Мы встречались от случая к случаю, так получилось и в тот последний вечер, когда мы нечаянно столкнулись перед зданием университета. Я предложил выпить по рюмочке, но Петко отрицательно покачал головой, и мы побрели вниз по бульвару, а если идешь по бульвару вниз и не завалишься в какой-нибудь кабак, то неизбежно окажешься в парке.
   Был поздний летний вечер, тишина парка нарушалась только шипением забытого разбрызгивателя, от клумб струился запах увядших цветов и мокрой травы. Петко, должно быть, давно не имел возможности порассуждать вслух, и потому не умолкая говорил о самых разных вещах, а я почти не слушал его, пока моего слуха не коснулось нечто такое, что напомнило мне вдруг мой давний разговор с отцом.
   – Говорят, человек – чудо природы. Но чудес не бывает, в природе действуют законы – бывают, правда, аномалии, лишь подтверждающие их… Бактерия человека появилась на Земле в силу того же принципа причинности, который вызвал к жизни и прочую бактериальную флору.
   – Но человек, что ни говори, все-таки вершина эволюции, – возразил я.
   – Это еще как сказать, – заметил Петко. – Может, вершина, а может, и опухоль. Может, предельное выражение и подтверждение закона, а может, аномалия.
   – Ну и что из того, что аномалия?
   – Ничего. Второй закон термодинамики. Энтропия. Эволюция дает задний ход и оборачивается инволюцией. Распад, возврат я первозданному хаосу. Опухоль, браток, убивает живой организм, но так как это опухоль, сиречь тупость, она не сознает, что автоматически убивает и самое себя. Наступает конец – и организма, и ее собственный. А галактики продолжают свой путь.
   – Ты, как я погляжу, убежденный оптимист.
   – Оптимизм предполагает наличие альтернативы в любой ситуации. Тут можно спорить без конца. А что касается космической бесконечности, то там не существует ни оптимизма, ни пессимизма. Там есть закон, и проявления его безграничны. Абсолютный нуль – и миллион градусов. Взрывы – и имплозии. Непроглядный мрак – и ослепительные свечения.
   Остановившись, Петко показал рукой на ночное небо, на это замурованное нечистыми земными испарениями городское небо с редкими, тускло мерцающими звездочками.
   – Обалдеть можно, – сказал я.
   – От ужаса или от восхищения? – спросил Петко и снова зашагал по аллее. – Именно в этом нам полагалось бы видеть вечную красоту: в вечном движении, в вечном самовоссоздании, в музыке космических сфер. Но человеку привычнее иные мерки, грандиозная красота повергает его в ужас. Людей одинаково страшат и высота, и глубина. А в бесконечности только это нас и окружает – бескрайняя бездна и беспредельная высота…
   – Остается постичь смысл всего этого, если он вообще существует.
   Не глядя на меня, мой друг направляется к ближайшей скамейке, садится. Помолчав, отвечает:
   – Смысл – это ведь не тарелка щей, которую можно выхлебать до дна. Ощутить наличие смысла – вот что важно. Хотя не каждому это дано. Один ощущает его, другой – нет.
   – Те, которые ощущают, называют его богом, – сказал я, присев на край скамейки. – Вроде моей тетушки.
   – Оставим в покое твою тетушку и мою бабушку. О боге толкуешь, а ты читал Библию?
   – Если бы ты знал, сколько всего я не читал…
   – Мне тоже не удалось прочесть ее от корки до корки. Но я по крайней мере заглядывал в нее, чтобы иметь представление, как на заре истории люди искали смысл всего сущего. «В начале бог сотворил небо и землю» – так начинается Библия. И каждый вправе спросить: а кто сотворил самого бога?
   – Логично.
   – Погоди! Иоанн начинает по-другому: «В начале было Слово». И лишь потом добавляет: «… и Слово было бог». Так какое же Слово, а? В этом заключается вся загадка, вся суть: какое Слово?
   – Ну человек ведь ясно тебе говорит: бог.
   – Ты просто не думаешь, что говоришь. Бог – не слово, а лишь его сущность. Именно это внушает нам Иоанн: то, что мы называем богом, по существу, есть Слово. Люди выдумали бога в силу своей неспособности определить неопределимое. И по простоте своей сотворили его по образу и подобию своему: в виде старца с белой бородой – как же ему не быть старцем, если его вселенная такая старая. Он обитатель рая – тоже понятно, иначе он остался бы без местожительства.
   – А слово?
   – Слово – это Логос, браток, сущность вселенского закона, который невозможно вывести ни из чего предыдущего. Так как он безначален и его невозможно объяснить ничем последующим, поскольку частью не объять целого. Это безначальная и бесконечная целесообразность, но целесообразность не с точки зрения твоей тетушки и моей бабушки, а с точки зрения самого Логоса,
   Неоновый шар заливал аллею холодным зеленоватым светом, отчего небо казалось совершенно темным. Окрестные деревья напоминали театральную декорацию, на которой художник по лености вычертил лишь ближайшие ветви. Дальше все размазывал мрак.
   Из глубины аллеи послышались неясные возгласы и смех, они постепенно приближались: скоро можно было расслышать отдельные слова, особенно четко – бранные. Наконец в неоновый проявитель фонаря вступили три молодца в джинсах и спортивных рубашках в компании двух бутылок и одной женщины.
   Как видно, наша скамейка показалась им приятной неожиданностью, потому что они не спеша, небрежно раскачиваясь, направились к нам.
   – А тут занято, – удивленно сказала женщина, будто только что нас обнаружила.
   – Товарищи потеснятся, – ответил ей парень. Мы потеснились. Двое кавалеров сели рядом, между ними втиснулась их приятельница.
   – Да потеснитесь еще малость! Гостеприимство называется! – изрек третий с развязной фамильярностью, хотя было вполне очевидно, что тесниться нам больше некуда, разве что взобраться друг на друга.
   А так как взбираться друг на друга мы не стали, верзила просто-напросто вклинился между Петко и его соседом, налегая главным образом на Петко, явно намереваясь выжить его.
   Мой друг, до этого наблюдавший за развитием событий как бы со стороны, вдруг схватил нахала за руку и так резко скрутил ее у него за спиной, что тот, с искаженным от боли лицом, сполз на дорожку. Сосед Петко слева вскинул бутылку, но в тот же миг выронил ее, потому что, как выяснилось, мой друг не худо владеет и левой рукой. Отпустив скорчившегося у него под ногами правого соседа, Петко развернулся и почти незаметным быстрым ударом расквасил физиономию левому.
   При виде крови красотка истошно закричала.
   – Без паники, – пробормотал Петко и так же небрежно воткнул кулак в живот третьего, но, пока он корчился, согнувшись до земли, первые двое снова попытались действовать. Это вынудило Петко поработать еще более споро, и немного погодя удальцы в сопровождении своей подружки побрели прочь по аллее, еле волоча ноги.
   – Значит, ты способен приходить в бешенство, – сказал я, не особенно восхищаясь его действиями.
   Всегда приятно видеть, как рушится хорошая теория, опровергнутая ее же создателем.
   – Я не прихожу в бешенство. Наоборот, мне жаль этих ребят. Решили повеселиться, потом им взбрело в голову показать свою удаль, а в итоге изволь считать синяки. Печально.
   В его голосе не было иронии, и вообще он сказал все это совсем не так, как сказал бы я. Немного погодя Петко добавил:
   – В такие моменты кажется, что я не участвую в действии, а лишь наблюдаю со стороны. Лишний раз убеждаешься, до чего мы жалки. Вот оно, чудо природы. Человек – это звучит гордо… Только о ком это, о таком человеке? О тебе, обо мне, о человекоподобной обезьяне или об Эйнштейне?
   – А если бы они взяли верх? – спросил я.
   Но Петко продолжал, как бы не слыша меня:
   – Я не толстовец, на зло нельзя не реагировать. Но не стоит излишне заострять на нем внимание. Не проходи мимо, но и не задерживайся.
   – А если зло все-таки возьмет верх?
   – Может и такое случиться. Но не бежать же от него. Скверно приходить в бешенство, однако обращаться в бегство еще хуже.
   – Благородное правило для человека с могучей конституцией.
   – Дело не в конституции. Если бы только в ней, разумнее всего было бы беречь ее, хорошая она или плохая. Дело в психике. Тебя могут избить пять, ну десять раз, так ведь не всю жизнь бить будут. Но окажись трусом один-единственный раз – и этого хватит тебе на всю жизнь. Душа травмируется раз и навсегда, и вечно будешь жить в страхе и унижении.
   Мы пошли вниз. У самого выхода из парка Петко вскинул руку в прощальном приветствии:
   – Я должен с тобой расстаться.
   – Почему? Куда ты?
   – Погуляю еще немного. Надо кое-что обдумать. Многое надо обдумать, браток.
   И оставил меня. Навсегда.
   Два дня спустя после драки в городском саду мне позвонила секретарша с киностудии, чтобы справиться о Петко.
   – Не знаю, где он есть. Ищите его дома.
   – Мы не записали его адрес…
   Через несколько дней я сам звонил на студию, разыскивая его. Никаких следов.
   Пропал человек.
   У меня даже возникло подозрение, что те парни в джинсах расквитались с ним. Следили за нами, а когда Петко, расставшись со мною, отошел подальше, напали. Потом я сообразил, что в таком случае какие-то вести поступили бы либо из больницы, либо из милиции. Значит, жив-здоров. Успокоившись, я на какое-то время забыл о моем друге. Уплыл по волнам любви.
 
   Я брожу по парку, а вместе с тем по своему прошлому дольше, чем было предусмотрено; наверное, потому, что мне все равно, где находиться, в парке или где-нибудь еще. А может, и потому, что я уже вступил в тот возраст, когда все чаще обращаешься к прошлому, поскольку от будущего уже ничего не ждешь. От прошлого, конечно, тоже, но там хоть есть какие-то шансы объяснить многое. Только чтобы найти эти объяснения, надо основательно покопать. Вот и копаешь. В море яму.
   Сгущающиеся сумерки возвращают меня к действительности, напоминают о том, что завтра воскресенье, а в доме нечего есть. Я покидаю царство старых деревьев с уже пожелтевшими кронами, напоенное влагой и ароматом осенней листвы, чтобы вернуться к живой жизни с ее улицами, протравленными бензинным перегаром, и с магазинами, где вечно толпится народ. Покупаю, что есть и сколько могу унести, не переставая думать о том, что, если бы дома меня кто-то ждал – скажем, дети, хождение по магазинам имело бы больший смысл.
   Я задержусь у вас только на день-два, сказала она. Если будете уходить из дому, опустите ключ в почтовый ящик, ответил я.
   Окна Илиева светятся, и это наводит меня на мысль, что на худой конец я могу побеспокоить его. Звоню четыре раза. Илиев открывает, добродушно выслушивая мои извинения и объяснение, что я забыл ключ. Открыв ящик, закрепленный на внутренней стороне парадной двери, я нахожу ключ на дне.
   Поднявшись к себе, я прямо-таки опешил: старая мебель Жоржа аккуратно составлена в глубине коридора, сияющего чистотой. Должно быть, сегодня приходила уборщица. Пришла, позвонила, и незнакомка впустила ее, так что в понедельник моя жена получит богатую информацию о моей новой жизни. Совсем потонул в разврате этот прохиндей. Мало ему Бебы, так он завел еще одну – для домашнего пользования.
   Моя комната тоже прибрана – так, что лучше и быть не может. Но прежде чем прикоснуться к выключателю, я замечаю одну деталь: под дверью чулана видна тоненькая полоска света. Может быть, она забыла погасить лампу? Гораздо хуже, если она забыла избавить меня от своего присутствия, думаю я и стучу в дверь.
   Так оно и есть. Она говорит: «Войдите», но, поскольку я не вхожу, выходит сама. Мне не трудно заметить, как напряженно она держится – совсем как в первый вечер, но теперь это напряжение иного характера.
   – Как видите, я все еще здесь, – тихо произносит женщина и неловко усмехается.
   – А ключ был внизу…
   – Да, я бросила его в ящик – я больше не могла оставаться, особенно после того, как вы не пришли вчера домой. Я поняла, вы дали мне этим понять: вот что получается, из-за тебя и домой неохота возвращаться… В общем я ушла, чтобы поискать какой-то другой выход, но всюду натыкалась на каменную стену, и пришлось вернуться, позвонила – никто не отвечает, а тут как раз возвращался домой ваш сосед…
   – Кто?
   – Такой пожилой, солидный…
   – А уборщица приходила?
   – Приходила.
   – И что же?
   – Спросила, кто я такая. Пришлось сказать, что я новая уборщица. И она ушла.
   Я молчу. Она сама догадывается, что я об этом думаю.
   – Ничего другого мне не пришло на ум, – виновато говорит женщина. – Я решила, это единственный способ избавить вас от неприятностей.
   – Единственный способ не этот.
   – Знаю, но поймите, я в совершенно безвыходном положении. Как только представится малейшая возможность, я тут же уйду, обещаю. – Не дождавшись ответа и видя мою хмурую физиономию, женщина спрашивает: – Неужто он вам так нужен, этот чулан?
   – Видите ли, этот чулан мне ни к чему. И будь у меня возможность вынуть его отсюда, я бы охотно отдал его вам в вечное пользование – кладите его на плечи и несите куда угодно. Только вы сами видите, что его не вынести отсюда, потому что он часть квартиры, и, поселившись в нем, вы добавляете мне забот, которых у меня и без того хватает. То одно, то другое, теперь вот отправили уборщицу – час от часу не легче! Как вам еще объяснить? Словом, чулан мне не нужен, но покой просто необходим.
   Незнакомка слушает меня с полуоткрытым ртом, будто не ожидала, что я способен выдать столько фраз в один прием.
   – Знаю, – повторяет она с тоской в голосе, затем поворачивается, забирает из чулана свою сумку и медленно идет к выходу.
   В этой неторопливой, слишком неторопливой походке, кроме неподдельного уныния, видно что-то нарочитое. Маленькая сценка отчаяния, последняя попытка вызвать сочувствие. Мол, пойду куда глаза глядят.
   Иди куда хочешь.
   – Постойте, – бормочу я, видя, что она уже взялась за ручку двери. – К чему эти сценки?
   – Сценки?
   – Ну да. Нечего тут изображать отчаяние.
   – Легко вам шутить, – говорит она, отпуская ручку.
   – Не стойте там. Садитесь куда-нибудь.
   Женщина берет стул, который кажется ей понадежней, а я усаживаюсь на кровать и закуриваю. Только теперь я сообразил, что следовало бы и ей предложить сигарету.
   – Я было решила бросить курить, – неуверенно произносит она, но закуривает.
   – Допустим, вы останетесь здесь еще на день-другой. Но у меня есть соседи… Может нагрянуть милиция… Я все же должен знать, кто вы и откуда?
   – Я никого не ограбила и не убила. По части этого вы можете быть спокойны.
   Она смотрит в упор своими черными глазами, словно желая убедить меня в своей искренности.
   – И все же у меня такое чувство, что вы от кого-то или от чего-то скрываетесь. Неужто вам уж совсем не найти пристанища? Ведь жили же вы где-то до сих пор?
   – Я жила у матери.
   Она по-прежнему не спускает с меня прямого, откровенного взгляда.
   – И что же? Может быть, ваша мать умерла?
   – Для меня – да, хотя она жива и здорова. Я больше не могу к ней вернуться. И больше мне некуда идти. Но это только пока. Я уверена: в ближайшее время найдется какой-то выход.
   – Будем надеяться. Но я даже не знаю, как вас зовут…
   – Лиза. Полное имя у меня довольно длинное и ужасно старомодное: Елизавета.
   – Это хорошо.
   – Что хорошо?
   – Что у вас длинное имя. Пока ваша матушка, разозлившись, произнесет его, у нее и гнев, верно, проходит.
   – Как бы не так! Она, когда злится, хватается за сердце, кричит: «Умираю!» – и падает в обморок. Нет, я туда не вернусь.
   Я не настаиваю. Женщина переводит взгляд – над кроватью висит вырезанная из «Плейбоя» картинка, на которой изображена пышногрудая девица. Это также наследство Жоржа, я до сих пор не догадался снять картинку со стены.
   – Когда я увидела эту кошку…
   – Это осталось от прежнего жильца, – поясняю я. – Меня кошки не интересуют.
   Лиза молчит, смотрит по сторонам. Абажур-плевательница освещает лишь половину ее лица, белого и ничего не выражающего, другая же сторона остается темной и загадочной.
   – Я готова все рассказать вам о своем житье-бытье, – неожиданно оповещает она безучастным тоном, – только не знаю, с чего начать.
   – Лучше не начинайте.
   – Вы сами спросили… – бормочет она, задетая моим равнодушием.
   – Мне казалось, вы что-то скрываете. А если ничего не скрываете, зачем тогда и рассказывать?
   И, чтобы дать понять, что разговор окончен, я встаю, беру оставленный у входа пакет с продуктами и начинаю выкладывать их на стол.
   – Спасибо. Вы добрый, – слышу я у себя за спиной.
   – Смотрите не перехвалите.
   Лиза уже удалилась в чулан, когда я спохватываюсь. Обычно меня не так просто расшевелить, но потом я становлюсь догадливей. Постучавшись и услышав тихое «да», я просовываю в дверь голову. Лиза достала из сумки кусочек сдобы, основательно примятый и, вероятно, по твердости не уступающий слоновой кости.
   – Это ваш ужин? – любопытствую я.
   – При такой фигуре много есть вредно, – смущенно отвечает Лиза.
   – Оставьте свой сухарь, – приказываю я. – Пойдемте поужинаем, как нормальные люди.

Глава пятая

   – Но ведь она ваша дочь!…
   – В известном смысле – да, – отвечает Димов с каким-то надрывом.
   Надрыв вызван не душевными муками, а физическим напряжением, поскольку в данный момент Димов силится сковырнуть ножом старую замазку с оконной рамы.
   Эта операция производится не на том окне, что было разбито во время моего прежнего посещения, а уже на другом.
   Застав Рыцаря за таким хлопотным делом, я предложил ему свою помощь, но он ответил: «Не беспокойтесь, мне не привыкать: ведь приходится вставлять новое стекло каждые два-три дня».
   Я думал, Димов поинтересуется, с чем я к нему пожаловал, но он так увлекся работой, что пришлось мне самому объяснять. Лиза все еще оставалась у меня, соседи это знали, и назрела необходимость как-то легализовать ее пребывание в этом доме.
   Удаление старой замазки довольно-таки муторная процедура. Высокий тощий старик стоит ко мне спиной, он весь сгорбился и, орудуя ножом, напряженно пыхтит.
   – Я говорю, она же ваша дочь, – повторяю я.
   – В известном смысле – да, – повторяет и Димов.
   – По-моему, это понятие имеет только один смысл.
   – Ошибаетесь, – отвечает хозяин.
   Он отрывается от работы, разгибает спину, чтобы перевести дух, снимает очки и только тогда обращает взгляд в мою сторону.
   – Вам бы следовало знать, что иногда самые простые вещи становятся очень сложными… Через три месяца после моего ареста моя жена отреклась от меня.
   – Но дочь ведь не отрекалась.
   – Не такая уж большая заслуга с ее стороны, если принять во внимание, что к тому времени ее еще не было на свете. Она родилась в самом конце установленного природой срока, так что, может быть, она моя дочь, а может, и нет.
   – Она похожа на вас! – категорично заявляю я, как это бывает, когда мы не очень в чем-то убеждены.
   – Вы первый обнаружили сходство. Ее внешность вряд ли может служить подтверждением… А что касается характера – ну, тут вам видней…
   Рыцарь устанавливает очки на тонкой высокой переносице, и это позволяет ему бросить поверх них многозначительный взгляд.
   – Если вам хочется объявить меня ее отцом, может быть, вы разрешите спросить: в силу каких обстоятельств она делит квартиру с одиноким мужчиной?
   – Ваша дочь не делит со мной квартиру. Не знаю насколько вы в курсе, но наверху есть комнатенка, нечто вроде чулана, там она и живет.
   – Впрочем, это ваше дело, – небрежно кивает Димов. – Единственное, что меня интересует: какие претензии лично ко мне?
   – Требуется ваше согласие на ее прописку. Дочь, которая проживает с вами…
   – Но она у меня не живет! – перебивает старик.
   – Однако носит вашу фамилию.
   Он опять смотрит на меня поверх очков, затем снимает их и сосредоточенно разглядывает стекла. Наверное, сейчас только дошло до него, что Лиза носит его фамилию.
   – Что ж, ладно. Раз по милицейским законам она приходится мне дочерью, прописывайте, – уступает он наконец.
   – Она ваша дочь по человеческим законам.
   – С какой стати? – взрывается вдруг Рыцарь. – Почему я должен считать ее своей дочерью? Не потому ли, что у ее матушки были одновременно не один, а сразу два приятеля? Или потому, что эта так называемая дочь от рождения и по сей день, то есть почти за тридцать лет, даже не вспомнила об отце? Явилась, повисла у меня на шее… Скорее всего – по чисто квартирным или финансовым соображениям.
   – А вы не горячитесь. Чего доброго я подумаю, что подобные соображения волнуют прежде всего вас, – спокойно говорю я.
   Димов вздрагивает и вдруг замахивается на меня очками, будто собирается бросить их в меня. Поэтому я добавляю:
   – Я, конечно, слишком вас уважаю, чтобы допустить такую мысль. Должен сказать, что в настоящее время Елизавета никаких затруднений не испытывает.
   Димов пропускает мимо ушей вторую часть моей реплики и проявляет некоторое недоверие к первой:
   – Если б я руководствовался материальными соображениями, я был бы сейчас не здесь, не в этой халупе. И вообще вся моя жизнь текла бы по другому руслу. Я отстаивал принципы, мой друг!
   – Ага, и вы тоже, как мой отец, – примирительно обобщаю я. – Принципы, позиция, взгляды…
   – Для вас это пустые слова?
   – Отчего же. Может, раньше, когда вы отстаивали их, они имели какое-то значение. Но сейчас, когда они даже и школьных учебниках зафиксированы…
   Димов надел очки, смотрит на меня поверх стекол, потом опять их снимает. Кажется, эти очки не дают ему покоя.
   – Значит, принципы всюду, даже в учебниках, только у вас их нет? – спрашивает Рыцарь с плохо скрываемой иронией.
   – Почему же. И у меня есть.
   – Какие же? – продолжает он вроде бы невинную игру.
   – Да ничего оригинального. Что получил от отца, тем и пользуюсь.
   – Ну, если вы унаследовали принципы своего отца, это уже неплохо.
   – Как было не унаследовать, если он мне их прямо-таки навязывал?
   Димов делает несколько шагов к стулу, устало, расслабленно садится. Потом бормочет, словно бы про себя:
   – Я так и думал, у вас нет собственных взглядов…
   – Как это нет? Я даже экзамен держал. Насколько помню, мне пятерку поставили.
   – Омертвевшие взгляды, – все так же бормочет старик.
   – Если бы я немного поднатужился, то и шестерку бы получил.
   – Омертвевшие взгляды! – повторяет Рыцарь.
   – Какими же они могут быть, если тебе их вдалбливают, как и все прочие житейские премудрости: сделай уроки, потом можешь погулять; возьми вилку, не ешь руками. Перед сном умойся и почисть зубы!
   – А вы как думаете? – спрашивает Димов. – По-вашему, лучше лезть в тарелку всей пятерней?
   – Нет. Я не хочу быть оригинальным. Особенно сейчас, когда понял, насколько это трудное и утомительное дело.
   – Но вы не дорожите принципами, завещанными вам отцом.
   – Почему «завещанными». Как торжествено. Он просто вдалбливал их мне в голову, словно гвозди, при всяком удобном случае. И почему я должен дорожить тем, что мне не принадлежит.
   – Но если каждый начнет сам для себя открывать истины только затем, чтобы они были его собственными, к чему же мы придем? Этак недолго снова очутиться в каменном веке, а то и подалее!
   – Понятия не имею, – признаюсь я. – Можно закурить?
   Погрузившись в свои старческие размышления, Димов не отвечает. Так что я закуриваю, используя в качестве пепельницы собственную ладонь. Я бы, конечно, мог уйти, но была еще одна деталь, которую надо было уточнить.
   – Ваш отец не вбивал вам гвозди в голову, а открывал вам глаза на то, что сам постигал с немалым трудом, – вдруг торжественно произносит старик. – Чтобы вам не пришлось целые десятилетия блуждать в поисках уже открытых истин.
   – Мертвые уроки…
   – Вот как?
   – Вы сами это сказали.
   – Но если мертвые, то виноваты не уроки и не ваш отец, а вы сами. Вы их умертвили своим безразличием.
   – Зря вы горячитесь, – примирительно говорю я. – Не принимайте близко к сердцу такие пустяки.
   – Пустяки? – Угловатые брови Рыцаря ползут вверх.
   – Я не так выразился. Надо было сказать «глупости».
   Он вскакивает словно ужаленный:
   – Вы глумитесь надо мной! – Потом уже более спокойно и с какой-то горечью добавляет: – И даже не понимаете, что глумитесь над самим собой. Если такие серьезные вещи кажутся вам глупостями…
   – А стоит ли такие серьезные вещи принимать всерьез? – спрашиваю я, мельком взглянув на него снизу вверх.
   – Решайте сами, – сухо отвечает Димов.
   – Это одно из немногих дел, с которыми я сумел справиться. И знаете, к какому выводу я пришел?
   Димов молчит, с видом стоика ожидая продолжения глумления над собой.
   – Я понял: именно это может обернуться катастрофой. Поверить в принципы, нормы, в верности которым все громогласно клянутся, втихаря нарушая их… Или вы считаете, что двойная бухгалтерия – непременное условие житейской мудрости?
   – Если кто-то нарушает принцип, это характеризует не принцип, а того, кто его нарушает.
   – Да, но если речь идет не об одном человеке, а о целом легионе, то, я полагаю, картина нарисуется иная.
   – Почему? – неохотно спрашивает Димов.
   – Потому что ваш дельный принцип окажется всего лишь книжным принципом.
   – А вы поступайте так, чтоб он не был книжным, подтвердите его всем своим существованием… Вместо того чтобы сидеть сложа руки и ждать, когда другие сделают это.
   «Следуйте моему примеру», – как будто собирается сказать Димов, но вместо этого говорит: