Ты и сам ничего не любишь принимать близко к сердцу и не имеешь привычки изображать себя мучеником. Что-что, а это уж ты хорошо себе уяснил: никто ничего тебе не должен, потому что никто ничего тебе не обещал, и если ты не в долгу перед этим миром, то и он ничем тебе не обязан – словом, вы квиты.
   И все-таки где-то там, на самом-самом дне, в самых тайных глубинах, шевелится у тебя мыслишка, что ты жертва. Неизвестно отчего и почему, но жертва. Несмотря на то, что все твои драмы, сваленные в одну кучу, вряд ли могут сравниться с тем, что эта гусыня пережила за каких-то пять лет. Однако она вовсе не считает себя жертвой, не сетует на жизнь. Напротив, с невозмутимостью истинной гусыни она в очередной раз вылезает из болота, отряхивается и бодро произносит: а теперь пошли дальше. Может быть, даже не спрашивая себя: куда. Скорее всего, к другому болоту.
   Ничего не поделаешь, придется мне вмешаться в эту изумрудную аферу. Я, конечно, мог бы сказать: не впутывайте меня в эти ваши истории, я не настроен заниматься глупостями. Но я этого не скажу. Наверное, потому, что я начал просыпаться от спячки. Да и как не проснуться, когда тебя словно дубиной по голове огрели? Проснешься, если ты еще жив.
   Единственный след – адрес Лазаря. Но к чему он мне, этот адрес? Да на черта он мне сдался, этот адрес, повторяю я про себя на другой день, обдумывая в одиночестве, как быть дальше.
   «Они» (как называет их Лиза) живут словно раковые больные. А твоя жизнь и вовсе не похожа на жизнь живого человека. Каждый по-своему с ума сходит. Какие у тебя основания им мешать?
   Трудный вопрос. Ты мешаешь им, желая прийти на помощь ей. Но это не ответ, потому что тут же возникает следующий вопрос: а с какой стати ты должен ей помогать? Где сказано, что ты должен помогать кому-то? В Библии? И если ты получил удар однажды, может ли это служить для тебя основанием лезть под новые удары?
   Один вопрос цепляется за другой. Они вяло, как бы по инерции проплывают в сознании, не особенно даже тебя и задевая, так как решение ты уже принял. Принял еще до того как сосредоточился над привычным вопросом. «Какой смысл?» А раз решение принято, вечером прямо из редакции я отправляюсь в Лозенец разыскивать чердак Лазаря. Адрес приводит меня к двухэтажному дому, ничем не примечательному. Внизу светятся два окна. По старому софийскому обычаю парадная дверь открыта, а на лестнице (по тому же обычаю) – грязь и запустение. На чердаке я попадаю в тесный коридорчик с тремя дверьми. При свете карманной зажигалки мне удается разглядеть на одной из них скромную табличку: «Лазарь Симов, студент». Студент отсутствует. Две другие двери, вероятно, ведут в какие-то кладовки. Снизу слышится пальба: по телевидению передают фильм, как сказал бы со вздохом Илиев, опять про войну. Какая досада. Против тематики телепередач я ничего не имею, но если на лестнице послышатся шаги, то при этом грохоте едва ли я их услышу.
   Притаившись в дальнем углу темного коридорчика, я замираю в ожидании. Отец как-то сказал: если ты не наделен железной волей, то по крайней мере упрямства тебе не занимать. Дай бог!
   Стоило мне подумать, что ждать, верно, придется долго, как дверь со стороны лестницы распахивается, и на каменный пол коридорчика падает длинный светлый прямоугольник. К счастью, он не достигает моих ног. Затем в нем возникает длинная тонкая тень, тень передвигается по светлому полю прямоугольника, слышится звук отпираемого замка. – Войдем вместе, – предупреждаю я хозяина, очутившись позади него. – И без лишнего шума. Люди смотрят телевизор.
   Лица белобрысого мне не видать, но я подозреваю, что оно сейчас не слишком приветливо.
   – Включите свет и закройте дверь.
   Он машинально выполняет мой приказ и, как видно, собирается что-то спросить, но я, крепко взяв его за горло, требую:
   – Никаких вопросов! Вопросы буду задавать я.
   У меня нет ни малейшего намерения его душить – только этого мне не хватало – душить людей! – но скромный мои опыт подсказывает, что, пока на такого паршивца не нагонишь страху, по-человечески разговаривать с ним невозможно. Так что, нагнав на него страху, я перехожу к допросу. Результат поистине жалкий. Лазарь ничего не знает: ни о нападении возле «Славии», ни того, кто в нем принимал участие.
   – Кому вы пошли звонить?
   – Мони. Мы договорились: как придет Лиза, я тут же ему позвоню.
   – И что же сказал Мони?
   – Если она с тем – испаряйся, об остальном я сам позабочусь.
   – Куда вы звонили Мони?
   – – К нему домой.
   – Врешь.
   После дополнительного воздействия на психику и на горло собеседника мне удается установить, что Мони ждал его на ближайшей улочке, неподалеку от «Славии», и что с недавнего времени он живет в каком-то гараже.
   – Не подумай с ним связываться, – предупреждаю я. – И учти: отныне любое своеволие дорого тебе обойдется. Ясно?
   Безвольный мальчишка. Его лоб и верхняя губа покрылись капельками пота, глаза смотрят уже не нагло – жалко, низкий хрипловатый голос дрожит. От всего его героического облика ничего не осталось, кроме кожаной куртки.
   Гараж всего в двух кварталах отсюда – низкая пристройка во дворе какого-то неказистого домишки. В задней части пристройки светится оконце, занавешенное пергаментной бумагой. Я тихо барабаню пальцами по стеклу, словно было в бубен – точь-в-точь как советовал Лазарь, – и замираю у входа в гараж. В тот момент, когда дверь начинает приоткрываться, я хватаю хозяина за грудки.
   – Прими-ка должок, – бросаю я вместо объяснения.
   – Эй, сколько можно? – спрашивает не без основания Мони. – Ты уже расквасил мне нос когда-то!
   Дальнейший разговор переносится в комнатенку в глубине гаража – чуть больше клозета, она все же пригодна для короткого делового диалога. По сравнению с Лазарем Мони кажется хилым, но гораздо более хладнокровным и умным.
   – У меня достаточно данных о твоей милости. А сейчас, видимо, поступят и дополнительные. Смею заверить, пять лет тебе гарантированы, – заверяю я Мони. – Однако, учитывая, что я не служу в милиции, брать тебя я не буду. При одном условии: раз и навсегда оставьте в покое эту женщину.
   – Ну, это проще простого!
   – Это зависит не только от тебя.
   – Ну, насколько зависит…
   – Полдела меня не устраивает, – предупреждаю я. – Мне надо потолковать с остальными.
   Вначале Мони пытается убедить меня, что слово «остальные» ничего ему не говорит – дескать, никаких «остальных» он не знает, но, когда до его сознания доходит, что подобные увертки не принесут ему ничего, кроме телесных повреждений, он вынужден признать:
   – Все зависит от Киро.
   – Как его найти, этого Киро?
   Мрачное выражение сменяется у Мони каким-то подобием доброжелательной улыбки:
   – Слушай, ты вроде бы культурный человек… Чего ты суешься под затрещины? Да будь у меня желание с тобой расквитаться, я сам бы толкнул тебя в нежные объятия Киро – пусть бы он снял с тебя мерку. Но ты приятель Жоржа, у нас общие знакомые… Послушай доброго совета: сиди-ка ты, милый, и не рыпайся, не накликай беду на свою голову!
   – Весьма тронут, – киваю я. – И все-таки давай адрес. И по возможности настоящий.
   Мони неохотно сообщает адрес.
   – Кто из этих троих Киро? – спрашиваю я на всякий случай.
   Доброжелательная ухмылка Мони становится насмешливой:
   – Ты же культурный человек, Павлов… Неужели не усек, что те трое – статисты?
   – А теперь садись и пиши! – требую я.
   Он оторопело смотрит мне в лицо:
   – Что писать?
   – Расписку. О том, что гражданка Елизавета Димова возвратила тебе деньги за перстень.
   – На кой она тебе, расписка? Я ей все прощаю.
   – Прощаешь… Ишь, нашли дурочку… Сказано тебе – садись и пиши!
   Спрятав в карман клочок бумаги с нацарапанной на нем распиской, я предупреждаю Мони, чтобы он не подумал связаться с Киро, и спешу по указанному адресу.
   Лишь в самом начале этой небольшой и темной улочки горит фонарь, а дальше – полнейший мрак. Я двигаюсь медленно, не столько опасаясь засады, сколько боясь сломать ногу. По старой софийской традиции тротуар основательно разбит. Нужный мне номер висит на низком дощатом заборе. На дворе – одноэтажная, барачного типа постройка с двумя темными окнами. Дверь, должно быть, с другой стороны.
   Бесшумно открыв деревянную калитку, я иду по неровной булыжной дорожке. Медленно обогнув фасад, пробираюсь вдоль стены. Еще два окна – тоже темные. Дверь действительно с другой стороны. Только ее обнаружить мне не удается. В тот момент, когда я достигаю угла дома, моя голова взрывается. Меня охватывает странное чувство невесомости, и перед взглядом моим открываются вдруг невероятные, необозримые сияния нашей родной галактики.

Глава девятая

   Классический ад, насколько я помню его по гравюрам к поэме Данте, не лишен колорита и даже некоторой жизнерадостности. Играют языки пламени, и в их отблесках перед вами словно оживают стройные женщины, полные сил и кипучей страсти. Смотришь и думаешь: да разве это ад? Поистине это пир для наших глаз, полный любопытных детален.
   Настоящий ад – сплошь белый, бактерицидный, стерильный, ограниченный четырьмя стенами, из которых ты, весь забинтованный, можешь созерцать лишь одну-единственную, с широким современным окном, за которым видно только небо, затянутое той самой высокой облачностью, – не небо, а какая-то беспредельная пустота.
   Настоящий ад – этот вот ни с чем не сравнимый больничный запах, этот казарменный ритуал осмотров, перевязок, раздачи лекарств, это казарменное сосуществование с несколькими такими же беднягами, как ты, которых не видишь, зато постоянно слышишь, как они стонут на все лады.
   От боли, конечно, никуда не денешься, однако вдвойне мучительно то обстоятельство, что терпеть ее приходится именно здесь, в этом стерильном аду, полном гнетущего запаха, в этой неуютной белой пустоте, создающей гнетущее ощущение, что пребываешь в подвешенном состоянии где-то между жизнью и смертью.
   Именно в подвешенном состоянии. Это чувство не покидает меня, даже когда удается забыться, и сны мои тяжелы и невнятны, как большинство моих сновидений, но на сей раз это не чаща лесная, а неосвещенная улочка: я иду этой улочкой и проникаю во двор ветхого дома, ищу дверь, но главное – стараюсь обойти место, где уже ждут незваного гостя, ждут, чтобы огреть его дубиной по голове. Похоже, мне все-таки удалось миновать то роковое место и даже найти дверь, потому что я уже в комнате; вокруг стола расположились Мони, Лазарь и еще кто-то – у меня нет ни малейшего сомнения, что это Киро. Не пойму, как удалось мне проникнуть сюда и затаиться в темном углу, но я сознаю, что укрытие мое ненадежно, меня вот-вот обнаружат, и я напряженно думаю, где бы мне спрятаться получше, и вдруг мысленно хлопаю себя по лбу – вот голова садовая, как же я раньше не сообразил, ведь надо повиснуть над ними в воздухе, люди обычно глазеют по сторонам и редко когда задирают голову… Так что я повисаю над этой компанией, лишь изредка лениво шевеля то одной ногой, то другой, чтобы легче держаться, – так делают пловцы, когда плывут по течению, – напряженно прислушиваюсь к разговору. Но вот беда – говорят очень тихо, невнятно, и меня уже зло берет, что моя шпионская затея идет насмарку, но тут повышает голос Мони:
   – Послушай-ка, Павлов! Хватит тебе висеть там под потолком и сучить ногами. Есть к нам дело – спускайся сюда, потолкуем, как нормальные люди.
   Он цедит все это, даже не глядя в мою сторону, и я, пристыженный, спускаюсь на пол и подхожу к столу.
   – Так, говоришь, – продолжает Мони, – что мы ведем такую жизнь, будто мы раковые больные? А скажи на милость, чем ты лучше нас? Твою-то жизнь вообще не назовешь жизнью. Ты ведь готовый покойник А еще хорохоришься!
   Все это сказано довольно кротким тоном, почти дружески, но я со свойственной мне проницательностью чувствую за этой кротостью какую-то уловку. Я понимаю, что сейчас самый подходящий момент пролить свет на свое поведение, и с места в карьер начинаю говорить до того убедительно, что сам себе удивляюсь:
   – Ты прав, как бог, Мони… Но лишь отчасти. – Моя невинная шутка вызывает благосклонное оживление в зале. – Ты прав в том смысле, что у меня, в общем, нет оснований хорохориться. И все-таки, надо полагать, ты, как честный человек… – новое оживление в зале, – …не можешь не согласиться, что жить, уподобившись мертвецу, вроде бы достойней. Мертвец ничего не делает, Мони. Значит, он не делает и мерзостей. Ты, должно быть, не раз замечал: в облике мертвеца – какое-то своеобразное выражение достоинства…
   Я обвожу взглядом всех троих, как бы проверяя, какое действие оказывает на них моя аргументация, но вместо почтительности на их лицах недоумение, и только теперь до меня доходит, что я начисто потерял голос и самую главную часть моей защитительной речи они вообще не слышали. Я пытаюсь повторить ее, силюсь закричать, но из горла вырывается лишь какое-то глупое бульканье. Словно из перекрытого водопроводного крана.
   – А ведь этот тип над нами потешается, – враждебно замечает Лазарь. Киро молчит, но я вижу: он что-то прячет за спиной, и, со свойственной мне проницательностью, догадываюсь, что в руке у него какой-то твердый и достаточно тяжелый предмет, а потом Киро делает шаг в мою сторону, и еще шаг, и именно в этот миг, уже зная, как это больно, я отчаянно пытаюсь проснуться.
   Я уже не сплю. Мне и в самом деле больно. Не от того удара, которого я ждал во сне, а от прежнего. Мне все так же больно, и я все так же продолжаю висеть где-то между жизнью и смертью.
   И дело тут не в том, что я склонен отдать предпочтение тому или другому, но, бог мой, как отвратительно висеть, словно паук, в белой пустоте. Я уже третий день домогаюсь, чтобы меня выписали, а они ни в какую – еще, мол, предстоят дополнительные обследования, чтобы исключить сотрясение мозга, им и невдомек, что опасность сотрясения существует, когда голова цела, в противном же случае никакой опасности быть не может – сместившись, ролики постепенно займут нормальное положение.
   Напрасно я пытаюсь втолковать врачу, что, кроме черепной коробки – треснутой или целой, – у человека есть еще и психика и что одно присутствие друга – ореха, заглядывающего в окно моей комнаты, – будет способствовать выздоровлению. Врача не интересуют никакие орехи, он доказывает, что если меня держат в больнице, то вовсе не для того, чтобы со мной в бирюльки играть, но в конце концов, ускорив обследования, он уступает моим домогательствам – видать, осточертело ему препираться с психами.
   И вот я снова в нашем мавзолее, как сказала бы Лиза, в этом тихом пансионе для потерпевших кораблекрушение. Голова моя уже почти свободна от бинтов, я лежу, опершись на высокую подушку, ощущаю приятное тепло – впрочем, далеко не избыточное – от электрического рефлектора и разглядываю спинку кровати, увенчанную двумя латунными шарами, и нарисованный на ней экзотический пейзаж. Меня никогда не оставляло смутное ощущение, что этот пейзаж находится именно там, где ему и положено быть, то есть на спинке кровати, но только сейчас я вижу его во всей красе и все более убеждаюсь в том, что это настоящий шедевр кроватной живописи; если судить по стоящим справа трем кипарисам и по широкому морскому заливу с левой стороны на спинке изображен Неаполь, а если судить по торту треугольной формы в глубине, над которым вьется призрачный дымок, создается впечатление, что на картине запечатлено вулканическое явление, – может быть, Везувий.
   Выходит, чтобы ты как следует раскрыл глаза, прозрел, тебя надо было огреть дубиной по голове, ведь лишь после этого до тебя дошло, что кровать, на которой ты спишь, – настоящий шедевр. Ты, верно, по достоинству оценил бы неаполитанский пейзаж, если бы Жорж догадался включить его в стоимость обстановки, но так как он достался тебе даром, ты даже не потрудился обратить на него внимание, – мы привыкли ценить лишь то, что дается нам дорогой ценой.
   Порой я прикрываю глаза, просто так, для разнообразия, и тотчас же погружаюсь в дремоту, а проснувшись, устанавливаю, что прошло уже два или три часа; с легким беспокойством я поворачиваю голову к окну, чтобы убедиться, что орех все еще на месте, он не ушел на цыпочках, пока я легкомысленно дремал. Ореха почти не видно (белые полупрозрачные гардины опущены), но силуэт его угадывается – значит, он здесь.
   Все остается на своих местах, и это не может не радовать меня, потому что дом – он как скрипка или курительная трубка, словом, нечто такое, что должно основательно послужить тебе и заметно постареть, чтобы обрести душу и характер. И наивные люди, так легко расстающиеся со старыми жилищами, чтобы водвориться в новую квартиру, даже не подозревают, что бетонная коробка – это еще не дом, что настоящий дом имеет свои особые приметы, пусть это даже будут признаки обветшания – и свои особые звуки – будь это даже поскрипывание старого паркета – и свои неповторимые запахи – пусть даже это будет запах плесени или, если угодно, розового масла.
   Бледный свет, падающий из окна, исторгает звучный зеленый цвет из стоящей на столике темно-зеленой бутылки с розовой гвоздикой. С некоторых пор у этой бутылки появилось постоянное место, я все время боюсь случайно ее столкнуть; в ней теперь всегда красуется цветок. Присущая Лизе манера украшать интерьер. Она бы, наверное, всю комнату заставила цветами, будь у нее побольше денег, но, слава богу, она ими не располагает, зато через равные промежутки времени покупает по одному цветку, В ближайшем цветочном магазине о ней, вероятно, говорят: та, что всегда покупает по одному цветку.
   Гипсовая голова тоже на месте. Богиня любви. А может, богиня мудрости. Но скорее всего – безучастности. Она, как всегда, демонстрирует Лизе свою легкую холодную усмешку, как бы внушая: не обращай внимания на то, что я усмехаюсь, это не имеет никакого значения.
   Удостоверившись, что все на своих местах, я не вижу надобности и дальше держать глаза открытыми. Лиза на цыпочках пересекает комнату. Слышится легкий шорох гардин, и под мои веки проникает зеленый свет, словно я в лесу. Лес поначалу редкий, простреливаемый отблесками солнечного света, потом он становится гуще и глуше, и черно-зеленая листва окутывает смутно проступающие стволы вековых дубов, а тропинки давно заросли травой – вот она, лесная чаща моих сновидений.
   – Тонн, вы спите? – слышится голос Лизы, но, вероятно, это происходит значительно позже, потому что комната уже залита розовым светом абажура.
   – Сплю, – отвечаю я, – но это не основание для того, чтобы выключать рефлектор. Я не страдаю от жары.
   – Я его выключила, чтобы вскипятить для вас чай, – поясняет Лиза. – Не смогла найти тройник.
   – А, вы плитку включили. – Плитка установлена на краю тумбочки. – Надеюсь, вы не станете жарить здесь биточки?
   – Какие биточки? Я ее купила, чтобы чай для вас кипятить. Вам не кажется, что ради чашки чая или кофе нам с вами не обязательно спускаться вниз?
   – Верно, – соглашаюсь я. – Но когда вы что-то затеваете, надо хорошенько поразмыслить, чтобы понять ваши истинные намерения… Вы случайно не поругались с Илиевым?
   – Чего нам ругаться? – равнодушно отвечает Лиза.
   Подняв крышку чайника, она опускает в пего два пакетика чая, затем снимает чайник с плитки и выдергивает штепсель.
   – Сейчас станет теплей, – обещает Лиза, включая рефлектор. – Конечно, – рассуждает она, – здесь такие большие окна, все тепло выдувает…
   – Напрасно вы ругаете наш мавзолей, – упрекаю я ее. И вдруг, неожиданно для себя, перехожу к другой теме:
   – Теперь у Илиева в самом деле нет оснований на вас сердиться. После того как он узнал, что ребенок – не ваш.
   – Илиев ничего не понял, – отвечает Лиза, притрагиваясь к чайнику.
   – И все же почему вы не сказали ему, что ребенок не ваш?
   – Хотелось приучить его к мысли, что ребенок мой. И еще потому… – Она останавливается на полуслове. – Потому, что, в сущности, этот ребенок – мой.
   – Да-а, – говорю я. – Пока разгадаешь ваши истинные намерения… Значит, вы обманули не его, а меня? Для чего? Ведь это он женится на вас, а не я.
   – Потому что не он задает мне вопросы, а вы.
   – Профессиональная привычка, – говорю я. – Задаешь вопросы, тебе на них отвечают – вот и готово интервью… Да, так что из того, что я задаю вопросы?
   Прежде чем ответить, Лиза слегка покачивает чайник, чтобы чай заварился поскорее.
   – Если бы я сказала, что ребенок мой, вы бы тут же поинтересовались, кто его отец.
   – Неужто вы не знаете, кто он?
   – Послушайте, Тони, может женщина иметь право на тайну? Я была готова рассказать вам все что угодно, только не это. Потому что это нечто совсем иное, непохожее на другие связи, нечто очень сокровенное… Я бы почувствовала себя так, будто меня раздели догола.
   – У меня не было ни малейшего желания вас раздевать. И мои вопросы – вспомните-ка! – носили главным образом деловой характер. Упаси меня боже вникать в ваши тайны. Особенно в тайну большой любви.
   – Я не говорила о большой любви, – возразила Лиза, приподнимая крышку чайника, чтобы проверить, хорошо ли заварен чай.
   Затем она достает из шкафчика две чашки, массивные, с голубыми цветочками на боках.
   – Значит, вы не можете сказать, что ваш ребенок – плод любви? Жаль.
   – Я решила родить его просто так, наперекор собственной бедности.
   – Всего лишь?
   – Вернее, не просто наперекор, а потому, что этот ребенок имел право родиться на свет. Любой ребенок, если уж он зачат, имеет право родиться на свет.
   – Подобные идеи приводят к демографическому взрыву, – печально замечаю я.
   – Как вы сказали?
   – Перенаселенность! И ее последствия: из-за отсутствия другой пищи люди начнут поедать друг друга.
   – Да они и сейчас это делают.
   Она приносит чашки одну за другой, поскольку з моем холостяцком хозяйстве пет подноса, и ставит на столик, придвинутый для большего удобства к моей кровати. Затем натюрморт пополняется ложечками, сахарницей и печеньем на блюдце.
   Приподнявшись, опершись на подушку, я беру чашку, громоздкую и тяжелую, словно кувшин. Чай, печенье и задушевная беседа – ну совсем как во времена молодости моей тетушки.
   – Значит, большая любовь – это особая глава… – говорю я. – Успокойтесь, я не буду настаивать, чтобы вы ее рассказали.
   – Если бы и захотела, не смогу. Такой главы просто не существует.
   Отпив из своего «кувшина», Лиза бросает взгляд на меня и спрашивает:
   – Тони, если вам повстречается на улице женщина, при виде которой у вас внезапно екнет сердце, как вы поступите?
   – Я не знакомлюсь на улице.
   – Но если вы встретите женщину, я хочу сказать – ту, единственную, без которой ваша жизнь окажется бессмысленной, вы пройдете мимо?
   – Знаете, разница между всеми и «той единственной» не особенно бросается в глаза…
   – Почему она должна бросаться в глаза? Ее необходимо ощутить.
   – Как?
   – Так же, к примеру, как если бы вас ударило током.
   – Когда бьет током, люди шарахаются в сторону.
   – А вы всегда шарахаетесь в сторону?
   – Иногда по глупости не делал этого. О чем впоследствии жалел.
   Лиза молчит – кажется, она шокирована, – и какое-то время мы целиком поглощены своими «кувшинами».
   – Как старики? – спрашиваю я.
   – Димов немного оклемался. Стал выходить в гостиную.
   – Все еще злится на Несторова?
   – Нет, они поладили. Первое время сидели молча, не обращали внимания друг на друга, но теперь опять переругиваются. Вчера вечером, например, поцапались – была передача о молодежи.
   – Ясно: Несторов твердил, что у нынешней молодежи ветер в голове, а Димов доказывал обратное.
   – Не совсем так – они оба ее поносили, только с разных сторон.
   – Старики всегда считают, что молодежь нынче никудышная. К здоровому организму склероз обычно относится с подозрением.
   – Возможно, – соглашается Лиза, и берет сигарету. – Но когда приходит смертный час, вполне естественно поразмыслить над тем, что остается после тебя. И кому ты все оставляешь, в надежные ли руки передаешь…
   – Вот именно: разве может склероз обойтись без сомнений и подозрений? Как подумаю, что и мне осталось не так много до этого возраста, меня просто в жар бросает.
   Лиза закуривает и задумчиво глядит на меня:
   – Вам нечего бояться.
   – Считаете, мне не грозит склероз?
   – Считаю, что вам нечего завещать… да и некому…
   – Верно, – киваю я. – И вы не можете себе представить, как это меня утешает.
   Да, она «успокаивает» меня подобными замечаниями, размышляю я, когда Лиза удаляется в свой чулан. А главное, невольно приходишь к мысли, что она права. Но после долгих размышлений я все-таки думаю, что она права лишь наполовину. А если я наполовину бесчувственный, наполовину мизантроп, наполовину беспринципный – много это или мало? И почему наполовину? Мне вдруг начинает казаться, что этого «наполовину» вполне достаточно, чтобы меня презирали.
 
   Следующий день начинается с того, что меня навещает старый знакомый – тот, что служит в милиции. Это уже второй его визит ко мне. Первый, в больнице, был совсем короткий, поскольку тогда я еще плохо соображал, и беседа касалась только имен и адресов.
   – Теперь ты мне расскажи все с самого начала и как можно подробнее, – просит он, когда Лиза уходит.