с ее трогательной иллюзией, будто она устраивает сыну маленький праздник. При виде этой теперь почти чужой мне женщины – моей матери.
– Как тетя? – спрашиваю я во время обеда.
– Неплохо. Если бы что-то не так было, она бы уж дала знать. Давненько не заходила.
Эти реплики тоже из вечного репертуара. С некоторых пор – то есть со смерти отца – отношения между сестрами чрезвычайно натянуты. После того как под диктатом тетки и Цецы мать совершила непоправимое, она постепенно пришла к мысли, что из черной зависти они толкнули ее на роковой шаг. Мысль недалека от истины, да что теперь толку. Конечно, мать слишком нерешительна, чтобы совсем порвать с теткой, она просто старается избегать ее. А тетка и не испытывает потребности заходить к сестре. Наша квартира имела для нее какую-то притягательную силу до тех пор, пока она была семейным гнездом, которого сама тетка была лишена. Но когда гнездо разорили, когда дом стал приютом одиночества, тетка утратила к нему всякий интерес – одиночеством она и сама сыта была по горло. Так и живут сестры – близко (их разделяет всего один этаж), но и далеко (они почти не видятся), однако и на полный разрыв идти не решаются, потому что если одна, не приведи господь, сляжет, то кто же придет к ней на помощь, если не сестра?…
Наступает самый тяжелый момент в этом застолье – когда мать говорит мне с укором:
– Да ведь ты ничего не ел!
– Проклятое курево, – виновато бормочу я. – Сегодня малость перестарался, ничего не поделаешь – нет у меня никакого аппетита.
Мать горестно разводит руками, и, чтобы как-то переключить ее внимание, я говорю ей перед уходом:
– Оставил тебе немного денег на этажерке.
– Последние два месяца ты подсовываешь деньги под дверь! – напоминает мать. – Неужто тебе не хочется со мной повидаться?
– Да я тут прохожу так поздно, – оправдываюсь я как всегда. – Не будить же тебя среди ночи.
В редакции Янков уже на стреме. У него спортивный вид, лицо напряжено – совсем как у спринтера перед стартом. Это объясняется тем, что, как он сам меня информирует, в любую минуту может вызвать Главный. Дня не проходит, чтобы Янков не побывал у Главного, и, хотя это стало для него привычным, всякий раз, когда ему предстоит идти к шефу, он цепенеет: поди знай, зачем тебя требует начальство. Что касается его спортивного вида, то это продиктовано модой. Когда мода на джинсовую небрежность только еще пробивала себе дорогу, Янков с упреком поглядывал на синие раструбы моих брюк, теперь же он озадачен моим строго официальным костюмом и белой сорочкой с галстуком. Бедняга явно сбит с толку этой мешаниной вкусов и безвкусицы, именуемой «модными тенденциями». И заботит его не столько мода, сколько вечный вопрос: а что скажут люди?
На общем фоне моих будней Янков смотрится как некое невыразительное пятно. Он напоминает статистов, которые окружают в фильме главного героя, заполняя пустоту вокруг него, но зритель их вряд ли замечает. Так вот и я почти не замечаю его, хотя каждый день мы вместе и мое служебное положение в значительной мере зависит от него. Похоже, сам того не желая, я следую совету Петко, который доказывал: надо выработать в себе привычку смотреть сквозь пальцы на людей, которые могут тебе напакостить. А мой непосредственный начальник на такое способен. Не потому, что он желает мне зла – просто под каждый удар, направленный непосредственно на него, он для удобства норовит подставить меня.
Когда мы переступаем порог кабинета, шеф смотрит на нас с холодным недоумением, главным образом на меня. Но и на Янкова тоже, что может означать: а этого ты зачем притащил?
– Мы пришли вместе, потому что Павлов непосредственно занимается этим делом, – торопится объяснить Янков.
– Да, немало ты потрудился, чтобы тебя так отдубасили. Если бы они тебе накостыляли там, куда ты забрел сначала, тебе по крайней мере не пришлось бы так много ходить.
– Это все, что ты можешь сказать?
– А что еще?
– Например, поймали ли Киро.
– Никакого Киро не существует.
– Но ведь он живет в том доме, возле которого меня нашли.
– Тебя нашли не возле дома, а посреди улицы. И ни там, где ты сказал, ни поблизости никакой Киро не проживает.
– Так… Мони меня одурачил. Но он, должно быть, все-таки что-то знает!…
– Неизвестно, где он, этот твой Мони. Гараж, как выяснилось, принадлежит его двоюродному брату. – Мой знакомый недовольно косится на меня. – Говорил же тебе, не вмешивайся не в свое дело. Самодеятельностью ты только осложняешь работу нам. Теперь они все до одного попрятались.
– Куда они денутся, – бросаю я, чтобы его успокоить.
– Если на то пошло, то у них и прятаться нет оснований.
– Но это же отпетые мошенники, бандюги.
– Так ты считаешь. А где факты?
– Вот, пожалуйста, чем не факт? – тихо говорю я, касаясь рукой забинтованной головы.
– Тогда скажи мне, кто это сделал.
– А история с перстнями?
– И здесь то же самое. Если уж докапываться, если уж выводить кое-кого на чистую воду, то неизбежно наталкиваешься на твою приятельницу.
– Обобрали ее как липку!
– Кто? Когда? Каким образом? – Он опять недовольно смотрит на меня и добавляет: – Может, у вас в журналистике и можно чего-то добиться словом. Но в нашем деле нужны улики, вещественные доказательства, свидетельские показания, а их пока что нет.
– Будут они у вас! – говорю я.
Он, как видно, уловил какой-то скрытый смысл в моих словах, потому что, вскинув вверх указательный палец, назидательно изрекает:
– Они у нас будут, если ты перестанешь путаться у нас под ногами. Считай это нашим тебе предупреждением!
Ну и сухарь. Мог бы хоть спросить, как моя голова.
Голова так себе. Во всяком случае, я чувствую, что пока она у меня на плечах. «Очень горько сознавать, что вы пострадали из-за меня», – сказала Лиза, когда пришла навестить меня в больнице. Я ответил, что пострадал вовсе не из-за нее, и это правда. Как бы ты ни присмирел после того как тебя порядком отдубасили, этого хватает ненадолго – ты неизбежно будешь пытаться взять реванш. По крайней мере до тех пор, пока тебе не влетит дополнительно. Что и случилось.
После обеда мне наносят еще одни визит. Я думал, это Илиев – так спокойно, четко и деловито мог стучаться только он. Но я ошибся – это пришел Димов.
– Заглянул вот вас повидать… Не помешаю? Напротив, говорю я и предлагаю ему есть. Он опускается в кресло – любимое место его дочери. Раньше он, заходя ненадолго, разговаривал стоя, но при теперешнем самочувствии, видно, не может позволить себе такую роскошь. За последнее время Димов заметно ссутулился, синий его халат кажется слишком для него просторным, а голос звучит глухо, так глухо, что задорные нотки совсем в нем не слышны.
– Мне стало известно, что вы доблестно защитили Елизавету от банды злоумышленников, – несколько торжественно произносит Рыцарь, словно вручая мне какую-то грамоту. – Искренне вам благодарен. Я думаю о том, что все-таки новости внешнего мира поступают в наш дом в искаженном виде, особенно когда их приносит Лиза. Что-то бормоча в ответ Димову – вроде того, что все, мол, пустяки, всякое бывает, – я отмечаю вдруг, что старик все больше становится похожим на свой литературный прообраз, особенно того периода, когда Дон Кихот, начитавшись рыцарских романов, все больше начал смахивать на чокнутого. Не хочу сказать, что Димов чокнутый, тем более не хочу сказать, что это вызывает у меня смех. У меня его прообраз никогда не вызывал смеха, и, читая о чем в детстве, я, скорее, готов был плакать оттого, что на голову этого героя вечно обрушиваются всяческие беды. Впрочем, о голове лучше не упоминать.
Да, в самом деле, Димов поразительно похож на Дон Кихота, каким мы знаем его по гравюрам Доре; весь его облик стал каким-то призрачным, и лишь в карих глазах еще светится жизнь; мало сказать, «светится», нет – они горят лихорадочным блеском, они словно кричат: ничего, что я стал похож на призрак, я еще жив, жив!…
– Насколько мне известно, вы тут недавно опять вели войну с догматизмом? – спрашиваю я, чтобы перевести разговор в русло будничной нашей жизни.
– Я всегда веду войну с догматизмом, Павлов. Даже когда заведомо знаю, что мне не победить. – Он пронзительно глядит на меня своими лихорадочными глазами, протягивает к потолку костлявый указательный палец и драматично произносит: – Вот откуда придет конец догматизму.
– Никак не думал, что вы религиозный человек, – удивляюсь я, следя за движением указательного пальца.
– Я имею в виду не бога, а космос, – поясняет Димов. – Или, если угодно, науку. Новые знания неотвратимо оборачиваются новыми истинами. Л при их свете становится еще более очевидной вся несостоятельность допотопных схем.
– А что мешает догматику отбросить и новые истины?
– Нет уж, дудки! – Тонкие губы Рыцаря растягиваются в усмешке. – Без них уже не обойтись. Нигде, ни в какой области производства. И в области создания нового оружия – тоже. Ничего не получится!
– Значит, кроме других неприятностей, наши потомки и догматизма недосчитаются.
– Л что тут особенного? – Димов вскидывает угловатые брови.
– Боюсь, это счастливое завтра может оказаться просто-напросто царством скуки.
– Не стоит так уж заботиться о потомках, – советует Рыцарь.
Судя по всему, он не настроен сейчас продолжать спор. Я не верю, что мне удастся его растормошить, но все же пытаюсь:
– Но ведь потомки не должны знать никаких забот? Ведь нынешнее поколение, если помните одно высказывание, призвано страдать и умирать ради грядущего поколения, которое придет только затем, чтобы пользоваться благами, которые ему создали другие?
– Извращаете, дорогой! – снисходительно бормочет Рыцарь. – Никто так вопрос не ставил.
– Почему же? Разве вы забыли крылатое выражение: «Они умерли, чтобы жили мы»? Потом было сделано уточнение, ради чего нам следует жить: нам надлежит построить фундамент коммунизма. Те, что придут нам па смену, займутся стенами и потолком. Третьи будут штукатурить и красить, пока наконец в светлое здание коммунизма не пожалуют счастливцы, которым останется пользоваться готовеньким – то есть благоденствовать.
– Извращаете, дорогой! – повторяет Димов.
– В свое время попы обещали простодушным райскую жизнь на том свете. Мы и того не обещаем, поскольку мы бережем рай для трутней будущего.
– Чего же вы хотите? Чтобы мы начали лгать, как лгали когда-то попы?
– У меня, к сожалению, пока нет позитивной программы. Но разговоры о счастливом будущем представляются мне аморальными.
– Аморальными? – снова вскидывает брови Рыцарь. – В таком случае с вашей стороны аморально пользоваться электричеством: Ампер, Фарадей, Эдисон и другие ученые не пожалели своих жизней, чтобы дать его человечеству… А язык, с помощью которого вы сейчас выражаете свои мысли, а ботинки, что у вас на ногах, а жизнь, которую вы живете или транжирите, – разве всем этим вы не обязаны своим предкам?
– Вы слишком упрощаете.
– Как же не упрощать, если вы беретесь оспаривать такие простые истины? – раздраженно продолжает Димов. – Я упрощаю! Но я не вижу ничего мудреного и в ваших рассуждениях. Вас злит, что приходится маленько постараться ради тех, кто придет после вас, вместо того чтобы жить в свое удовольствие, – вот в чем загвоздка!
– Ну что вы так горячитесь? Сто лет мы все равно не проживем, бесклассового общества мы все равно не увидим.
– Дорогой мой, мне и десяти лет не протянуть, даже и пяти…
– Не надо вмешиваться в то, что зависит от господа бога, – замечаю я небрежным тоном.
– Не от бога это зависит, а от нашей медицины. И я прекрасно понимаю, па что я могу надеяться в самом лучшем случае. Если бы меня призвали сейчас в армию, я вряд ли дослужил бы до конца.
– Тем более не понимаю, почему вы так горячитесь.
– Да потому, что не сумел сделать немножко больше для тех, следующих, которые вам так не по душе. Нет, наверное, ничего более утешительного, если ты перед тем как навеки закрыть глаза сможешь сказать: «Я сделал все, что мог».
– Я думаю, у вас все-таки достаточно оснований для подобного утешения, – говорю я, замечая с облегчением, что в дверях появляется Лиза.
– Нет, недостаточно. – Димов качает головой. – Непредвиденные обстоятельства, которые вам отчасти известны, сбили меня, вышибли из живой жизни. Я давно перестал быть активным деятелем, Павлов. Я теперь только наблюдатель и резонер…
– А чего бы вы хотели? – пытается успокоить его дочь. – В вашем возрасте заводов не строят.
– Есть вещи, которые можно строить в любом возрасте, – задумчиво отвечает Димов. – К примеру, коммунизм.
– Выпьете чайку? – спрашивает Лиза.
А этой – чай.
И вот настает день, когда я могу сбросить наконец больничную чалму, снова прийти в свою редакционную комнату с двумя письменными столами и позвонить Бебе без особой надежды застать ее, поскольку послеобеденные часы она обычно посвящает покеру. На мое счастье, игра в данный момент происходит у нее дома.
– Где ты пропал? Я уж было подумала, что ты меня бросил, – слышится в трубке любимый холодный голос.
– Бросить? Тебя? Скажи лучше, когда ты свободна?
Оказывается, Беба свободна весь сегодняшний вечер.
– Только я бы хотел застать у тебя Жоржа.
– Послушай-ка. – Ее голос звучит еще более холодно. – Я не любительница группового секса, и наконец, это же свинство – держать меня у телефона, когда три человека меня ждут.
– Это очень важно, пойми.
– Ладно, посмотрю, что можно сделать, приходи после восьми.
В урочный час я иду к Бебе. Она дома одна.
– Зачем тебе понадобился Жорж?
– Да тут одна история с драгоценностями, потом объясню.
– Не впутывай меня ни в какие истории. И сам не впутывайся – искренне тебе советую.
– Не беспокойся. Явится Жорж – можешь уйти на кухню. У тебя ведь не кухня, а мечта!
– Только ужинать на кухне сегодня не придется, – перебивает Беба. – Поведешь меня в ресторан.
Жорж объявляется пятью минутами позже, и Беба, как и было договорено, оставляет нас одних.
– Не догадалась принести чего-нибудь выпить, – недовольно ворчит Жорж. – Тони, ну-ка пошарь в буфете, ты тут свой человек.
В качестве своего человека достаю из буфета и ставлю на стол водку и два фужера.
– Окажи мне небольшую услугу, – прошу я. – Мне не случайно пришло в голову обратиться именно к тебе. Ты ведь у нас спец по драгоценностям…
– Привет! – пожимает он плечами. – Когда тебе предлагаешь, ты нос воротишь. А теперь все кончилось.
– Мне не драгоценности нужны, а ювелир, – уточняю я. – Тот пожилой, с седыми усиками…
Жорж смотрит на меня настороженно:
– Тони, за кого ты меня принимаешь? Я не доносчик.
– Подожди, – говорю. – Я объясню, в чем дело. Начни я действовать по-другому, я бы обратился в милицию, а не к тебе.
Жорж снова недоверчиво смотрит на меня, затем пропускает глоток водки, медленно закуривает.
– Ладно, – говорит он наконец. – Слушаю.
– Речь идет об одной семейной драгоценности, о каком-то перстне. Дочь, кажется, заложила его, а может, продала, а старики хотят его выкупить. Люди когда-то сами натерпелись от милиции, так что теперь и слышать о ней не желают. Им надо повидаться с этим человеком и все уладить лично. Они готовы заплатить за перстень, в общем-то дерьмовый, гораздо больше, чем он стоит – он им дорог как память.
Жорж, смакуя, отпивает еще глоток. Это его манера – сидеть вот так и потихоньку, не торопясь потягивать спиртное.
– Это меняет дело, – задумчиво говорит он. – Только не вздумай втянуть меня в какую-нибудь следственную канитель.
– С какой стати? Да этого человека знает пол-Софии, не ты один!
– Пол-Софии его не знает. Но так уж и быть, дам тебе сведения о нем. При одном условии: ты тоже окажешь мне услугу.
– Если смогу.
– Сможешь, сможешь. Я настроился проехаться весной по Средиземноморью в составе туристской группы. Затруднений с паспортом вроде быть не должно. Но если возникнет какая заминка, приду к тебе.
– Договоримся, – согласно киваю я. – Если смогу – сделаю.
– Сможешь, сможешь.
Затем он сообщает фамилию и адрес усатенького ювелира и даже наставляет меня, как ему звонить, чтобы мне открыли.
Я все тщательно записываю, удивляясь сам себе.
Мне непонятно, почему я никак не развяжусь с этой шайкой. Может, из упрямства? Или в силу инерции, которая заставляет нас доводить дело до конца? Во всяком случае, не из чувства мести. Это просто безобразие – не иметь понятия, что такое жажда мести. Я совсем как Петко, который с полнейшим спокойствием расправился как-то с хулиганами в парке возле садовой скамейки…
– Что это за ювелирная история? – спрашивает меня Беба несколько позже, когда мы сидим за ресторанным столиком.
– Ты ведь все слышала…
– Я спрашиваю, потому что ты был слишком краток. Надо полагать, эта дурочка, дочь бедных стариков, – новая крошка твоего гарема.
– Вот что значит техника, – говорю я. – Даже из кухни слышала наш разговор! У тебя там что, специальное устройство?
– Ты свой человек, Тони, от тебя скрывать не стану. Есть такое устройство. – Беба смотрит на меня заговорщически и вместо с тем лукаво. – Нужда, Тони. Люди теряют всякое понятие о приличии. Даже моим покерным друзьям верить нельзя. Ну, и если во время игры они что-то замышляют, я ненадолго бегу на кухню и слушаю, о чем они шушукаются в мое отсутствие. Хочешь верь, хочешь нет, но это устройство уже дважды меня выручило.
На сей раз мы в «Болгарии», в Красном зале. Здесь умиротворяющая тишина, грохот оркестра из большого зала почти не слышен, он лишь напоминает, что не все такие счастливые, как мы. Какой-то патриархальный дух витает в этом Красном зале, и в то же время все в нем довольно аристократично – чего стоит, например, открывающийся отсюда вид на соседний сад с вековыми деревьями, искусно подсвеченными неоновыми фонарями. Я любуюсь садом сквозь широкую витрину, пока не приходит официант и не зашторивает ее красной бархатной портьерой, словно давая понять: «Гляди в свою тарелку».
– Я не льстец, Беба, но у тебя на кухне гораздо милее. И вкуснее, – говорю я, разрезая безнадежно остывшее филе.
– Только у меня на кухне мне приходится готовить самой, – напоминает Беба, пытаясь справиться со своим куском мяса. И возвращается к теме нашего разговора: – Так ты усек, что он замышляет, этот Жорж?
– Что он замышляет? Человек собрался в туристскую поездку.
– Ты ему поверил или по своему обыкновению прикидываешься дурачком?
– Честно говоря, планы Жоржа меня не особенно занимают.
– Но ведь он друг твоей бывшей жены.
– Я ему очень признателен, но это еще не основание считать его заботы своими.
– Жорж собирается сбежать, – говорит Беба, задержав на мне многозначительный взгляд.
– Скатертью дорога.
– И оставить Бистру с носом.
– Я бы не стал его осуждать. – И, чтобы не казаться совершенно безразличным ко всему, что так волнует мою даму, я спрашиваю: – А ты откуда знаешь?
– Ха! Чтобы я да не знала! – насмешливо восклицает Беба.
В самом деле: чтобы она да не знала!
– Уж не предложил ли он тебе умахнуть вместе? – роняю я как бы невзначай и понимаю, что попал в точку.
– Ну надо же – догадался! – бормочет Беба одобрительно и в то же время разочарованно: я лишил ее удовольствия самой раскрыть мне потрясающую новость. – Вот в чем состоит грандиозный проект нашего Жоржа. И дело не в том, что он жить без меня не может. У меня там есть богатая тетушка. «Давай, Бебочка, укатим к твоей тетушке, случись твоей благодетельнице отдать богу душу – и мы с тобой автоматически вступаем в право наследования…»
– Умно.
– Жорж – он такой!
– Но тебя не проведешь. Ты решила уехать одна.
– К твоему сведению, я решила не уезжать. Этими своими подначками ты меня не проймешь.
– Профессиональная привычка, – оправдываюсь я. – Значит, ты не склонна менять место жительства?
– Будь у меня желание поменять место жительства, меня бы давно тут не было.
– Верно, – киваю я. – Кофе будем пить?
– Ты же знаешь, по вечерам я кофе не пью. Закажи мне миндальное пирожное.
Когда пирожное попадает на стол и официант удаляется, я говорю ей:
– Ты меня совсем сбила с толку. Я-то полагал, что ты человек западного образца.
– Я действительно западного образца, поскольку живу на Востоке, – поясняет моя дама. – Имея триста долларов в месяц, я живу тут как принцесса. У меня связи, меня многие знают, завидуют мне… А там что такое триста долларов? За них можно трижды переночевать в отеле. А чтоб тебе завидовали? Да на тебя и не посмотрит никто. Уж если быть Бебой, так только здесь.
Несколько позднее, когда мы уже в ее спальне (но какая спальня!), Беба предупреждает меня:
– Не вздумай сказать Бистре то, что я тебе брякнула насчет Жоржа!
– Не говори о Бистре – когда я с тобой, другие женщины для меня не существуют.
– Заткнись! – говорит Беба, снимая платье. – Все вы многоженцы.
– Только не я. Хотя верно, ты у меня не единственная, потому что стоишь двух жен. Постой-ка перед зеркалом.
– С какой стати?
– Как это с какой стати? Хочу – смотрю на тебя спереди, хочу – сзади. Сказал же тебе, что ты стоишь двух жен.
Когда на следующий день я сообщаю данные о ювелире своему знакомому из милиции, он не выражает восторга. Записав что-то в блокнот, мой бывший однокашник бросает с равнодушным видом:
– Известный тип. И достаточно хитрый. Но, как говорит пословица, лукава лисица, да в капкан попадает. Будем надеяться, что так оно и произойдет.
– Лисица – это ваше дело, – отвечаю я. – А для меня главное, чтобы девку оставили в покое.
– Втрескался, а? – по-свойски спрашивает мой знакомый.
– Нисколько. Но она совсем не такая, как ты думаешь.
– А я ничего не думаю. Времени не хватает…
Он собирается сказать еще что-то, но звонит телефон. Я встаю и подаю ему пропуск. Он перебрасывает трубку из правой руки в левую, говорит: «Да, слушаю», смотрит на часы, отмечает в пропуске время, ставит подпись и даже не забывает погрозить мне пальцем – смотри, мол, не наломай дров. Уплотнено время у человека, ничего не скажешь.
У меня – тоже. Ведь я обещал матери заглянуть к ней сегодня, а Лизе – купить елку, а Янкову – явиться для тяжелого разговора к Главному.
Желто-зеленый свет зимнего дня похож на бледный ромашковый чай, однако в воздухе пахнет не ромашкой, а каменноугольным шлаком. Шагая по улице, я стараюсь дышать не особенно глубоко и поменьше думать о предстоящем визите. И сокрушаюсь я не потому, конечно, что предстоит отдать матери деньги (я их каждый месяц ей отдаю), а потому, что она грозилась угостить меня обедом. Значит, начнет пичкать каким-нибудь жирным кушаньем, в котором количество лаврового листа намного превышает количество мяса.
Я поднимаюсь по узкой неприбранной лестнице, такой знакомой и уже такой чужой, звоню у двери, на которой еще виден след давно снятой латунной таблички («Рашко Павлов, журналист»), слышу неторопливое шарканье шлепанцев, потом возню с двумя замками и наконец знакомый сонный голос:
– Тонн, родной ты мой!…
Мать, кажется, стала еще ниже ростом, но объем все тот же, и тетерь она с трудом носит тяжелое тело – вечный крест своей житейской голгофы. Следуя за ней, я попадаю в старую, тоже вроде бы ужавшуюся гостиную, где в честь моего прихода светится голубоватый, засиженный мухами шар, и сажусь на шаткий стул, уцелевший лишь благодаря тому, что мать на него никогда не садилась.
– Минуточку, Тони, у меня уже почти готово…
– Не беспокойся, мама, я не голоден.
Затем следует обмен обычными в подобных случаях репликами, и я заранее стараюсь дать ей понять, что если и съем что-нибудь, то самую малость.
Вещи вокруг тоже как будто уменьшились: когда ты мал, все тебе кажется большим. Кроме того, мать давно перегородила квартиру надвое, чтобы продать половину; ветхую мебель, которую следовало бы выбросить на свалку, поставила в этой убогой гостиной. А вот маленькое свидетельство душевного благородства: прямо передо мной на стене висит репродукция «Острова мертвых». Недурно устроились покойники.
Когда посторонних нет, в гостиной совершенно темно, дневной свет сюда не попадает, и мать все время проводит в спальне – в открытую дверь я вижу ее любимое место: кушетку у окна, на которой она днюет и ночует. Двуспальная супружеская кровать давно отнесена на чердак, чтобы не напоминала о сладости и горечи прошлого.
Мать с самого утра знала, что я приду, но тем не менее не готова к моему визиту – она всегда была ужасно медлительна в домашних делах, а теперь тем более: помогать ей некому. Только дважды в месяц к ней приходит женщина постирать да помыть окна.
– Может, тебе помочь? – спрашиваю я, когда она наконец выныривает из кухни, окруженная, словно ореолом, густым запахом специй, неся в охапке скатерть и салфетки по случаю семейного обеда.
Мои слова – тоже часть традиционного ритуала, ведь я заранее знаю, что она ответит:
Сиди, ради бога. Ты ведь гость.
Так что я сижу и терпеливо наблюдаю, как постепенно накрывается стол, и меня ни на минуту не покидает смутное горестное чувство при виде одинокой и несчастной женщины с ее трогательной иллюзией, будто она устраивает сыну маленький праздник. При виде этой теперь почти чужой мне женщины – моей матери.
– Как тетя? – спрашиваю я во время обеда.
– Неплохо. Если бы что-то не так было, она бы уж дала знать. Давненько не заходила.
Эти реплики тоже из вечного репертуара. С некоторых пор – то есть со смерти отца – отношения между сестрами чрезвычайно натянуты. После того как под диктатом тетки и Цецы мать совершила непоправимое, она постепенно пришла к мысли, что из черной зависти они толкнули ее на роковой шаг. Мысль недалека от истины, да что теперь толку. Конечно, мать слишком нерешительна, чтобы совсем порвать с теткой, она просто старается избегать ее. А тетка и не испытывает потребности заходить к сестре. Наша квартира имела для нее какую-то притягательную силу до тех пор, пока она была семейным гнездом, которого сама тетка была лишена. Но когда гнездо разорили, когда дом стал приютом одиночества, тетка утратила к нему всякий интерес – одиночеством она и сама сыта была по горло. Так и живут сестры – близко (их разделяет всего один этаж), но и далеко (они почти не видятся), однако и на полный разрыв идти не решаются, потому что если одна, не приведи господь, сляжет, то кто же придет к ней на помощь, если не сестра?…
Наступает самый тяжелый момент в этом застолье – когда мать говорит мне с укором:
– Да ведь ты ничего не ел!
– Проклятое курево, – виновато бормочу я. – Сегодня малость перестарался, ничего не поделаешь – нет у меня никакого аппетита.
Мать горестно разводит руками, и, чтобы как-то переключить ее внимание, я говорю ей перед уходом:
– Оставил тебе немного денег на этажерке.
– Последние два месяца ты подсовываешь деньги под дверь! – напоминает мать. – Неужто тебе не хочется со мной повидаться?
– Да я тут прохожу так поздно, – оправдываюсь я как всегда. – Не будить же тебя среди ночи.
В редакции Янков уже на стреме. У него спортивный вид, лицо напряжено – совсем как у спринтера перед стартом. Это объясняется тем, что, как он сам меня информирует, в любую минуту может вызвать Главный. Дня не проходит, чтобы Янков не побывал у Главного, и, хотя это стало для него привычным, всякий раз, когда ему предстоит идти к шефу, он цепенеет: поди знай, зачем тебя требует начальство. Что касается его спортивного вида, то это продиктовано модой. Когда мода на джинсовую небрежность только еще пробивала себе дорогу, Янков с упреком поглядывал на синие раструбы моих брюк, теперь же он озадачен моим строго официальным костюмом и белой сорочкой с галстуком. Бедняга явно сбит с толку этой мешаниной вкусов и безвкусицы, именуемой «модными тенденциями». И заботит его не столько мода, сколько вечный вопрос: а что скажут люди?
На общем фоне моих будней Янков смотрится как некое невыразительное пятно. Он напоминает статистов, которые окружают в фильме главного героя, заполняя пустоту вокруг него, но зритель их вряд ли замечает. Так вот и я почти не замечаю его, хотя каждый день мы вместе и мое служебное положение в значительной мере зависит от него. Похоже, сам того не желая, я следую совету Петко, который доказывал: надо выработать в себе привычку смотреть сквозь пальцы на людей, которые могут тебе напакостить. А мой непосредственный начальник на такое способен. Не потому, что он желает мне зла – просто под каждый удар, направленный непосредственно на него, он для удобства норовит подставить меня.
Когда мы переступаем порог кабинета, шеф смотрит на нас с холодным недоумением, главным образом на меня. Но и на Янкова тоже, что может означать: а этого ты зачем притащил?
– Мы пришли вместе, потому что Павлов непосредственно занимается этим делом, – торопится объяснить Янков.