«Да закури ты наконец, – мысленно подталкиваю я ее. – Только на нервах мне играешь».
   Она закуривает. Делает одну за другой две глубокие затяжки и бросает взгляд в мою сторону, как бы желая удостовериться, что я еще здесь.
   – И что, вы думаете, мне предложил этот тип?
   – Стать его секретаршей, – отвечаю я не задумываясь.
   – Угадали. После всех мытарств я должна была вернуться туда, куда меня посылала мать. Ну, конечно, он не сразу предложил мне стать его секретаршей. Устраивайтесь, говорит, на курсы, приобретайте специальность, а если решитесь поступать в университет, надо будет посмотреть, к чему у вас больше склонностей, и все хорошенько обдумать. Он имел обыкновение все основательно обдумывать, с принятием решений не торопился, но, коль скоро принимал решение, оно становилось законом. Командовал мною как хотел, словно я была его дочкой. Конечно, кто-то же должен был мною руководить, но надо ведь и меру знать. К чему тебе маникюр? Что это за юбка у тебя? В ту пору была мода на мини-юбки. Если не купишь себе нормальную юбку, пеняй на себя. Но другие носят! Пусть носят, какой-нибудь девочке, может быть, и не плохо, но когда ты выставляешь напоказ свои телеса, можно подумать, что ты себя предлагаешь. Особенно когда накрасишься и с этой прической. Что ты хочешь этим сказать? Я к вашим услугам? В первую же неделю переиначил всю мою внешность. Как, впрочем, и манеры. Да и за языком моим стал следить – что ни скажешь, все ему не так…
   Она умолкает, гасит в пепельнице недокуренную сигарету.
   – Значит, снимал стружку как надо. Теперь вы знаете, что такое порядок и дисциплина, – с некоторым злорадством констатирую я.
   – Что мне было делать? Я по крайней мере надеялась, что по окончании курсов он возьмет меня к себе секретаршей, но он, представьте себе, отфутболил меня к одной своей знакомой. Не могу, говорит, взять тебя к себе, люди тут же догадаются, что у нас с тобой близкие отношения. Надо беречь свой авторитет. И отфутболил. А та знакомая его, судя по всему, была в него влюблена, потому что встретила меня уж с такой кислой миной… Она буквально ела меня поедом за стенографию, и все потому, что, как я ее ни изучала на курсах, проклятую эту стенографию, по-настоящему овладеть ею так и не сумела. Эти сиглы, будь они неладны, я даже во сне их видела, они ползали по мне, словно насекомые. Стенографировала я на свой собственный манер, где сиглами, а где просто сокращала, но ее не проведешь – грызет меня, и все тут. Даже если я не давала ей повода, она сама без труда его находила, несмотря на склероз: что это вы тут нагородили? Я ничего подобного не диктовала! Я думала, говорю, что это ваши слова. А она: вы тут не для того, чтобы думать, а для того, чтобы стенографировать.
   – А как же с университетом? – спрашиваю я.
   – Так ведь именно ради университета я все и терпела. Миланов после долгих колебаний решил, что мне надо поступать на факультет болгарской истории и литературы. А зачем это мне? – спрашиваю. Станешь учительницей. Это, говорит, пожалуй, самая лучшая профессия для человека, у которого нет никаких определенных наклонностей. Не решался прямо сослаться на мою тупость. Ты, говорит, много читаешь, это твой плюс, за неимением другого воспользуемся этим. Ты будешь читать и рассказывать прочитанное своим ученикам, разве это так трудно? Однако до университета дело не дошло. Та женщина готова была душу из меня вытрясти. Приношу как-то письмо, которое она мне продиктовала накануне, а она: что за вздор, я не могла сказать подобную глупость! Я отвечаю, что записала точно. А она: значит, я диктую глупости? Я не за тем сюда пришла, говорю, чтобы ваши мысли оценивать. А она: зачем вы вообще сюда пришли?… И потребовала, чтобы я позвала другую секретаршу. Я решила уйти и сказала об этом Миланову. А он: ни в коем случае. Даже расшумелся, что было ему не свойственно. Да пойми ты, говорит, голова садовая, это же не в твоих интересах, какой тебе смысл портить себе характеристику, терять стаж, закрывать перед собою двери в университет? Он был прав, как всегда, он относился к той категории людей, которые всегда и во всем оказываются правы, не то что мы, грешные.
   Я встаю, чтобы взять сигарету.
   – Ой, извините, – спохватилась Лиза. – Я вам надоела, наверное, наскучила…
   – Ничего, – успокаиваю я ее. – Или вы полагаете, что в шахматы играть интереснее?
   Особенно если учесть, как вы играете, думаю я, пока закуриваю.
   Конечно, не надо было говорить о шахматах, я это понимаю, видя, как она растерялась.
   – Вы что, обиделись? – спрашиваю я. – Я ведь вас слушаю. Тогда к чему это: надоела, наскучила…
   – Я же вижу, вы и вправду скучаете.
   – Что ж нам теперь – препираться? – Лиза по-прежнему молчит, потупив глаза. – По-моему, самое интересное, что можно услышать от человека, – это его собственная история, – говорю я. – Ну так как же закончилась ваша?
   – Пришлось уступить… – неохотно отвечает Лиза. – Только мне это вышло боком. На другой день начальница вызывает меня, а сама злая-презлая… Не успела я переступить порог, как она начинает диктовать. Строчит как пулемет – то ли нервничает, то ли мне решила досадить. Потом потребовала тут же перепечатать письмо на машинке и принести ей на подпись. Я настрочила, приношу, а она, даже не прочитав как следует, давай меня честить: нет, это невозможно, кричит мне в лицо, вы ни на что не способны, все, что вы тут написали, – галиматья, попробуйте хотя бы заявление об увольнении написать грамотно, этим вы меня избавите от необходимости требовать, чтобы вас отсюда убрали… Та-та-та-та-та – и точка! Подаю заявление, иду к Миланову. Тот приходит в бешенство, если холодильник вообще способен приходить в бешенство. Внутри у него все клокочет, а от самого веет холодом. Ведь я же сказал, чтобы не смела уходить! Если бы я не ушла, говорю, она бы сама меня уволила. Да не стала бы она тебя увольнять, я с нею говорил вчера. Так вот почему она была в такой ярости, догадываюсь я. А Миланов: теперь все пошло прахом, сама виновата. Этим и кончилось.
   – Что? Ваша связь с Милановым?
   – Про связь с Милановым я вам не говорила… – сухо произносит Лиза.
   – А я и не спрашивал. И все же заботу Миланова о вас трудно считать отеческой.
   – Отеческая забота – явление редкое, – признает моя квартирантка. – Даже настоящие отцы не часто ее проявляют. – Подумав, она продолжает:
   – Я хочу сказать, если я жила с Милановым, то не ради того, чтобы завести какие-то связи, устроиться…
   – Значит, вы женщина с характером. Жить с человеком, который тебе безразличен…
   – Почему безразличен? Он единственный мог мне помочь. И, верно, помог бы, если бы я не ушла.
   – Тогда зачем было уходить?
   – Вы же слышали – он просто выгнал меня. Что было делать? Валяться у него в ногах? И потом, терпеть такого, как он, не каждая сможет. Это вовсе не означает, что я не могу жить по команде, но хотя бы смысл команд я должна понимать. А Миланов не склонен был ничего объяснять. Раз он так решил, значит, так и должно быть.
   Лиза замолкает и, взяв сигарету, нервно закуривает. Потом продолжает, вперив взгляд в пространство:
   – Своеобразный тип: ему бы всеми вокруг командовать, да вот пороху не хватает. Он низкорослый, мне это было все равно, а его так угнетало, что пройтись со мной по улице он никогда не решался – боялся насмешек. И ко всему прочему ужасно меня ревновал… Но все-таки я ему очень благодарна…
   – За воспитание?
   – Да, и за воспитание. Одно время я стала было осваивать приемы дзюдо, чтобы можно было защититься, если нападут мальчишки. А Миланов вооружает меня более верными средствами: перестань краситься и надень темные очки.
   – Почему вдруг темные очки''' – спрашиваю я, вспомнив Петко.
   – Ты, говорит, когда идешь по улице, постоянно стреляешь глазами по сторонам, будто ищешь себе мужчину. Не могу же я смотреть в одну точку, словно загипнотизированная. А он: раз не можешь, надень темные очки, пускай хоть люди этого не видят. Юбку отпусти и грудь не оголяй… И чтоб я больше не слышал этих твоих «ни фига себе» и «в гробу видала»…
   – Вот-вот! – одобрительно киваю я. – Дисциплина и порядок. Ну, а потом?
   – Потом я работала в одном магазине, пластинками торговала. Но меня взяли временно, и позднее я попала в книжный магазин – тоже кого-то заменяла. Директор обещал зачислить меня в штат, если я буду сговорчива, только я оказалась несговорчивой – это был до того отвратительный тип, что от одного его вида становилось дурно… При первой же возможности этот подонок вышвырнул меня, и, чтобы было чем платить за комнату, которую мы снимали вдвоем с подругой, пришлось пойти на завод. Это было ужасно – дело не в работе, тяжелой работой меня не испугаешь, – а в том, что завод был далеко, за станцией Искыр.
   – У черта на куличках.
   – Вот именно, и дорога только в один конец занимала полтора часа. Пришлось все-таки помириться с матерью и вернуться домой, но длилось это не долго. Мы снова так разругались, что, верно, я уже никогда к ней не вернусь…
   Лиза нервно гасит в пепельнице сигарету и продолжает:
   – С той поры я без работы и без квартиры. Думала снять полкомнаты там, где жила прежде, но лето прошло, и комнату уже сдали… Есть у меня несколько подруг – впрочем, какие они подруги, так только говорится, – у каждой я ночевала раз-другой, больше не пускают, так что все свои связи я уже использовала, и вот осталась на улице. Знаете, это ужасно, когда совсем не на кого опереться. Я металась по городу, часами сидела в кафе-кондитерских, просматривая газеты, надеясь найти объявление о работе с предоставлением общежития. А однажды дошла до ручки. Сидела целый день в какой-то харчевне, пока ее не закрыли. Вечером стала обходить дешевые гостиницы – пустое занятие. Тогда я села в трамвай и поехала на вокзал – там по крайней мере есть зал ожидания. Только чего мне было ждать?… Долго я там маялась, раздумывая, как же мне найти приют – забиться в кусты где-нибудь в парке или пойти на последнее унижение постучаться к Миланову, вернее, на предпоследнее, потому что последнее – это когда перед носом дверь захлопнется. И тут гляжу – идет Надя, с которой мы вместе торговали пластинками. Приехала откуда-то. Я упросила ее пустить меня к ним на кухню переночевать и опять-таки с оговоркой – только на одну ночь, и для меня это была просто судьба, потому что, лежа у них на кухне и разглядывая какую-то старую газету, я вдруг увидела имя отца. Да, это и впрямь судьба, сказала я себе, надо было дойти до точки, чтобы явился наконец выход, надо было оказаться без единого близкого человека, чтобы найти родного отца. – Вероятно, закончив свою биографию, она заключает: – Такие-то дела…
   Рассеянно глядя перед собой, она теребит свою цепочку, словно пересчитывая в ней колечки. Мне кажется, ее дешевые украшения служат ей главным образом для этого – когда она задумывается, ее руки самц находят себе работу. То она играет цепочкой, то машинально поглаживает браслет, то разглядывает монетку на своем перстне – так, будто впервые ее обнаружила.
   – Да, вам действительно не слишком везло в жизни, – признаю я.
   – Да я не жалуюсь, – отвечает она с каким-то смирением.
   – А говорят, терпенье и труд… Труд, труд и еще раз труд – вот чем отмечено ваше житье. И никаких романов, если не считать Миланова и того подонка, которому вы спутали все карты.
   – Вы любовными историями интересуетесь? – Она смотрит на меня, чуть усмехаясь.
   – Не только. Просто я даю вам понять, почему я не люблю выслушивать автобиографии. Полуправда никогда не сойдет за правду.
   – Я все это говорю…
   – Оставьте! – прерываю я ее. – Не обязаны вы говорить мне что бы то ни было. И поверьте, у меня нет ни малейшего желания лезть к вам в душу.
   – Охотно верю, – кивает она. – Пока я тут исповедовалась, вы просто умирали со скуки. И все же слушали. Вы хорошо воспитаны, Тони.
   – Только цену мне не набивайте. Включить телевизор? – спрашиваю я, чтобы переменить тему.
   – Я, наверное, пойду спать. Похоже, эти детишки малость меня расстроили.
   На другой день Лиза кажется мне более молчаливой чем обычно. Ничего удивительного, ведь накануне вечером она досыта наговорилась. А вернувшись с работы, я ее не нахожу – чрезвычайное происшествие, потому что в это время она обычно всегда дома.
   Спускаюсь вниз, чтобы принести из шкафчика что-нибудь на ужин, а когда пересекаю Темное царство, неожиданно слышу смех в комнате Илиева. Громкий женский смех, однако я не стал бы утверждать, что именно Лиза там хохочет, поскольку в моем присутствии она ни разу громко не смеялась. Отнеся наверх остаток воскресного обеда, я включаю телевизор, чтобы можно было насладиться котлетами и международным обозрением.
   – Извините, ради бога, оставила вас одного, – слышится позади меня голос Лизы. – Илиев тут пригласил меня на чашку чая. Неудобно ведь, выхлебав чай, тут же бежать.
   – Вы так оправдываетесь, будто провинились, – отвечаю я. – Ведь договорились: вы не должны чувствовать себя так, будто у меня служите.
   – Почему служите? Разве вам неприятно, что о вас хоть немного заботятся?
   – Кому это неприятно? Значит, Илиев решил побаловать вас чаем?
   – Почему же, и коньяк был. И печенье…
   Видимо, первые светские успехи в этом доме ее окрыляют.
   – Он вам рассказал про неврорецепторы?
   – Говорите по-болгарски, чтобы вас можно было понять.
   – Значит, не рассказывал.
   – Тогда вы расскажите, – предлагает она, усаживаясь по другую сторону столика.
   – Не могу, это патент. Именно по его теории человеческие чувства – нечто вроде болезней и от них, так же как и от болезней, можно лечиться таблетками.
   – Нет уж, таких глупостей он мне не говорил.
   – Еще успеет.
   – Вы включили телевизор? – удивляется она.
   – Вместо торшера.
   –. Я так и подумала. Ведь столько времени вы его не включали. А знаете, мне как раз сегодня пришла в голову одна мысль.
   – У меня был друг, которому в течение дня приходили в голову тысячи мыслей, но это не делало его богаче.
   – Что это за мебель, сваленная вон там, в конце коридора?
   – Старая рухлядь.
   – Эти кресла – когда они стояли в гостиной, в них люди отдыхали, и стол там есть, целый гарнитур…
   – Пришедший в полную негодность.
   – Вовсе нет. Надо только каждую вещь почистить и малость починить. Если все это спустить вниз, да прибавить телевизор, да ввернуть в люстру две-три лампочки, вы представляете, что будет?
   – Темному царству придет конец, – киваю я скорбно.
   – Товарищ Илиев обещал помочь снести мебель и заняться электропроводкой. С остальным я сама справлюсь.
   Старая история. Хочешь нажить себе хлопоты – свяжись с женщиной.
   – Но вам-то зачем все это нужно?
   – Мне лично ничего не нужно, – отвечает Лиза, разочарованная холодностью, с которой я встречаю ее идею. – Я считаю, это нужно вам. Вы все живете здесь как чужие. Вы с Илиевым хоть здороваетесь, а старики друг другу даже не кивнут. А ведь оба такие одинокие! Странно, как вы этого не поймете…
   – Боюсь, скорее вы не понимаете кое-чего. Ведь если в этом доме и можно спокойно жить, то лишь благодаря тому, что каждый забился в свою нору и ему наплевать на остальных. И если вытащить их из этих нор и собрать всех вместе, они первым делом переругаются. Зачем же тогда, позвольте спросить, ворочать мебель и ввинчивать лампочки?
   – Вы – мизантроп, – говорит Лиза.
   – Говорите по-болгарски, если хотите, чтобы вас можно было понять.

Глава шестая

   Такое серое осеннее небо, как сегодня, синоптики называют «высокой облачностью». Мне оно кажется похожим на некий полог, которым небесный свод закрыли от публики на время покраски.
   Минуя старое желтое строение станции, я направляюсь в город, хотя спускающийся с холма лес, где медный, где золотой на сером фоне, нравится мне гораздо больше. Но грибочками мне не полакомиться, что поделаешь – работа есть работа. Остановив на улице первого попавшегося человека, я спрашиваю, где завод «Красная звезда».
   К нам в редакцию пришло письмо с резкой критикой директора завода за произвол и морально-бытовое разложение. Письмо было без подписи, и я поступил с ним, как и полагается в подобных случаях – сунул в папку для анонимок. Однако вскоре было получено второе письмо, на сей раз за подписью «группы работниц», и касалось оно не только личности директора, но и серьезных производственных провалов. После этого на всякий пожарный случай Янков распорядился:
   – Слетай-ка, Антон, да посмотри, в чем там дело.
   Снаружи – завод как завод. Обычные ворота с лозунгом, написанным крупными буквами, сохранившимся от празднования Девятого сентября и заверяющим, что план будет выполнен по всем показателям. Без соблюдения каких бы то ни было формальностей я попадаю в дирекцию завода, и секретарша, тоже без особых формальностей, пропускает меня к начальству. Кабинет неприветлив и гол, если не считать портретов и календаря с репродукцией на производственную тему. Место шефа пустует, так как сам он стоит у телефонного аппарата с трубкой в руке. Бросив взгляд в мою сторону, кисло говорит в трубку:
   – Понял.
   Он больше не обращает на меня внимания, но продолжает держать трубку:
   – Да, понял, как же.
   Лицо у директора небритое и усталое, я даже подозреваю, что перед тем как выйти из дому он забыл плеснуть в него водой из-под крана. Его серый костюм из синтетики мог бы выглядеть более солидно, если бы не сильно измятые рукава и штанины.
   Оставив наконец телефон, директор безучастно выслушивает мое короткое объяснение и вяло указывает на кресло у окна.
   – Предложить вам кофе или коньяк не могу. Если хотите лимонаду…
   Видимо, он нажал кнопку. В кабинет входит секретарша.
   – Принесите лимонаду. – И, обращаясь ко мне, вдруг говорит: – Это моя любовница.
   Сконфуженно глянув на меня, секретарша торопится уйти. Невзрачная женщина средних лет с бледным лицом и выцветшими голубыми глазами.
   – Я полагаю, в письме говорится и про любовницу? – равнодушно спрашивает директор. – В прежних говорилось.
   – В каких прежних?
   – Да в разных. В местную газету, в инстанции,,. Звонит телефон. Директор, собравшийся было
   сесть в кресло, возвращается к письменному столу и поднимает трубку:
   – Это я, да. Слушаю…
   Секретарша приносит на небольшом подносике бутылку тоника и стакан, очень похожий на банку из-под конфитюра. Поставив все на столик передо мной, она смущенно произносит «пожалуйста» и уходит. Совершенно невзрачная, бесцветная, как вид из этого окна, она чем-то напоминает вторую жену моего отца.
   А директор все так же держит трубку, отстранив ее от уха, и вид у него такой, будто он не слушает, а досыпает то, что недоспал утром.
   Наконец он хмуро и сонно произносит:
   – Как ничего не делаем? Люди надрываются… Он замолкает, вероятно захлестнутый встречным
   словесным потоком, затем говорит уже не так сонно:
   – На что дали сырье, то и производим… А ежели важней другое, то пускай нам обеспечат хлопок. Без собаки зайца не поймаешь… Что? Как то есть не настаивали? Да мы тонну бумаги израсходовали, переписка налицо!… А почему бы вам не попробовать?… Вот-вот, попробуйте лбом стену прошибить…
   Разговор продолжается еще какое-то время, наконец директор заключает вполголоса: «А чего тут сердиться, мне не привыкать», – и кладет трубку. Он садится в кресло напротив меня, но смотрит не на меня, а куда-то в сторону, словно где-то там, в стороне, стоит невидимый оппонент, с которым он продолжает мысленно спорить.
   – Как видите, проверок и без вашей хватает, – бормочет директор, поглаживая подбородок, словно хочет убедиться, что он действительно небрит. – К нам идут отовсюду. По десять раз в день. А вам не помешает самому пройтись по заводу. Загляните в партком, к профсоюзному руководству, потолкуйте с работницами – словом, будьте как дома. А когда устанете, возвращайтесь ко мне. Прокатимся на машине, я покажу вам свою виллу. Ведь в письме и про виллу говорится, верно?
   Я довольно долго шляюсь по заводу в сопровождении секретаря парткома. «Директор и секретарь парткома – два сапога пара», – сказано в письме. Похоже, тут обо всех так можно сказать, потому что повсюду одно и то же – все с головой погрузились в работу. Никто не обращает на нас внимания.
   – Привыкли, – поясняет секретарь парткома. – Осточертели им проверки.
   – Все-таки доносы пишут не без причин?
   – Причин много. – Например?
   – Например, то, что директор человек не здешний. А местные считают, что этот пост должен занимать кто-нибудь из них. «Аж из Софии прислали человека! А мы тут что, все олухи?»
   – А о «человеке из Софии» вы какого мнения?
   – Кто из нас безгрешен? Резковат, хотел было сократить штаты и повысить зарплату, да наверху не разрешают. Началась текучесть…
   – Есть недовольные? – спрашиваю я вдруг.
   – Находятся. Среди уволенных. На другом заводе платят больше, но работа трудней. Прилежные от нас уходят, а ленивые предпочитают оставаться. Если выгонишь, наживешь себе врага на всю жизнь.
   – А в целом все в порядке…
   – Какой там порядок. У нас и с ассортиментом дело дрянь. Только причина не в директоре. Зависело бы от него, работницы первые подняли бы шум – ведь они теряют премиальные.
   Все это мне знакомо более или менее, но я обязан довести дело до конца. Так что приходится выяснять и другие вопросы. С наступлением обеденного перерыва мы с директором садимся в разболтанную черную «Волгу»…
   – Куда, товарищ директор? – спрашивает шофер.
   Длинные космы и свисающие усы делают его похожим на джазиста.
   – Поехали на виллу!
   Сначала машина катит по асфальту, затем сворачивает на проселок. От нечего делать я гляжу в окно на ржавую листву придорожных кустарников. Директор молчит – он дремлет.
   Наконец шофер резко тормозит, и это заставляет шефа очнуться. Он вылезает из машины, я следую его примеру, и мы продираемся сквозь ржавый орешник, сквозь шорох сухой его листвы, а вокруг витает тот осенний, кладбищенский дух, о котором я вроде бы уже упоминал.
   – А вот и вилла! – говорит директор, когда мы выходим на открытое место.
   Среди высохшего бурьяна перед нами стоит какой-то сарайчик, построенный, видно, давно, потому что дощатые его стены побурели от дождя и снега. И, вероятно, давно заброшенный, если в нем вообще когда-либо жили люди. Кому она нужна, эта «вилла»? Разве что мне. Ведь вторая моя мечта – мечта-минимум – забиться вот в такую глухомань, растянуться среди бурьяна, уставиться глазами в небо и размышлять о том, что было бы, если бы гравитацию вдруг отменили и я бы стал падать в эту бесконечную бездну, зияющую у меня над головой…
   – Продавать ее не собираетесь? – спрашиваю.
   – Кому? – Директор посматривает на меня недоверчиво.
   Мне, хочу я ответить, но вовремя спохватываюсь: Лиза своими нововведениями основательно порастрясла мою казну.
 
   Все-таки пространство есть пространство, думаю я, глазея в окно вагона. Равнина, простершаяся до горизонта, кажется почти неподвижной, но равномерно покачивающееся сиденье напоминает, что мы все-таки находимся в движении. Иногда неплохо расстаться со своей сумрачной улочкой и со своим темным домом, чтобы понять, что свет на них клином не сошелся.
   Да, в самом деле, пространство есть пространство, а реальность есть реальность, но как ни бесспорны законы термодинамики и астрофизики, проповедовавшиеся моим покойным другом, небесполезно бывает проверить их и на собственном опыте. Глядя в окно, я мысленно отмечаю, как линия горизонта медленно смещается в сторону – явный признак вращения земли, и как плавно прогибаются нити телеграфных проводов – верное доказательство теории Эйнштейна об искривлении пространства, и как стремительно разбегаются облака в дальние дали – веский аргумент в пользу гипотезы расширяющейся вселенной.
   Затем мой взгляд опускается ниже, и я вижу – совершенно случайно, хотя и в соответствии с теорией вероятности – яркое пятно, вспыхнувшее на темном фоне распаханного жнивья, – пожилую цыганку в красной безрукавке, в зеленых шароварах, и у меня такое чувство, что она мне надолго запомнится, эта цыганка, просто так, безо всяких причин, и даже явится когда-нибудь во сне. Это заставит меня задуматься: где-то я ее видел, но где именно? А она, чтобы отблагодарить меня за то, что я ее запомнил, прошепчет мне хрипло: худое, парень, ждет тебя, худое…
   Я продолжаю смотреть в окно, однако не ищу больше подтверждений основным законам, потому что моя мысль внезапно переметнулась к давешнему заводу и его директору.
   Ради чего, в сущности, работает этот человек? Ради чего гробит себя, стараясь не думать о разных кляузниках? Ради куска хлеба? Ради занимаемого положения? Или потому, что все так делают – так положено, так принято? Как принято, например, ходить в школу. Сперва ходим в школу, потом – на работу, послушно следуя в затылок тем, кто идет перед нами. Послушно вышагиваем гуськом, и лишь какой-нибудь совсем чокнутый (вроде меня) может, заупрямившись, усесться на камни мостовой: не хочу, не пойду дальше.
   А ведь поначалу с какой радостью отправляешься в школу. Новая форма, новая сумка и новый, никогда ранее не испытанный трепет перед тем, что тебя ждет. Первый день. Только первый. И только потому, что мечту принимаешь как реальность. А потом – какая тягость, бог ты мой, какая тягость…
   Ради чего, в сущности, работает этот человек? Может быть, просто из упрямства? Вам хочется, чтобы я убрался, – ну уж нет, этого вы не дождетесь. Вы хотите, чтобы я не вводил никаких новшеств, – ну уж нет, я их вводить не перестану. Я буду здесь до тех пор, пока меня не уволят.