– Говорите же, зачем раздевали пацана?
   – Я посмотрел, как вы его разукрасили.
   – Попробовал бы сам справиться с таким! Кричишь ему: «Замолчи!» – а он орет пуще прежнего. – Хозяин, сняв кепку, сердито швыряет ее в темный угол, где, вероятно, находится кровать. – Эта стерва бросила их, а сама подалась к чертям собачьим! – ворчит он как бы про себя. – Жена! Мать!…
   – Если вы и о ней так заботились…
   – Стал бы я с ней цацкаться! При такой зарплате, как моя, только оплеухами и могу угощать…
   – А она что, не работала?
   – Работала. Втихаря. Только поздно я сообразил.
   – И когда же она уехала?
   Когда уехала, с кем уехала, не давала ли о себе знать, почему не кормите детей, есть ли у них другая одежда – автоматически, словно по бумажке, задаю я свои вопросы. Отец по-прежнему груб, злобен, рычит, но отвечает. Он, кажется, понемногу привыкает давать интервью.
   – Что вы собираетесь делать? – спрашиваю я под конец.
   – А чего мне делать? Делайте сами, вы ученые! Забирайте их у меня, этих детей, и не морочьте мне башку.
   – Пожалуй, так и придется сделать. Мы их заберем.
   – Дядя, ты сейчас нас возьмешь? – спрашивает вдруг малыш.
   Ребенок вцепился в мой рукав и напряженно смотрит на меня испуганными черными глазами. Девочка тоже следит за мной. Но без видимого оживления. Ей уже известно, что чудес на свете не бывает.
   Лично я не собираюсь их брать ни сейчас, ни позже. Я не домоуправление и не детский сад. И потому с некоторым удивлением слышу собственный голос:
   – Ну-ка, собирайтесь.
 
   Одну неделю в доме царило веселье. В самом начале было трудновато, в конце – тоже, но в целом неделя была веселая.
   Началось с купания, и малыш задал реву – такая игра оказалась для него непривычной, мыло щипало глаза и особенно ссадины от побоев. Но когда я сполоснул его водой и дал ему возможность одному поплескаться в ванне, слезы тут же высохли, и его удалось вытащить на сушу лишь после того, как я объявил, что пора ужинать.
   Ужин был для них настоящим пиршеством, так как я извлек все свои запасы, весьма скромные, говоря между нами, – колбасу, брынзу, помидоры и конфитюр, но дети, похоже, давно не видели такой роскоши, они так жадно набросились на еду, что я стал беспокоиться, как бы им не стало плохо. Пришлось объяснять, что и завтра тоже будет день.
   Следующее утро ушло на покупку одежды, самой необходимой, недорогой, но малыши радовались любому пустяку и были на седьмом небе (тогда как я втайне наслаждался своеобразным эгоизмом, который мы величаем заботой о ближнем).
   После обеда возникли затруднения – мне надо было идти в редакцию, а тащить с собой детей в качестве вещественного доказательства того, что моя миссия выполнена, я не мог. Пришлось отвести их в ближайший парк, дать им ключ от квартиры, мелочь на мороженое и наказ вести себя хорошо.
   – Ну, проверил? – спросил Янков.
   Я рассказал ему в нескольких словах, что и как, не упоминая о том, как я поступил с детьми. Это едва ли было бы ему интересно.
   – Гадкая история, слов нет, – замечает мой шеф. – Это совсем не для печати. Но вот что я решил: мы перешлем письмо в соответствующую инстанцию с предложением заняться этим вопросом районной детской комнате. Тогда никто не сможет обвинить нас в том, что мы оставили сигнал без внимания.
   – Раз ты решил…
   Наскоро покончив с текущими делами, я попросил разрешения уйти пораньше. На душе у меня скребли кошки – а вдруг на детей напало хулиганье, а вдруг их забрали в милицию или задавила машина?
   Они оказались там, где я их оставил. Сидели на скамейке, держась за руки, словно боялись потеряться, и наблюдали, как неподалеку ребята постарше поочередно катались на велосипеде.
   – Вы почему не играете? – спросил я.
   – А как? – спросила в свою очередь девочка.
   – Мы не знаем никакой игры, – уточнил малыш.
   – Тогда купите себе по бублику, – велел я, заметив, что в палатке у входа в парк продают только что привезенные бублики.
   Получив от меня необходимые средства, дети бросились к палатке. В этот момент Я заметил, что за мной наблюдает поверх очков Димов, устроившийся на противоположной скамейке. Он усмехнулся и кивком подозвал меня к себе.
   – Ваши дети? – спросил сосед, когда я подошел.
   – Не бойтесь, они у меня временно, – ответил я.
   – А чего мне бояться. – Он поднял седые угловатые брови, выражающие легкое недоумение всегда, даже когда они не подняты.
   – Шума, – пояснил я, вспомнив историю с дворовыми мальчишками.
   – Шума, говорите? Шум – пустяк, с детьми другие заботы, но пускай об этом думают родители.
   – У вас были дети?
   – Бог миловал! – решительно отрубил Рыцарь. – Жена у меня была. Жена, не жена – это отдельный вопрос. А что касается детей – бог миловал!
   – Но ведь дети, говорят, наше будущее.
   – Да. Если верить газетам. Или если у вас есть время и вы можете посвятить себя их воспитанию. Только вот у кого в наши дни есть время?
   – Тогда давайте поступать, как царь Ирод.
   – Ну зачем же так-то! Можно и по-другому. Если это вас интересует.
   – Почему же не интересует? – говорю я, убедившись, что дети вернулись на свою скамейку и грызут бублики.
   – Что такое, по-вашему, родительская любовь? – спрашивает Димов, глядя на меня поверх очков.
   – Известно… родительская любовь.
   – Мелкособственническое чувство! – поправляет меня Димов.
   И он начал втолковывать мне, что современные родители, как правило, не в состоянии дать детям воспитание. Следовательно, эту функцию должно взять на себя государство. Димов толковал обо всех этих элементарных вещах с таким гордым видом, словно сам их придумал.
   – Понимаю, вы за нивелирование индивида, – отважился я заметить.
   Он пронзает меня острым взглядом и бормочет себе под нос:
   – Ничего не скажешь, хорошо же вы меня поняли! Сосед явно сожалеет, что связался с таким тупицей, как я, но и я теперь тоже сожалею, ибо Димов завел такую многословную апологию общественного воспитания, что сил нет слушать. Подлинное воспитание, воспитание будущего, которое должно обеспечить полный простор для развития индивидуальных способностей и дарований…
   Мне приходится выслушать его до конца. Ничего не поделаешь – сосед. Потом я любезно благодарю его за беседу и веду детей домой.
   У меня было опасение, что особенно тягостно будет вечерами – ведь я не знал, чем и как занимать своих питомцев, – но тут на помощь пришел телевизор. Сначала я совсем забыл о нем, к тому же я был почти уверен, что он не работает, так как достался мне в наследство от Жоржа, но оказалось, что он вполне исправен, и это просто осчастливило детей, да отчасти и меня самого, поскольку избавляло от непосильной задачи изобретать для них забавы.
   Все постепенно наладилось, все было даже лучше, чем я ожидал, за исключением, может быть, спанья: спать приходилось на одной кровати, и, как бы ни была она просторна, втроем на ней было тесновато; к тому же малыш в отличие от своей сестры спал довольно-таки беспокойно, без конца ворочался, пинался и хныкал во сне, вероятно все еще переживая проявления теплой отцовской заботы.
   А неделю спустя явилась какая-то женщина и сообщила, что пришла забрать, детей в интернат. Выходит, посланное редакцией письмо не осталось без отклика, и у меня не было никаких оснований возражать. Такой был конец. Он, как и начало, не обошелся без слез.
   – Я не хочу уходить! – жалобно захныкал мальчуган, размазывая слезы по круглому, уже пополневшему личику.
   – Дядя, а зачем нас забирают? – с недоумением спрашивала девочка дрожащим голосом. – Ты же нас не прогоняешь?
   – Как я могу вас прогонять! Да только это не от меня зависит, такой уж порядок.
   – Такой порядок, детки, – подтверждает женщина. – Там вы будете с другими детьми, будете вместе учиться, вместе играть… Давайте-ка теперь собирайте свои вещички…
   Однако их нисколько не интересовали ни другие дети, ни учение, им явно хотелось остаться здесь, в этой сумрачной комнате, где их никто не обижал, где можно было смотреть телевизор, и малыш продолжал хныкать. Голубые глаза его сестренки тоже стали наполняться слезами, и я пытался поочередно успокаивать то одного, то другого, повторяя, что такой порядок и что они будут часто приходить ко мне в гости, хотя сам в это не верил.
   Так что все закончилось слезами и неловкими объятиями, и топот детских ножек слышался мне на лестнице, потом в Темном царстве, затем хлопнула наружная дверь, и все затихло, я снова оказался один в опустевшей комнате, сказав себе, что с моей стороны это была сентиментальная глупость, что после веселого беспорядка в моей квартире детям будет еще труднее привыкать к порядку, который их ожидает. Но ничего не поделаешь, рано или поздно им придется смириться с мыслью, что существует порядок. Хорошо это или плохо? О них будут заботиться, но в строгом соответствии с порядком, и никто не станет их баловать. А как приятно, когда тебя балуют.
 
   С каждым днем все раньше спускаются сумерки. Когда я ухожу из редакции, уже совсем темно, и, проходя по городскому саду, я улавливаю легкий запах влажной земли и хризантем, который напоминает мне об осени и кладбище. И мне приходит в голову, что надо бы сотворить скромную панихиду о покойном друге, после чего я невольно сворачиваю в сторону площади с памятником.
   Обычный прием – прикрывать низменный порыв пологом чего-то возвышенного… Дело в том, что я направляюсь к «Софии» не ради усопшего друга, а ради все еще живой, к счастью, Бебы.
   Беба, да. Вам знаком этот тип женщины – тонкое лицо и пышная плоть. Я скроена по двум различным журналам, как-то сказала она о себе. Физиономия мадонны и фигура красотки из кабаре – дисгармония, вызывающая повышенный интерес у некоторых мужчин. Ибо сколько бы мы ни воспевали гармонию, нам все чаще приходится убеждаться, что в ней есть и нечто довольно скучное.
   Окружение, быт, круг интересов Бебы – все пункты ее характеристики вполне можно было бы переписать из личного дела моей жены. Однако есть все же и различие между ними, и оно в пользу Бебы. Бистра – изящное, тонкое создание с тяжелым нравом, тогда как у Бебы при тяжеловатой фигуре легкий характер. Может быть, потому, что она ничего не воспринимает всерьез, включая и невезение в игре, когда ей приходится раскошеливаться, что иной раз даже с нею случается. Трудно поверить, чтобы у нее были какие-либо серьезные планы, а если и были, то она махнула на них рукой и давным-давно пустила свою жизнь на самотек, считая: какие бы планы человек ни строил, что на роду написано, то и будешь хлебать. Поэтому она пробует заглянуть в тайны своей судьбы, гадая на кофейной гуще и раскладывая пасьянс, но ей никогда и в голову не приходит стать творцом своей собственной судьбы. Такие громкие фразы кажутся фаталисту смешными, а Беба, как всякий солидный игрок, – фаталист по призванию. Используй свои карты как сумеешь, но не забывай, что не ты и не кто-нибудь – сама судьба их тасует.
   Еще что? Профессия. Но у Бебы нет профессии. Можно было бы сказать, что она – рантье, но в наших формулярах такая графа не предусмотрена. Бебе ежемесячно присылает определенную сумму ее тетушка, переселившаяся в Штаты. Тетушка имела счастье выйти замуж за богатого заокеанского глупца, который безвременно, а может, и вовремя отдал богу душу. А Беба оказалась единственной родней счастливой старушки.
   Словом, тема счастья весьма расплывчата, и, если бы непременно понадобилось развивать ее дальше, пришлось бы упомянуть и Жоржа, который покупает у Бебы чеки для «Корекома»[1], покупает импортные товары, а затем сбывает их по завышенным ценам. А судьба – она такая, она как начнет подтасовывать хорошую карту, только успевай ловить счастье; которое может продолжаться довольно долго.
   Но в данный момент я не Жоржа отправился искать, а Бебу. Не потому, что я особенно симпатизирую этой даме, а по тем соображениям, что мне неохота возвращаться в пустую квартиру. Кроме того, если ты провел немало времени в холостяцком одиночестве, воображение неизбежно начнет занимать какая-нибудь Беба.
   В жизни всегда так: чем ты не дорожишь, то само лезет тебе в руки. Подобным же образом и Беба очутилась в моих руках, точнее, мы, словно по уговору, столкнулись с нею перед кафе, как в прошлый раз.
   – Я подозреваю, что ты меня ищешь, – бросает она без лишней скромности.
   – Естественно.
   – В таком случае ты, наверное, уже решил, куда меня повести.
   – Знаешь что, – говорю я, – Бистру мы будем дразнить в другой раз. Сегодня я бы не хотел идти в ресторан.
   – А куда?
   – Хотя бы ко мне.
   – Ни за что на свете, – отвечает Беба. – Терпеть не могу холостяцких квартир.
   – Я полагал, что ты более романтична.
   – Я не романтична и презираю грязь, простыни сомнительной чистоты и вообще весь этот мужицкий быт
   – Тогда пойдем к тебе.
   Она окидывает меня суровым взглядом, готовая послать меня ко всем чертям, и твердо заявляет:
   – Ладно. Уступаю на сей раз, тем более что ты у меня запрограммирован. Только имей в виду: я иду на это в порядке исключения.
   Убранство Бебиной квартиры для меня не новость, но только после того, как я покинул свою квартиру, до меня доходит, что Бистра обставила ее точно по образцу этого интерьера. Это была поистине героическая амбиция моей бывшей супруги, если принять во внимание, что у Бебы все заграничное.
   Хозяйка бросила в сторону лиловую курточку своего джинсового костюма и, оставшись в такой же лиловой рубашке, занялась бутылками и орешками.
   Я закуриваю, сидя в мягком кресле и стараясь не заглядывать за слегка раздвинутые кулисы рубашки. Еще рано.
   – Тут довольно-таки уютно, – рассуждаю я вслух. – В сто раз уютней, чем в любом ресторане.
   – Только мне уже становится не по себе от этих домашних рандеву, – возражает Беба, ставя поднос с бокалами на низкий столик. – Не знаю, что у меня за доля такая – везет мне на женатых ослов. И этот, таинственный, как ты его назвал, – его я тоже за это отшила. Он будет появляться с женой повсюду, а я должна ждать его дома и служить для него чем-то вроде тайного гарема. Ненавижу прелюбодеев!
   Высказав эти соображения, Беба удаляется, чтобы принести лед. Но вот и с этим покончено, хозяйка усаживается в кресло напротив меня, и снова звучит ее нежный голосок:
   – Так что имей в виду: если я тебе понадоблюсь еще когда-нибудь, не вздумай явиться ко мне в шлепанцах.
   – Послушай, – предлагаю я, – почему бы нам не сократить процедуру? Все ведь идет к этому.
   – Еще чего! Тони, не прикидывайся дурачком, я тебе не Бистра. Если начать «сокращать процедуру», то нам уже пора переселяться на кладбище. Процедура, дорогой мой, тем и хороша, что она тянется. Ты настраиваешься, заводишься, воображаешь. А после остального ты повернешься ко мне спиной и захрапишь.
   – Я не храплю.
   – Все так говорят… Наливай же!
   Я наливаю. Мы выпиваем по два бокала в течение двух часов. Беба любит пить неторопливо. В общем, пускай тянется. Процедура. Она выражается главным образом в беседе, содержание которой – сплетни. Я давно ничего не слышал о наших общих знакомых, что, по мнению моей дамы, просто неприлично. Однако есть в этом и плюс: какой был бы смысл заниматься пересудами, если бы мне все было известно?
   Информация обильная, хотя и однообразная. Кто с кем встречается да кто кому наставляет рога. Вечные страсти.
   – Бистра потирает руки, представляя, как ты переживаешь, – ввернула Беба, исчерпав свой репертуар.
   – Наоборот, я счастлив.
   – Уж прямо-таки счастлив!
   – А почему нет? Сделал добро двум людям, не считая себя.
   – Ты в этом уверен?
   – Человек ни в чем не может быть уверен. У меня опасение, что Жорж не очень-то доволен.
   – Почему? – спрашивает она, остановив на мне испытующий взгляд.
   – Да потому, что он не столько к Бистре льнет, сколько к тебе.
   – А ты хитрец! – Беба грозит мне пальцем. – Прикидываешься рассеянным, а сам все видишь.
   – Если б видел, мне было бы ясно, почему ты его отшила. Ты ведь женщина не меркантильная.
   – Я не меркантильная, Тони, но у меня принцип: не путать удовольствие с делом. И потом, от Жоржа удовольствие…
   – Ужас как тебе идет эта лиловая блузочка, – замечаю я безо всякой связи. – Одного не могу понять…
   – – Опять что-нибудь выдашь?
   – Тебе в ней действительно тесно или это всего лишь обман зрения?
   – Я не иллюзионистка, мой мальчик. У меня все настоящее, – отвечает Беба с присущей ей скромностью.
 
   «Повернешься ко мне спиной и захрапишь…» Это не совсем так. Если на то пошло, Беба засыпает первая. Еще одно очко в ее пользу: она не из тех чересчур горячих, как, например, Бистра: сначала еще держит себя в узде, но потом страшно утомляет, совсем как в жаркий день, когда с утра ты говоришь, какой славный день, но жара усиливается, и к середине дня уже понимаешь, что все хорошее имеет свою плохую сторону. Когда путь долог, зной переносить труднее.
   Антоний и Клеопатра… Тони и Беба… Нет, такой опасности не существует…Достоинство этой женщины именно в том, что она не висит над тобой точно дамоклов меч. Она слишком занята, чтобы дорожить чем бы то ни было. И когда утром, угостив чашкой кофе, она провожает меня, то не спрашивает, когда мы увидимся, она говорит только: будет время – звони. Словом, здравствуйте и до свидания, как принято у воспитанных людей.
   Вернувшись домой, я вдруг понимаю, что моя уединенная квартира начинает меня угнетать. И дело тут не в том, что у меня нет ни богатых штор, ни импортных обоев, как у Бебы. Свою орешину я не променял бы ни на какие обои и драпри, хотя чувствую, что темная ее зелень говорит о близости осеннего заката. Меня гнетет отсутствие детей. Я будто вижу их стоящими на нумерованных местах, вижу весь этот казенно налаженный быт и испытываю угрызения совести. Смутное чувство вины, знакомое с детских лет.
   Бывает, иной раз я оборачиваюсь назад, в прошлое, и пытаюсь подытожить его – просто так, чтобы посмотреть, что получится в результате, и выходит, что ничего не получается. Какой-то винегрет из мелочей. Горстка случайностей, беспорядочно всплывающих в памяти. Надо еще больше углубиться в прошлое, убеждаю я себя, надо вернуться к самому-самому раннему, откуда берет начало все последующее. Может быть, именно самое раннее способно дать объяснение всему.
   Однако самое раннее ничего не объясняет, потому что это всего-навсего хаос. Я вижу себя в каком-то темном, тесном и низком помещении согнутым вчетверо, словно сжатым со всех сторон, как будто воспоминание вернуло меня в утробу матери, но я не в утробе матери, а в ее объятиях, – бомбоубежище, все вокруг нас сотрясается, а где-то над головами рвутся бомбы. Охваченный страхом, я готов в диком порыве бежать куда глаза глядят, но бежать некуда, и все вокруг так давит меня, что, пытаясь спастись, я зарываюсь глубже в материнские объятия. Меня охватывает страх, но не потому, что где-то снаружи рвутся бомбы, а потому, что в меня вселился страх матери, бессвязно повторяющей вполголоса: «Пришел нам конец. Господи спаси…» Она повторяла это до тех пор, пока вдруг почти у самого моего уха не послышался шепелявый шепот: «Не учи господа, что ему надо делать! Лучше скажи: господи, да будет воля твоя!…»
   Всего какой-то миг, не связанный ни с предыдущим, ни с последующим, – таким кажется мне то далекое воспоминание о хаосе. Потом я вспоминаю хаос более позднего времени. Я вижу себя на руках у отца – наверное, мы с ним были на матче. Люди хлынули к выходу, мы находимся в самом центре необъятной толпы, которая сжимает нас с такой ужасающей силой, что мне кажется, будто слышен треск человеческих костей. Отец старается держать меня как можно выше, но он низкорослый и худощавый, и руки у него, видимо, совсем ослабли, потому что он все время кричит беспомощно: «Граждане, осторожней! Задавите ребенка!» Однако никто ничего не слышит, никто ничего не в состоянии сделать – каждого толкают, на каждого наваливаются идущие сзади, и я чувствую, как держащие меня руки дрожат в изнеможении и вот-вот уронят в это жуткое человеческое море, где от меня останется лишь мокрое место, но вдруг меня подхватывают какие-то другие руки, длинные и могучие, – руки парня, настоящего богатыря, и он спокойно и уверенно несет меня к выходу.
   За этого молодого богатыря я иногда молился перед сном – когда я был маленьким, тетка тайком учила меня молитвам, а позже, когда я подрос и больше не молился, мне случалось и проклинать его: ведь, не подхвати он меня на руки, моя жизнь тогда кончилась бы в один миг и ничего случившегося потом просто бы не было.
   Убежище – хаос далекого прошлого, толпа – хаос внешнего мира, но в доме существует порядок. Этот порядок создан взрослыми людьми, и он не всегда мне понятен. Однако даже при всей его строгости и незыблемости случается, что и в него проникают микробы хаоса. Так, много лет назад у моей матери стал расти живот; поначалу это не бросалось в глаза – она всегда была грузной, вес ее был намного выше нормального, – но потом живот сделался таким огромным, что я начал задавать неприличные вопросы, на которые моя тетушка отвечала: ты еще маленький, тебе этого не понять, но ты должен радоваться – скоро аист принесет тебе братика.
   Эта новость вызвала у меня целую лавину новых вопросов, на которые взрослые не склонны были отвечать, и я зажил с мыслью о скором появлении некоего улыбающегося человечка, который представлялся мне в виде живой куклы; воображение мое уже рисовало, как я вожу улыбающегося человечка за руку, как показываю ему наш двор, и тайный лаз в соседский сад, и свои маленькие сокровища.
   Потом мама вдруг исчезла, и пришло сообщение, что аист и в самом деле принес мне братика – точнее, сестренку: в последний момент (вероятно, в спешке) вместо братика мне послали сестренку. Для меня это не имело значения, но, когда меня пустили наконец в спальню, где снова появилась мама, и мне было позволено приблизиться к люльке, чтобы я мог увидеть красивого маленького человечка, единственное, что я смог сделать, – это заплакать:
   – Но она страшная!
   Она и в самом деле была неимоверно страшная, эта долгожданная сестренка, лицо ее было все в морщинах, как у старухи, неприятное, с лиловыми губами и лиловыми веками. Да, у ребенка были лиловые губы и веки, дышал он трудно, с какими-то едва уловимыми хрипами, и даже месяца не прожил, но, когда я узнал, что его уже нет, я воспринял это как еще одно проявление хаоса в условиях строгого домашнего порядка.
   – Почему она умерла? – спросил я у тети.
   – Из-за тебя… Ты не хотел, чтобы она у нас была. Так к моему разочарованию прибавилось и чувство вины. Увидеть безобразное – это, наверное, большая вина. Вина и страдание.
   Вопреки отдельным вспышкам хаоса домашний мир оставался миром порядка, который всячески поддерживала святая троица – мама, папа и тетя. Мне все кажется, что мама с тетей существовали с незапамятных времен, а вот отец появился значительно позже, потому что, как до меня потом дошло, он сидел в тюрьме и вышел из нее только Девятого, и я довольно отчетливо вспоминаю его появление: меня позвали со двора, а в кресле-качалке сидел какой-то незнакомый и не очень приветливый человек, я даже не обратил на него внимания, приняв за случайного гостя, и, верно, никогда не стал бы обращать на него внимания, если бы мама не сказала:
   – Ну подойди же к отцу! Разве ты не догадался, что это твой отец?
   Гость смотрел на меня и слегка улыбался, но я уперся, не желая к нему идти, так что улыбка на его худом лице постепенно угасла и больше не появилась – даже когда маме все-таки удалось подтащить меня к креслу-качалке.
   Мне не повезло с отцом с самого начала: то ли я вообще был стеснительным, то ли он казался мне совершенно чужим, ничуть не похожим на того, что мне показывали на фотографии – красивый мужчина держит под руку красивую улыбающуюся девушку, мою мать.
   Моя мать с ее полным лицом и тяжелым телом тоже была непохожа на подретушированный образ, увиденный на фотографии, но к ней я привык. А этот неожиданно появившийся человек был совсем чужой, и мне было непонятно, почему я должен его любить, такого молчаливого, холодного, нахмуренного, – казалось, он страдает от зубной боли, не очень сильной, но не унимающейся.
   В ранние годы мною занимались мать и тетка. Мать была доброй феей, а тетка – злой. К сожалению, заботы матери были сосредоточены не столько на мне, сколько на кухонных кастрюлях. Может быть, она внушила себе, что единственное ее дарование – кулинарное искусство, и ей хотелось убедить в этом отца и тетку. Свою возню на кухне мама начинала, как только прислуга возвращалась с базара; охая и вздыхая, бралась она за кастрюли и сковороды, но, поскольку кулинарные таланты были чистейшей ее иллюзией, ей приходилось маскировать их отсутствие, и она чересчур щедро сдабривала кушанья всевозможными приправами, главным образом пряностями и лавровым листом. Их одуряющий запах так действовал, что можно было съесть целую порцию, не подозревая, какую ты поглощаешь бурду.
   Толстая добрая фея была слаба здоровьем – она страдала от нарушения обмена веществ (или, как она сама деликатно выражалась, «от нервного сердца»), вечно глотала всевозможные таблетки, сосредоточенно отсчитывала валерьяновые капли, а после тяжелой операции утренней стряпни и не менее утомительной процедуры поглощения ее укладывалась на кушетку в гостиной, не способная больше ни на какую другую работу до следующего утра.