– Черт побери, кофе кончился, – бормочу я, открыв коробку, что стоит рядом с электрической плиткой.
   – В тумбочке, на нижней полке, целая пачка, – подсказывает мне Лиза. – Я бы сама сварила, да не успею, меня Владо ждет.
   Достав пачку и отмерив три ложечки кофе, я добавляю щепотку сахарного песку, наливаю кофейник водой и ставлю его на плитку.
   – Странно, как я сразу не догадался, что именно вы ее заварили, эту кашу…
   – Не слышу. Что вы говорите?
   – Слышите, слышите.
   – Вы напишите разгромную статью! – подбадривает меня Лиза.
   – Знаете, что получится? Всю эту переписку сложат в толстую папку и сверху напишут: «В архив».
   – Как это – в архив?!
   На этот раз голос ее звучит совсем рядом – она стоит на пороге чулана, не совсем голая, но и не совсем одетая. Последнее время у нее появилась привычка сновать мимо меня в довольно-таки распакованном виде – то в ванную, то из ванной. Поначалу я думал, что ей не терпится продемонстрировать свое сходство с героинями Доре (если папочка похож на его героев, почему бы дочке не походить на его героинь?). Но потом, по мере того как близость между Лизой и Владо становилась все более очевидной, я решил, что просто она махнула па меня рукой – меня ведь ничем не проймешь.
   Лиза смотрит на меня с удивлением. А я на нее. Она весьма недурна в черной комбинации – красивая грудь, четко обрисованные бедра, стройные ноги в бежевых чулках, – весьма недурна. Вот только взгляд бы ей чуть поприветливей…
   – Глядите чуть приветливей, – говорю я. – Вы же на свидание идете, не на войну…
   – Как это так – в архив?! – возмущенно повторяет она, словно не слыша моего совета.
   – Очень просто: берут бумаги, складывают их в папку – и дело с концом! Все попадает в папку, а не на газетную полосу, ясно?
   – Но в этом письме все – чистая правда.
   – Да, однако «Ударник» возражает. Оказывается, в его позиции – тоже правда.
   – Какие у него могут быть возражения?
   – Очень веские, представьте себе. План они выполнили и даже перевыполнили…
   – Знаем мы эти перевыполнения: планируют одно, а делают другое.
   – Погодите! К вашему сведению, они делали не булавки, а те же трубы, только другого диаметра.
   – Значит, они виноваты!
   Приходится объяснять, что не они. И чтобы не быть голословным, я даже привожу некоторые факты. Лишь некоторые – как-никак сегодня Новый год и разговариваю я не с Главным. Но Лиза реагирует не хуже Главного:
   – Значит, виновных нет?
   – Если и есть, то не «Ударник».
   – А кто же? Найдите их.
   – Прежде всего вы там скажите своему родственнику, пусть он не затевает грызню с заводом. Пользы от этого никакой.
   – А вы что собираетесь делать?
   – Буду искать способ как-нибудь выпутаться из этой истории. В которую вы меня втравили.
   – Очень сожалею, что я это сделала.
   – Не стоит извиняться.
   – Я не извиняюсь. Меня зло берет, что все оказалось напрасно, – устало говорит Лиза, поворачиваясь и уходя к себе.
   – А почему вы-то злитесь? Если кому-то нужны трубы, он их найдет рано или поздно…
   Лиза почти скрылась за дверью, но тут же появляется снова. Нет, она весьма недурна…
   – Да не из-за труб я злюсь – из-за вас!
   – А! – догадываюсь я. – Вы меня в это втравили с лечебной целью. Чтобы растормошить…
   – Как вы смеете прятаться в кусты, когда только вы способны разобраться в этом беспорядке?
   – Иногда при виде беспорядка самое умное – уйти в сторонку.
   – Тони, как вы можете такое говорить! В чем же тогда смысл жизни? Я думаю – в том, чтобы вам до всего было дело, чтобы вы во всем принимали участие, отстаивали свое…
   – Не знаю, в чем смысл жизни, – прерываю я ее. – И не потому, что я над этим не думал, но ответ пока что мне не дается. А во всем остальном мы, похоже, не совсем поняли друг друга. Я все сделаю, что от меня зависит, не бойтесь.
   – Так в чем же все-таки дело?
   – Переливание из пустого в порожнее – больше ничего. Там замешана более высокая инстанция. И как только это всплывет на поверхность, шеф скажет: «Стоп!»
   – Тогда направьте материал куда следует.
   – Куда? В ту самую более высокую инстанцию?
   – Есть ведь и другие, еще более высокие.
   – Вы сказали, вас внизу ждет Владо…
   – Я сказала, есть более высокие инстанции. Рассуждения эти начинают меня утомлять.
   – Поймите, – терпеливо втолковываю я. – Это бюрократы, они без запинки ответят любой инстанции, у них для этого подготовлены горы бумаг, ври любых обстоятельствах они выйдут сухими из воды…
   – И все же где-то есть выход. Не может быть, чтоб его не было. Иначе ведь и свихнуться недолго.
   – Выход один: разорвать этот порочный круг, пусть даже ценою скандала.
   – Так устройте этот скандал! Что, боитесь стать его первой жертвой?
   – Да не боюсь я. Просто мне лень.
   Прежде чем уйти, Лиза, обернувшись ко мне, произносит тихим голосом (но почему сказанное тихим голосом звучит иногда так громко?):
   – Если вы этого не сделаете, я вас возненавижу.
   – Вот и любовное признание, – констатирую я. – Хоть и выраженное в негативной форме…
 
   Топот дамских каблучков слышен в коридоре, затем на лестнице. Не легкий озорной топоток, позволяющий вообразить кокетство и грацию убегающей женщины, а чеканная поступь уверенной в себе статной дамы.
   Топот кобылы – так, наверное, сказал бы я четырьмя месяцами раньше. Но четыре месяца срок немалый, и, сам не знаю почему, последнее время я делаюсь слишком снисходительным к этой женщине. До чего дошло – обсуждаю с нею служебные дела, дарю ей перстни. А она исцеляет мои раны, полученные по ее же вине, и вообще всячески меня спасает.
   А должно быть наоборот. Мне надо было сказать ей тоном, не терпящим возражений: перестаньте вы наконец меня спасать. Чем больше вы меня спасаете, тем вернее засасывает меня болото ваших историй. Спасайте Владо.
   Но она-то знает, что Владо не нуждается в ее заботах. Он нуждается кое в чем другом – в лучезарной ее улыбке, в пышных ее прелестях, только не в назиданиях. Этот человек – человек на своем месте и занимается общественно полезным трудом. А я… Чем я лучше Жоржа, пусть даже и суечусь в интеллектуальной сфере? Какая-то полукоммерческая-полуинкассаторская профессия, с той лишь разницей, что я не занимаюсь перепродажей импортных товаров, а сбываю собственные изделия и получаю за них кое-какие деньжонки, называемые гонорарами. Производим штучный товар и получаем за него, кто сколько даст.
   Из глубины комнаты надвигается сумрак. Меня всегда занимал вопрос, почему сумрак идет из глубины комнат, хотя никакого специального источника сумрака там нет. Вероятно, он заводится в углах тем же таинственным образом, как заводились мыши в нестираном белье (по крайней мере, так считалось когда-то).
   Не сказал бы, что раньше моя жизнь протекала бесцельно. Напротив, иногда мне хотелось воскликнуть: довольно, хватит, осточертело мне преследовать всякие цели – то я должен обзавестись квартирой, то найти себе работу получше, то раздобыть денег, чтобы жена хотя бы на месяц убралась с моих глаз на Золотые пески. Проза жизни, но куда от нее денешься? И если ты вечно в заботах, вечно в долгах – моральных и материальных, – нечего удивляться, что времени для достижения более возвышенных целей (связанных, к примеру, с судьбами человечества) у тебя не остается вовсе.
   Старый дом притих, в комнате у меня сгустился мрак, вот-вот я бессознательно пойду блуждать в лесных чащобах моих сновидений. Скорее бы погрузиться в забытье, но леса все еще не видно, ум продолжает копошиться в реальности, мысленно я даже заглядываю вниз, к Несси, который, укрывшись шинелью, дремлет с утренней газетой в руках, или к Димову, который лежит в постели, закутанный, словно мумия, вытянувшийся, как будто бедняга заранее решил отработать позу, отвечающую грядущему дню – дню печальному и торжественному… Но пока еще он жив, и пока еще он сокрушается, как много не сделано и как мало осталось жить, и успеть ничего невозможно, ибо все опутано, словно паутиной, причинами и следствиями, и никто не скажет, где их начало и где конец… Затем ни с того ни с сего я снова вспоминаю Лизу, а заодно инженера Илиева; должно быть, они сейчас в каком-нибудь ресторане – сидят себе, воркуют, обсуждают волнующую тему: как мы устроим свою жизнь, когда поженимся. Как-нибудь устроитесь, говорю я, могу даже чулан вам уступить, чтоб было куда Петьо поместить, с Петьо мы как-нибудь найдем общий язык, вот только комнату вам уступить не смогу – не потому, что она мне так уж нужна, но, согласитесь, было бы бесчеловечно покинуть своего старого друга – орех. Нет, орех я вам не отдам.
   Вы можете считать меня скрягой пли даже сумасшедшим, но орех мне очень дорог. Даже сейчас, когда облетела листва и он стоит совсем голый, он все равно живой, одухотворенный – только поглядите, как он распростер и тянет кверху ветви, словно держа в объятиях весь небосвод… Отдать вам орех? Нет уж, дудки!
   Затем, в силу каких-то нелогичных ассоциаций, я переношусь мысленно к пожилой, усталой, совершенно чужой мне женщине – моей матушке. Как она постарела после развода! Потеряв друга жизни, она потеряла смысл жизни вообще. А смысл был – ежедневно стряпать еду (ту самую, которую одинаково трудно и готовить, и поглощать). К тому же и я все реже навещаю старуху, предпочитая раз в месяц подсовывать конверт ей под дверь, хотя и понимаю, что меня ждут упреки: «Почему же ты не зашел, я бы накормила тебя обедом». Ей и в голову не приходит, что именно ее обеды отпугивают меня… И вот, забыв о своем единственном призвании, сидит она, одинокая, всеми забытая, в неуютной, почерневшей от копоти квартире, в своем привычном углу – на кушетке у окна, словно старая кошка, грузная, пришибленная. Это ее давнишнее занятие – сидеть, пригорюнившись, у окна: тут и на свет божий можно поглядеть, и подремать. Мне начинает казаться, что она все меньше глядит на белый свет и все больше пребывает в дремоте. В дремоте, усталости и апатии, за которыми неминуемо последует вечное забытье.
   А двумя этажами выше, вероятно, так же сидит и дремлет моя тетушка. Сейчас, после хлопот с приготовлением баницы и новогоднего вечера, жизнь кажется ей лишенной всякого смысла, и ностальгическая мысль уносит ее в прошлое, когда она вклинилась в семейную жизнь своей сестры, чтобы и самой вкусить этой семейной жизни, которой, по воле жестокой судьбы, была лишена, и чтобы распоряжаться мною как собственным сыном, а по праздникам демонстрировать Рашко свое кулинарное искусство и, пользуясь языком зеленого салата, баклажанов и свёклы – как влюбленные пользуются языком цветов, – убеждать того самого Рашко, что, делая выбор между сестрами, он совершил роковую ошибку.
   Моя тетушка. Все же иногда она решала за меня задачи и не только щипала, но и ласкала своей тощей, пропахшей валерьянкой рукой. И оба эти действия – и ласка, и щипки – были проявлением одного чувства – любви, признаться, слегка деформированной, но что только не деформирует эта жизнь, когда швыряет тебя в одиночество, а потом в истерию…
   Моя тетушка. Она по-своему любила меня и, вероятно, сама таскалась по зимним улицам, чтобы купить мне традиционную пару новогодних носков. Она выбирала их со стыдливо скрываемой любовью, тогда как я в поисках традиционной шали для нее испытывал только досаду. Говорят, даже растение чахнет, если не окружить его вниманием и заботой, а этой женщине за всю жизнь никто не выказал пи капли любви. Даже я.
   Да, лес моих сновидений еще не окутал меня своим мраком, я все еще бреду по опушке – безрадостной, неприютной, пронизанной отсветами и отзвуками дня. II мысль моя произвольно обходит стороной близких и далеких людей, но меня грызет это странное чувство жалости, это идиотское чувство жалости – я нарочно подтруниваю над ним, пытаюсь заглушить в себе голос сострадания, однако заглушить не удается, и, не знаю почему, мне больно за них: за моего отца, которого уже нет, и за его жену, о которой ни слуху ни духу, и даже за Бистру – какое падение! – даже за Бистру.
   И, может быть, только теперь, устыдившись собственного падения, я наконец засыпаю.

Глава десятая

   – Лизы нет, – тороплюсь я сказать, когда Владо, просунув голову в дверь, заглядывает в комнату.
   Лизы и в самом деле нет. Она, как бывало и раньше, исчезла на день-два. Это никого не тревожит: теперь мы знаем, что она поехала проведать ребенка.
   – Ясно, – отвечает Владо, входя ко мне. – Потому-то я и пришел.
   – Значит, предстоит мужской разговор. И, вероятно, на женскую тему.
   Он садится, хотя я его не приглашаю, берет сигарету, хотя я ему не предлагаю, закуривает, обводит глазами комнату.
   – У вас уютно. Извините, конечно, но когда я пришел к вам первый раз, здесь было довольно убого.
   Неопределенно кивнув, я жду продолжения.
   – Не знаю, говорила ли вам Лиза… Наши отношения идут к тому – в общем, к женитьбе.
   Гость смотрит, какое впечатление произвела на меня эта потрясающая новость, и я снова киваю.
   – Но вам ведь понятно, что слово «женитьба» связано со словом «жилье»… Вопрос непростой, и прежде чем обсуждать его с Лизой я решил поговорить с вами.
   – Почему «непростой»? У вас самая лучшая комната в квартире.
   – А ребенок? Молодая супружеская пара в одной комнате с ребенком, довольно уже большим… Неудобно, сами понимаете.
   Понимаю, конечно, как не понимать. Но я-то тут при чем?
   – И вот когда я думал об этом, мне вдруг пришло в голову, что мы с вами могли бы произвести обмен – разумеется, если будет на то ваше согласие. Опять же с Лизой я пока не говорил. Это моя идея.
   – Идея неплохая, – признаю я. – Особенно для вас. Что же касается меня, то мне одной комнаты вполне достаточно. Но я люблю уединение…
   – Внизу оно вам будет обеспечено Правда, там общая ванная, но должен вас заверить, старики не сидят в ней безвылазно, и при желании можно так все отладить, что они неделями не будут попадаться вам на глаза. А если говорить о комнатах, то согласитесь – моя куда приятнее этого вашего холодильника.
   Меня так и подмывает сказать: «В таком случае оставьте ее себе». Словно почувствовав это, Илиев спешит добавить:
   – Все дело в этом чуланчике. Сразу снимается вопрос, куда девать ребенка…
   – Чуланчик? Да, я обещал отдать его Лизе в качестве свадебного подарка.
   – Серьезно? Она мне не говорила.
   – Ну я вам говорю – какая разница!
   – Чудесно, – соглашается Илиев без особого энтузиазма. – Но неужели присутствие ребенка не причинит вам беспокойства? Он будет ходить туда-сюда, Лиза тоже станет наведываться…
   – Вы что? Ревнуете?
   – Глупости, Павлов. Я просто не могу понять, почему вы так держитесь за этот холодильник.
   – А орех?
   – Орех? – Владо смотрит на меня с искренним удивлением. – Да ведь он просто заслоняет свет. Из-за него ваша комната такая мрачная.
   – Может, она не светлая, но уж никак не мрачная. А когда дерево зазеленеет, когда листва распустится… Представьте, вы входите в роскошный лес. Входите все глубже и глубже. Разве можно зеленый лес назвать мрачным? Я в какой-то мере лесовик, Илиев.
   – Вот уж не думал, – отвечает гость. – Я полагал, вы коренной житель Софии.
   – Ладно, подумаю, – обещаю я, чтобы поставить точку на этом разговоре. – Моральное преимущество на вашей стороне. Молодая семья, новая ячейка нашего общества…
   – Не знаю, почему вы иронизируете, – спокойно говорит Илиев. – Дело не только в семье, но и в моей работе. Не хотелось бы хвастать, но придется сказать: я очень продвинулся по работе.
   – Похвально, – говорю я. – Только не забывайте, что все работают, все так или иначе продвигаются.
   – Не скажите. Кое-кто преуспевает только в трепотне. Щеголяют терминами из области кибернетики. Выглядит это весьма современно, в духе технического прогресса. Заседания, совещания, протоколы. Ксероксы выстреливают горы бумаги. Все запланировано, запрограммировано, гарантировано, а в итоге – этот не выполнил, потому что тот не поставил, а тот не поставил, потому что кто-то не снабдил сырьем, кто-то не снабдил, потому что…
   – Кибернетика.
   – Я не утверждаю, что дело не делается, но делается оно не всегда разумно. Я хочу сказать, не хватает должной организации. Нам нужна не суетня, а жесткая система.
   – Я полагаю, лично у вас система железная. Не сомневаюсь, что вы далеко пойдете…
   – Вы считаете, меня только это заботит? – обиженно бормочет инженер.
   – Извините, я неловко выразился…
   – Я люблю свою работу, Павлов. И говорю об этом вовсе не потому, что напрашиваюсь на интервью. Да и может ли работа не быть увлекательной, если она организована по выверенной системе? Совсем как в шахматах…
   – Все-таки несколько сложнее, верно?
   – Нет, как в трудной шахматной партии. И чем трудней, тем увлекательней.
   – А бывает, что ваша личная система наталкивается на людей, которым система как таковая противна?
   – Безусловно.
   – А может такое случиться, что кто-нибудь вышвырнет вас вместе с вашей системой?
   Илиев снисходительно усмехается:
   – Она не только моя. Так что вышвырнуть – дело не простое. Вместо меня может вылететь кто-то другой. Экономика, Павлов, в конечном счете упирается в политику. А с политикой шутки плохи… Я ведь говорил: наша сила в главной целесообразности, имя которой – строй.
   – Совершенно верно, – киваю я. – Хотя и чересчур абстрактно. Давайте-ка опустимся на землю, и послушайте, какую я загадаю вам загадку.
   – В нашем деле загадок нет, – возражает инженер. – Мы решаем задачи, а не разгадываем загадки.
   – Ну хорошо, называйте это задачей.
   И я коротко излагаю ему историю, над которой сам ломаю голову. Он курит, напряженно слушает, а затем я слушаю его выводы:
   – Допущены ошибки во всех звеньях, хотя и не равнозначные. Тут целая пирамида ошибок, Павлов, главных и второстепенных, изначальных и производных. Начнем: некачественное проектирование новых цехов, в проекте – грубые ошибки, совет экспертов относится к этому крайне легкомысленно и одобряет проект, а соответствующая инстанция утверждает его. Таким образом, провал был заранее запрограммирован. Мало того: когда брак обнаруживается, люди ищут компромиссное решение, вместо того чтобы радикально изменить проект. Словом, это не что иное, как проектирование «на колене», или, как вы выразились, «кибернетика»… За этим следует затяжка строительно-монтажных работ, изъяны в предварительной спецификации, несоблюдение договорных условий. Практический контроль на местах подменяется перепиской… – Помолчав, Илиев докуривает сигарету и заключает: – В общем, загадка ваша неплохо иллюстрирует тему моей работы: люди не сидели сложа руки, затраты труда огромные, а в итоге – провал. И произошло это из-за некомпетентности должностных лиц, из-за бездумного отношения к делу, не была обеспечена синхронность всех процессов… Я прав?
   – Полагаю, что да. Я ведь не специалист, – отвечаю я.
   И добавляю про себя: «Что же касается ореха – дудки!»
   Стоящая у парадной двери высокая женщина немолода, но, как видно, изо всех сил старается молодиться. У нее черные, явно крашеные волосы, на лице толстый слой косметики, она в шубе из ламы и в пестром шерстяном платке. Чем-то она мне знакома, эта женщина, но чем именно, никак не могу понять. Наконец она сама объясняет:
   – Я мать Лизы. – И, не дожидаясь моей реакции, добавляет: – Вы ее приятель, верно?
   – Мы тут все ее приятели, – уклончиво отвечаю я.
   – Но она живет у вас.
   – Да, если иметь в виду один и тот же этаж. В действительности она живет при своем отце.
   – Ее отец меня не интересует, – заявляет женщина. – Я хочу поговорить с вами.
   И эта тоже. Не понимаю, почему все, кто имеет отношение к Лизе, непременно лезут ко мне.
   Я провожаю ее в гостиную, надеясь, что суровый климат этого помещения будет способствовать краткости разговора.
   – Может, тут не слишком удобно? – спрашивает посетительница, озираясь.
   – Напротив, очень удобно.
   Окинув скептическим взглядом все четыре двери, женщина все-таки садится в кресло, не подозревая, что это кресло ее бывшего супруга, а я занимаю место Несси.
   – Лиза, наверное, говорила вам обо мне…
   – Говорила, что у нее есть мать, больше ничего.
   Гостья и это воспринимает скептически. Как бы для того, чтобы выиграть время, она медленно расстегивает шубу, а потом вдруг говорит с доверительными нотками в голосе:
   – Если бы вы только знали, сколько забот мне доставляет этот ребенок!…
   Ребенок? Ну конечно, – раз мать так молода.
   Молодая мать снимает платок, аккуратно складывает его и начинает несколько сбивчиво, не скупясь па вводные предложения, знакомить меня со своими проблемами, связанными с трудным характером этого, в общем, доброго, но страшно упрямого, странного, непрактичного существа – ее дочери.
   Я терпеливо слушаю, но сам бросаю взгляд на часы: надо же мне и в редакцию наконец попасть!
   – Очень вам сочувствую, – говорю я. – Мне только непонятно, чего вы хотите от меня.
   – Чтобы вы ее вразумили! Объясните ей, что она должна вернуться домой.
   – А если она предпочитает жить при отце…
   – Какой он ей отец? Он и не вспоминал о ней столько времени. А теперь, в старости, когда ему нужна прислуга, сиделка…
   «Почему бы вам не обсудить эти вопросы с ее женихом?» – не терпится мне сказать, но я вовремя спохватываюсь: этак недолго и выдать Лизу. Заявится мамаша к Илиеву и выложит ему все Лизины тайны. Может, и пустяковые – например, историю с какой-то там семейной драгоценностью или связи с разными там отпетыми типами, – но все же тайны.
   – Я поговорю с вашей дочерью.
   – Поговорите, серьезно поговорите, – наставляет меня мать. – Вас-то она послушается. Вы как-никак ее приятель…
   Вечером Лиза возвращается. Как всегда в подобных случаях, настроение у нее подавленное.
   – Я плохая мать, Тони, – говорит она, оставляя в чулане пальто и сумочку.
   – Да, вы мне кстати напомнили, – бормочу я. – Тут недавно была другая плохая мать – ваша.
   И коротко излагаю смысл разговора.
   – Да как она посмела! – гневно восклицает Лиза. – Я видеть ее не желаю.
   – Мне нанесли еще один визит, – продолжаю я свою информацию. – Заходил ваш жених, предлагал поменяться комнатами.
   – Как это – поменяться?
   Приходится выкладывать все. Лиза снова взрывается:
   – Ну и нахал! Делать подобные предложения без моего согласия!
   – Погодите, – говорю. – В его предложении нет ничего такого…
   – Считайте, Тони, что этого разговора не было. Я сама с ним поговорю.
   – Ни в коем случае! – предупреждаю я. – Это был мужской разговор.
   – Мужской!… – ворчит она. – Не будь у меня ребенка…
   – Ну-ну! – подбадриваю я ее. – Жизнь не так уж плоха. И Владо тоже не так уж плох.
   – Я не говорю, что он плох. Вначале все неплохие. Только ничего это не меняет…
   – Почему же?
   – Вы не поймете…
   – А когда вы поняли, что люди неплохие? Когда тог тип, вместо того чтоб помочь вам поступить в институт, затащил вас к себе в постель? Или несколько позже, когда Миланов вас вышвырнул? Или еще позже, когда Лазарь вас ограбил? Или в тот вечер, когда…
   – Да это все внешнее, наносное, это всего-навсего защитная оболочка. А доброе начало заложено в каждом из нас.
   – Если вы подразумеваете инстинкты…
   – Инстинкты? При чем тут они? Инстинкты – в брюхе. И ниже. А здесь – другое! – объясняет она, приложив руку к груди.
   – Да, но вы упускаете из виду самый верхний этаж, а именно от него все беды, – говорю я, постукивая себя по лбу.
   – Да ну? – Лиза качает головой. – Зависит от того, с чем ваш верхний этаж больше связан – с сердцем или со всем тем, что пониже. Но сердце есть у каждого, Тони, и каждому слышен его голос.
   – Вы говорите точь-в-точь как один мой приятель.
   – Какой приятель?
   – Один мой покойный друг.
   Своими наивными рассуждениями она и в самом деле напоминает мне Петко, в частности, один давний разговор с ним, когда, не помню уже по какому поводу, я сказал ему, что не знаю, как мне поступить.
   – Человек всегда знает, как ему поступить, – спокойно возразил Петко.
   – Какой человек? Ты или я?
   – И ты, и я. Разве вот тут ничто тебе не подсказывает: сделай так или не смей так делать?…
   Да-да, внутренний голос. Прислушивайся к своему внутреннему голосу, и все будет в порядке.
   – «Все» – слишком сильно сказано, – возразил Петко. – Я чаще всего совершаю промах, когда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу. Он правдив, но непрактичен.
   – Тогда зачем же к нему прислушиваться?
   – Прислушивайся, если хочешь. Дело твое. Если уж совершать промах, то хоть небольшой. Мы ведь заботимся о том, какое впечатление производим на окружающих. Но человека не всегда окружают люди, в конце концов он остается наедине с самим собой. И плохи твои дела, если внутренний голос начнет тебя распекать.
   Велика важность. Можно заставить его замолчать.
   Да. Ты хватаешь его за горло и душишь. Потом снова и снова, пока он не смолкнет навсегда. Вот это и будет настоящее самоубийство.
   А если выброситься с шестого этажа, как это называется?
   Те, кто совершает настоящее самоубийство, из окон не выбрасываются. Скоты на такое не способны.
   Выходит, самоубийцы живут в добром здравии, как ни в чем не бывало…
   И обычно прекрасно себя чувствуют.
   Даже когда остаются наедине с собой?