Это была не мечта, а некое подобие мечты. Подлинная мечта – это что-то сильное, подразумевающее напряжение волн; в моей же «мечте» можно было обнаружить всего лишь желание. В ней не ощущалось властного «я хочу» или «я жажду», в ней слышалось ленивое «хорошо бы…».
   Сложившуюся небылицу я некоторое время довольно старательно обрабатывал. Чуть только Бистра, испытывая денежные затруднения, начинала есть меня поедом или Главный устраивал мне выволочку, как я уже мчался в машине по дорогам Австрии и в ногах у меня переваливался с боку на бок портфель с долларами. Я вплетал в историю новые подробности, придумывал детали, чтобы она казалась реальной. Словом, продолжал работать над нею.
   И чем больше я работал, тем более четким становилось ощущение, что небылица как бы растворяется; становится размытой и туманной. Все представлялось мне достаточно ярко и живо до тех пор, пока я обзаводился иностранным паспортом, но в дальнейшем, когда только и оставалось, что наслаждаться достигнутым успехом, картины делались вялыми, неинтересными.
   И все потому, что никакой мечты во всем этом не было. Это было всего лишь зрительное преображение порыва бежать. От кого? От себя, естественно. В конечном счете мы всегда бежим сами от себя. И если я испытывал желание сбежать от занудства Бистры или кого-нибудь другого, едва ли надо было забираться так далеко, в Альпы. Достаточно было разлечься в каком-нибудь заросшем бурьяном сельском дворе, уставиться взглядом в высокую синюю бездну и думать над тем, что бы случилось, если бы вдруг исчезло земное притяжение и я начал падать, падать, падать в эту беспредельную лазурь.
   Когда-то, в то хаотичное время, когда я был подростком, меня жутко пугали мечты – казалось, от них можно свихнуться. Потом я стал относиться к ним с некоторой долей презрения, ибо понял, что даже самому последнему дураку свойственно мечтать. И наконец мечты перестали меня занимать, я больше не мечтаю даже просто так, чтобы убить время, и лишь изредка, как бывший курильщик видит себя с сигаретой в зубах, я вижу себя таким – мчащимся в своем старом, давно проданном «москвиче» по дорогам Австрии, с портфелем, набитым долларами, и с чувством облегчения: наконец-то я избавился от всего, исчез, испарился.
   – Очень мило, что вспомнил обо мне, – слышу я голос Бебы в телефонной трубке. – Только сегодня и завтра я не могу. Мы тут договорились покартежничать, и мне не хотелось бы подводить остальных. Что ты скажешь насчет послезавтра?
   – Ну что ж, отлично.
   – Только не так, как прошлый раз. Ты возьмешь билеты на концерт
   – А может, лучше пойти в ресторан?
   Тут Беба спешит обрадовать меня: оказывается, одно не исключает другого, она жаждет попасть на этот концерт – должна исполняться какая-то там симфония Моцарта, кажется, соль минор, – и мне остается уступить: не все ли равно, где маяться, на концерте или где-нибудь еще.
   Послезавтра – пятница, я уже позаботился о билетах, и около пяти звоню из редакции Бебе, как условились. Но вместо одобрительного возгласа слышу вдруг:
   – Я не поверила, что ты захочешь пойти на концерт. Лучше бы ты не брал билеты…
   – В чем дело? Что еще стряслось? – спрашиваю я с некоторым раздражением, потому что в этот момент появляется Янков с какой-то женщиной и настойчиво делает мне знаки, словно не замечает, что я говорю по телефону.
   – На минуту, Антон… – произносит Янков.
   А тем временем в трубке стрекочет голос Бебы:
   – Тут ко мне гости нагрянули, не тащить же их с собой, так что…
   – Так что мне одному идти на концерт? – заключаю я и оборачиваюсь к Янкову: – Что такое?
   – С кем ты там? – слышится голос Бебы.
   – Я же тут не один, из редакции звоню, – отвечаю я и снова смотрю на Янкова.
   – Ты хоть назови номер, – просит он.
   – Какой еще номер?
   – Ну, твой адрес. Номер дома.
   – Тридцать шесть, разве не помнишь…
   – В такую игру я не играла, – тут же отзывается Беба. – В двадцать одно – изволь, это и дети знают, но в тридцать шесть…
   – Значит, оставила меня с носом? – спрашиваю я, когда Янков наконец убрался.
   – Наоборот, облегчила тебе жизнь. Приходи прямо домой.
   – Приду, – коротко отвечаю я и кладу трубку.
   В конце концов, не жена она мне, чтобы отчитываться передо мной. Удивила меня своими гостями. Их, конечно же, трое. Чтобы составить партию в покер. А когда Беба стоит перед выбором, такой вот квартет или какая-то там симфония… Бедный Моцарт.
   И бедный Тони. Потому что на концерт придется идти одному, никуда не денешься. Если уж я впрягаюсь в какое-то дело, тяну лямку до конца, как бы ни было неприятно. И тем лучше. Нарушить самоизоляцию даже на короткое время – после этого она становится еще более желанной.
   – Обстановка в зале «Болгария» хорошо знакома. Уж если ты был женат на Бистре, ты не можешь не знать все эти места, куда люди стекаются наслаждаться искусством или закалять свою скуку. Вопреки моим ожиданиям, от любителей серьезной музыки стены ломятся, и я вдруг испытываю знакомый еще с детства смутный страх перед многочисленной толпой и атавистическое желание вскочить и, расчищая себе путь локтями, броситься к спасительному выходу.
   К счастью, мое место у самого прохода, а кресло справа не занято, так как оно предназначалось для Бебы. Так легче дышится. Вот я и дышу в меру своих возможностей и в меру возможностей стараюсь не двигаться, не кашлять и не столько слушать звуки оркестра, сколько лениво следить за отрывочными мыслями, проплывающими в тумане моей головы.
   Иными словами, испытание вполне терпимое, по крайней мере до антракта. Но когда я возвращаюсь в зал после укрепляющей дозы табачного дыма, оказывается, что место рядом со мной заняла какая-то женщина, не Беба.
   Эта «Беба» выше ростом и покрупней, одета более безвкусно и держится более бесцеремонно – она не только водрузила руку на подлокотник моего кресла, но, листая программу, то и дело непринужденно подталкивает меня локтем.
   – Если я мешаю, вы не стесняйтесь, скажите, – советую я ей вполголоса.
   Поначалу женщина смотрит на меня с улыбкой, полагая, что я шучу, но выражение лица ее тотчас меняется:
   – Извините.
   Незнакомка чуть отстраняет руку, совсем немного, и, очевидно чтобы отступить достойно, бросает:
   – Я тоже платила за место.
   – Не за это.
   – А вы откуда знаете?
   Вместо ответа я достаю из кармана неиспользованный билет и небрежно показываю его.
   – Хорошо, хорошо, я освобожу вам место, раз вы привыкли сидеть на двух стульях.
   – Я не настаиваю, – бормочу я, видя, что она и в самом деле собралась уходить.
   Собралась, однако, после короткого колебания, снова опускается в кресло, поскольку проход заполнила возвращающаяся из фойе публика.
   Женщина больше не кажется бесцеремонной, она вся как-то сникла в кресле, и мне становится немного стыдно за свое поведение, я уже испытываю чувство жалости к этому грубоватому существу, которое явилось на концерт, но, конечно, не затем, чтобы блеснуть своим туалетом, потому что блистать ей просто нечем.
   Дело не в том, что я привык сидеть на двух стульях, – просто у меня, как говорят, комплекс: я боюсь, что меня задавит толпа; с тех пор как начал посещать концерты, я брал билеты на три места – среднее для себя, а остальные два – для комплекса. И только потом сообразил, что для комплекса вполне достаточно одного кресла, если я буду сидеть у прохода.
   Это объяснение я, естественно, произношу не вслух: пока я раздумывал, симфония началась. Неловко ведь переговариваться, когда с одной стороны тебя заглушает оркестр, а с другой на тебя шикают.
   «Вы, конечно, подумаете: тоже мне, аристократ, привык, видите ли, сидеть одновременно на двух стульях! – продолжаю я свой безмолвный монолог. – Но согласитесь, подобные привычки – не от хорошей жизни: очень скоро рискуешь оказаться между двумя стульями. Следовательно, я иду на риск, и уже одно это должно убедить вас, что тут никакой не аристократизм, а обыкновенный комплекс. Знаю я ваш комплекс, возразите вы, имя его – Беба. Пусть будет по-вашему, но согласитесь, что вы не Беба. И хотя ваша внешность тоже внушает уважение, может быть даже более глубокое, все же между вами и Бебой существует определенная разница…»
   Вот так, приплетая одну нелепицу к другой, я отвлекаюсь, отдаляюсь от грохота инструментов, а заодно и от своей соседки, хотя сей монолог, по крайней мере вначале, был обращен к ней.
   Аплодисменты заставляют меня очнуться, и первая моя мысль – поскорее добраться до гардероба, а вторая – отправиться к Бебе, так как уже почти десять.
   На исходе сентябрь, и ночи уже не только холодные, но и мокрые. В ореолах уличных фонарей сеется дождик, подгоняемый порывами ветра, и я ускоряю шаг, но уже на углу какая-то неприятная мысль побуждает меня остановиться и зайти в первый попавшийся телефон-автомат.
   – Я полагаю, гости все еще у тебя?
   – Что поделаешь… – мнется Беба.
   – Бистра, Жорж и кто еще?
   – До чего же ты мнительный… Ну хорошо, приходи через час. К тому времени я их спроважу.
   – Может, уж лучше завтра?
   – Да ну тебя… Ладно, давай завтра. Прямо к восьми. Ну конечно, Бистра с Жоржем. Надо было мне раньше сообразить. Я не имею ничего против своей бывшей жены, но после пяти лет созерцания ее физиономии мне вроде полагалось бы иметь какой-то роздых.
   Конец сентября похож на зиму. Капризы природы, как гласит наша газетная рубрика. Ветер гонит по пустынному бульвару Раковского отдельных прохожих. Лишь у входа в «Будапешт», как обычно в этот час, царит оживление. Посетители закрывшихся окрестных кабачков жаждут войти, чтобы допить недопитое. Мыслимо ли вернуться домой, не надравшись как следует…
   Приблизившись к дому, я вижу, что из парадного выходит какая-то женщина. Значит, у нас и женщины появились. Незнакомка останавливается у самой двери, словно раздумывая, куда ей податься.
   – Он меня прогнал, – сообщает она, когда я подхожу ближе.
   – Кто? – коротко спрашиваю я и останавливаюсь, незнакомка – та самая женщина, что сидела со мной в концертном зале.
   – Ваш сосед.
   «Какой сосед?» – следовало бы спросить дальше, однако это меня совершенно не интересует, и я лишь бормочу:
   – Весьма сожалею, но за соседей я не отвечаю.
   Я уже готов пройти мимо, но тут она произносит совсем иным тоном, неожиданным для ее низкого хрипловатого голоса, почти просительно:
   – Я бы хотела поговорить с вами.
   – Так говорите… Я слушаю.
   – Прямо здесь?
   – А чем здесь плохо?
   – Холодно…
   Только теперь я замечаю, что женщина даже без плаща и туалет ее – если этот термин не воспринимать иронически – никак не подходит для дождливой погоды.
   – Вы не боитесь зайти к совершенно незнакомому мужчине? – спрашиваю я, доставая из кармана ключ.
   – Мне сейчас не до страхов, – уныло отвечает она. Подумав, добавляет: – И обижаться на ваши шуточки тоже не приходится.
   – Входите, – говорю я ей, открывая дверь. – И будьте осторожны, здесь легко поломать ноги… – Теперь, когда она стоит посреди комнаты, в свете маленького абажура, я могу разглядеть ее получше.
   Что касается абажура, доставшегося мне в наследство от Жоржа: он очень напоминает верхнюю часть плевательницы, вероятно, украденной в каком-нибудь учреждении. Давно пора было заменить его чем-то более приличным, но Жорж запамятовал взять за плевательницу деньги, следовательно, это был как бы подарок, а подарки не принято выбрасывать.
   Вид у женщины внушительный и в то же время жалкий, если эти понятия совместимы. Внушительной ее делает крупная фигура, а жалкой – мокрое летнее платье, неловкая поза и унылое выражение лица.
   – Садитесь же.
   Она нерешительно смотрит на предложенный стул и так же нерешительно садится. Стул слегка скрипит, но не разваливается. Можно было бы предложить ей другой, но тот еще менее надежен, так что я берегу его для себя.
   Говорите же! – мысленно тороплю я, но женщина явно робеет, и я, в ожидании, пока она освоится, предлагаю ей сигареты.
   – Я было решила не курить больше, – бормочет она, беря сигарету из пачки.
   Чтобы не отощать, – думаю я и предупредительно щелкаю зажигалкой.
   Нельзя сказать, что женщина толстая, но худоба ей уж никак не грозит.
   – Для меня теперь и сигареты роскошь, – поясняет она равнодушно, сделав глубокую затяжку. – О квартире и говорить нечего. А тут он взял да и прогнал меня.
   – Кто вас прогнал?
   – Димов.
   – А чем он вам обязан, Димов?
   – Ничем. Не считая того, что он мой отец.
   – Насколько мне известно, у него нет детей, – говорю я после короткой паузы.
   – Выходит, так, – соглашается она. – Впрочем, история эта немного запутана…
   – Только немного?
   – Вы, верно, знаете – он сидел. И я родилась именно тогда, а моя мать отреклась от него и получила развод. Так что вообще-то я его никогда не видела, и он меня – тоже.
   – И все же он знал о вас.
   – Знал, но вот видите – прогнал.
   Наступает новая пауза. И у меня есть возможность мысленно задать вопрос, ну хорошо, а какое я имею отношение ко всему этому?
   – Грубый поступок, ничего не скажешь, – признаю я. – И не вполне объяснимый. После того как вы четверть века о нем не вспоминали…
   – Больше чем четверть века, – уточняет она в порыве откровенности. – Но я ведь не подозревала, что он здесь, в этом городе… Мне говорили, он где-то исчез в провинции, а после умер… Да я так и думала, иначе ведь рано или поздно он бы меня разыскал…
   – Это не обязательно… – бормочу я. – И как вы узнали, что он жив?
   – Да по газете. Мне совершенно случайно попал в руки какой-то старый номер вашей газеты с его статьей…
   – С интервью?
   – Не знаю, но я вдруг увидела его имя: Радко Димов. Не какой-нибудь там Иван Драганов, а именно Радко Димов. И сразу же приехала в редакцию. Неужто вы меня не помните?
   – Не приметил, – сознаюсь я, догадываясь, что это, должно быть, та самая женщина, которую таскал за собой Янков. – Хотя, конечно, неприметной вас не назовешь.
   – Случайно я поняла по вашему разговору, что вы собираетесь на концерт. А когда я пришла сюда и узнала, что Димова нет дома, я сказала себе: эх, была не была, подамся к «Болгарии», а вдруг тот журналист мне поможет. Там у меня оказались знакомые, они ткнули меня в последний ряд, а когда я заметила свободное место около вас, то увидела в этом добрый знак и после антракта подсела к вам, а вы давай меня распекать.
   Она даже не подозревает, как ей повезло, что я ее отчитал. Если бы не это, я бы не чувствовал себя виноватым. А не чувствуй я себя немного виноватым, я бы не пустил ее к себе, чтобы она тут мне досаждала.
   – Виноват! – тихо сказал я. – Только чем же я могу вам помочь? Поговорить с Димовым?
   – Да ни за что! – Она чуть не подпрыгнула на стуле.
   Пускай себе подпрыгивает, только, боюсь, стул не выдержит.
   – Тогда чем же?
   Женщина сконфуженно молчит, словно собирается с духом.
   – Я бы вас попросила… Позвольте мне у вас переночевать.
   – А! – говорю я озадаченно.
   – Я не буду вам мешать, – торопится она, опасаясь, что я могу отказать ей, – и пробуду у вас всего день или два.
   – Но я вас не знаю… И вы меня тоже. И потом, где я вас положу, себе на голову?
   – Где-нибудь. Тут, верно, есть какая-то прихожая?
   – Какая прихожая? Там грязища, горы всякой рухляди…
   – Вот я и приберу там немного, чтобы не остаться перед вами в долгу, – заключает женщина так, как будто все уже решено.
   – Я ставлю в глупое положение и вас, и себя, – признается она. – Но поймите, у меня нет выбора. Или ночевать на улице в такой дождь…
   У меня вырывается страдальческий вздох – я ловлю себя на том, что начинаю раскисать, хотя мысленно внушаю себе: только не вздумай размякнуть, не вздумай размякнуть! В конце концов я открываю дверь чуланчика, на которую женщина уже посматривала.
   – Послушайте, здесь есть нечто вроде чулана, только не могу ручаться, что в нем чисто. В прихожей валяется какой-то пружинный матрац. Если это убожество вас устроит…
   – Меня все устроит!
   – И если вас не раздражает запах роз…
   – Роз? – Она удивленно смотрит мне в глаза.
   – Прежний жилец был убежден, что в чулане пахнет розами. Кто как воспринимает.
   Она тоже встала и подошла к чулану, как бы желая убедиться, насколько уместно говорить о розах. Ее крепкое тело в двух пядях от меня, и я чувствую, что это для нее самый деликатный момент. Она определенно ждет, что я потребую плату за постой, плату натурой. Не знаю, что сопутствует этому ожиданию – симпатия или смирение, однако напряженность момента нарастает.
   – Тогда мне остается притащить для вас пружинный матрац, и я могу ложиться, – говорю я ей. – А вы возьмите вон те одеяла и тоже устраивайтесь. И если утром вам понадобится ванная, постарайтесь воспользоваться ею до девяти, потому что после девяти моя очередь.
   Мои прозаические наставления явно встречены с признательностью. На лице женщины проступает облегчение, смешанное с недоумением, а может быть, и гримаска задетого самолюбия: хорошо, конечно, что этот тип не пристает, но чтобы уж совсем не обращать внимания…
   Скажи спасибо, что ты женоненавистник, говорю я себе, когда женщина наконец оказывается в чулане, а я – в постели. Таков уж ты, ничего не поделаешь, сонно повторяю про себя, пока не засыпаю. А когда незаметно погружаюсь в сон, то, представьте, при всем своем женоненавистничестве начинаю искать во сне Бебу.
 
   Должно быть, я пришел немного раньше назначенного часа, мне приходится дважды позвонить, но дверь и после этого не открывается, только слышится неприязненный вопрос:
   – Кто там?
   – Он самый.
   Дверь чуть-чуть приоткрывается – настолько, сколько нужно, чтобы проскользнула кошка.
   – Входи и закрывай!
   Я попадаю в прихожую, отделанную полированными щитами. Венера выходит из волн, сиречь Беба – из ванной. Даже не одна, а две Бебы, если считать ту, что отражается в большом зеркале. Как и полагается Венере, она голая и мокрая.
   – Воспитанные люди приходят минута в минуту, – недовольно ворчит Беба. – Заставил меня выбираться из ванны.
   – Ничто тебе не мешает снова забраться в нее, – отвечаю я и, бросив на вешалку плащ, прохожу в гостиную.
   Беба, вероятно, последовала моему совету, так как еще добрых десять минут я остаюсь в одиночестве среди бледно-голубых обоев и мебели с бледно-голубой обивкой. Что касается Бебы, то для нее точность – вопрос удобства, а вовсе не воспитания. Этакая королева удобства. Она знает свою рабочую программу на неделю вперед – в какие часы у нее покер, когда она в парикмахерской, у маникюрши, у портнихи. У нее заранее спланировано, кто и в какое время ее посетит, и даже финансовые операции строго распределены в ее расписании.
   «Я к тебе по срочному делу – деньги принес, а ты не благоволишь открыть!» – сказал однажды Жорж. «Не приходи, покуда тебя не позвали», – невозмутимо ответила Беба да еще сразу же после того как объявила, что удваивает ставку.
   Ничего не попишешь – женщина с характером и потребностью порядка всегда и во всем, потребностью, присущей и мне с раннего детства.
   – Куда мы сегодня идем? – слышу я за спиной голос Бебы.
   Она стоит у двери в спальню – в нежно-голубом пеньюаре, как нельзя более соответствующем колориту гостиной, в пеньюаре очень тонкой работы – настолько тонкой, что он почти не скрывает наготы.
   – Никуда, – кисло отвечаю я. – Уж если человек провинился, ему не пристало быть слишком требовательным.
   – Я спрашиваю, чтобы знать, как одеваться.
   – Как принято в интимной обстановке.
   – И нечего прикидываться сиротой, – замечает Беба невозмутимо. – Если кто из нас провинился, так это ты.
   – Несомненно.
   Сказано это на ветер, потому что Беба уже скрылась в спальне, но скоро появляется снова – на сей раз в короткой эфирной тунике и в тонких чулках, плотно обтягивающих ноги. Конечно, она решила в наказание поиграть мне на нервах и потому садится напротив меня в кресло. Высоко закинув ногу на ногу, она дает мне возможность полюбоваться собою на расстоянии и понять наконец, что с такой секс-бомбой надо держаться полюбезней, если не хочешь остаться с носом.
   – Да, Тони, ты сам во всем виноват, и нечего капризничать. Мы договорились было играть до шести, но мне шла невероятная карта, ты представить себе не можешь какая, и они все трое начали протестовать: это, мол, безобразие, и я, мол, вечно ускользаю самым подлейшим образом в самый ответственный момент, – словом, так на меня навалились, что пришлось мне согласиться играть до девяти, только твой звонок все испортил – эти двое совсем обезумели…
   – Бистра и Жорж.
   – Конечно. Пошли грубые намеки, тебе ведь знаком их репертуар, и даже кончилась игра; они продолжали играть у меня на нервах, ну а потом у меня лопнуло терпение, и я сказала, не пора ли вам уходить, а Бистра: как же уходить в такой дождь, хотя он моросил чуть-чуть, и только после твоего второго звонка до них наконец дошло, что ты не придешь, и они стали Собираться.
   – Все вылакали?
   – У меня все вылакать невозможно, – не без гордости заявляет она.
   – Тогда принеси чего-нибудь, вместо того чтобы показывать мне эротические картинки.
   – Они на тебя действуют? – наивно спрашивает Беба и идет к бару, старательно демонстрируя, как прекрасно обрисовывает ее туника.
   – Водка у тебя есть? – кричу я вслед.
   – Может, хочешь виски?
   – Нет, стопку водки. В память одного покойного друга.
   – Пожалуйста, не говори мне о покойниках! – предупреждает Беба. Но, когда возвращается с подносом, все-таки спрашивает: – А кто он был, твой друг?
   – Да то же, что и я. Но в двух отношениях совсем на меня не был похож: дока по части идей и абсолютный ноль в сердечных делах. Он мог бы целый день созерцать твой балкон, но так и не пришел бы ни к какому конкретному решению.
   – Значит, он был…
   – Вовсе не значит, – перебил я. – Просто одни интересы забивали в нем другие – так они были сильны.
   – Вы, образованные, все немножечко того… – Беба крутит у виска пальцем. Пальцы у нее красивые – белые, с розовым маникюром. – Был у меня один такой… знакомый… Кроссвордами на жизнь себе зарабатывал. Ну так вот, он признавался, что, когда он их придумывает, в голове у него все время вертятся неприличные слова, негодные, конечно, для кроссвордов. А когда у нас с ним доходило до постели, было полное впечатление, что он в это время занят составлением очередного кроссворда и не в состоянии подумать о чем-то другом.
   – Сложная ты натура. – Я потрясенно качаю головой. – Попробуй тебе угоди. Даже магистр тебе не угодил, что уж говорить обо мне или о Жорже, верно?
   – Жорж – опасный тип, – отвечает она.
   – В каком смысле?
   – Жорж – опасный тип, – повторяет Беба, не обращая внимания на мои подначивания. – Он то и дело сует голову в петлю.
   – Как же иначе пристраивать чеки?
   – Чеки – ерунда. У него дела посерьезнее: валюта, золото, драгоценности…
   – Значит, дельный партнер?
   – Дельное харакири. Если провалится, то и меня за собой потянет.
   – Ну и хитрец…
   – Он дурак. Только дурак закручивает дело со столькими комбинаторами одновременно. Ведь первый же, кого накроют, выдаст его.
   – Зачем-то ему это надо.
   – Может, и так. Только все равно он глуп ужасно.
   Моя собеседница замолкает, потому что меня планы Жоржа нисколько не интересуют. Мы выпиваем еще по одной, и тут Беба спохватывается:
   – Ты голоден?
   – Нет, но составлю тебе компанию.
   – Тогда пошли на кухню.
   Очутившись в помещении, сияющем кафелем и пластиком и оснащенном всевозможными техническими новинками, я замечаю почтительно:
   – Тебе бы надо принимать здесь гостей, которых ты хотела бы потрясти.
   – Сюда я никого не пускаю. Ты – исключение. Что поделаешь, если ты все еще у меня на счету.
   У Бебы я прохлаждаюсь до середины следующего дня. И чтобы она не подумала, будто я начисто лишен рыцарских достоинств, веду ее в «Софию», где мы обедаем под звуки пианино, которого никто не слушает. Едва допив кофе, моя дама вдруг говорит, взглянув на свои миниатюрные часики:
   – Мне надо идти.
   Не стоит спрашивать куда: Беба прекрасна именно тем, что всегда поглощена только собой и никому собой не досаждает. Проводив ее по адресу очередного покера, я иду домой – у меня сегодня выходной день.
   Снова установилась хорошая погода, и небо такое синее, какое бывает только в пору самой ранней осени. Очутившись на бульваре, я внезапно вспоминаю о незнакомке, которая осталась у меня в квартире. Я даже не знаю, как ее зовут. Неужели она до сих пор там? Нет, надо будет установить ей какой-то срок и пускай сматывается, решаю я и сворачиваю в парк.
   Неторопливо шагая по аллеям, где взад-вперед бегает ребятня, – я вдруг снова вспоминаю своего покойного друга. Мы с ним часто бродили по этим аллеям – не ради того, чтобы уменьшить объем живота, как это делает Несторов, и не для того, чтоб подышать по системе йогов, а чтобы без помех обдумать детали очередного сценария.
   Петко по обыкновению называл меня «браток», но он не смотрел на меня свысока, просто он был старше меня года на три, на четыре, а что касается способности смотреть свысока, то тут мы с ним оказались два сапога пара – оба вымахали по метру восьмидесяти.
   У него была атлетическая фигура, точнее, могла бы быть, если бы в каждом его движении не проглядывал некий сомнамбулизм, если бы его походка и жесты не были такими расслабленно-машинальными, словно действовало одно лишь тело, а дух витал где-то далеко.