Страница:
Да как же они могут быть наедине с собой, когда они себя убили? В лучшем случае они могут быть наедине с собственным желудком. Или еще с кое-какими органами.
Да, вот тебе и внутренний голос.
Интересно, что доводы добросердечных по большей части идут изнутри, они бездоказательны, тогда как мизантроп оперирует очевидными фактами и грубыми примерами. Однако спорить с добросердечными бессмысленно. Так что вместо того я спрашиваю у Лизы:
– Вы говорили со своим родственником?
– Конечно. Я ему рассказала, с какими трудностями вы столкнулись и как собираетесь довести дело до конца.
Могу себе представить, каких глупостей она там нагородила.
– Вы, Тони, даже не представляете, как люди на вас рассчитывают.
Остается выяснить, на кого же рассчитывать мне. Пока что главным образом на собственные ноги. В последние дни я обошел ведомства, так или иначе связанные с пресловутыми трубами, и заручился всеми возможными справками. Не могу сказать, что меня встречают с распростертыми объятиями, но на мои вопросы все же отвечают. Обращался во все инстанции, за исключением одной, назовем ее Учреждением. Стоит связаться с такой высокой инстанцией, неприятностей не оберешься.
Как говорит Петко: «А ты читал Кафку?»
Кафку я не читал. И при всей своей наивности отправляюсь к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Служащий внимательно слушает, что-то помечая в своей записной книжке, и, прощаясь, заверяет меня, что на поставленные вопросы мы получим письменный ответ.
Однако ответ не приходит, по крайней мере в последующий десяток дней. И так как Главный нажимает, я должен снова заглянуть к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Только сегодня он кажется совершенно необщительным, и я решаю обратиться к его начальнику.
Секретарша – довольно милая девушка, но, вероятно, мила она только с начальством. А со мной это маленький айсберг. Отбеленные волосы и неприветливый взгляд. И все же, узнав, что я журналист, айсберг выслушивает, что меня сюда привело, и идет докладывать.
– Он очень сожалеет, но принять вас сейчас не может, – сообщает девушка минуту спустя. – А письмо мы вам пошлем в ближайшие дни.
Наконец письмо приходит. Оно составлено в лучших традициях канцелярского крючкотворства, настолько гладко – не за что зацепиться. Совершенно пустое, оно надежно держится на каркасе соответствующих распоряжений, постановлений, производственных программ, нормативов, коррективов, спецификаций и прочее и прочее. Наболевший вопрос оставлен без ответа. Зато строго соблюдена бюрократическая традиция – не заметно ни малейшего нарушения бумажного ритуала.
И все же вопрос остается открытым, деваться некуда, кому-то я должен его задать. И конечно же, не автору полученного письма – его сочинил вышеупомянутый секретарь. И вот я снова в приемной у его начальника.
– И не надейтесь, что он вас примет, – заявляет айсберг, едва завидев меня. – У него совещание.
– Я могу подождать.
– Сегодня исключается, я вам уже сказала.
– В таком случае спросите, когда он сможет меня принять.
– Сейчас я не смею его беспокоить.
– А когда посмеете?
– Приходите к концу дня.
Иду под вечер и убеждаюсь, что никаких перемен в старинном обряде проволочек не наступило. Все идет как заведено.
– Сегодня он не сможет вас принять.
– А завтра?
– И завтра тоже.
– Но когда-то он все-таки должен меня принять?
– Приходите в приемный день. В пятницу после обеда.
Иду в пятницу после обеда, притом пораньше, чтобы опередить других посетителей. Мой расчет оправдался – в приемной только белобрысый айсберг.
– Вам придется подождать, – холодно уведомляет он меня. – Он еще не пришел.
– Так-то соблюдаются приемные дни? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.
– Можете и об этом написать в газете, – вставляет секретарша.
– Прекрасная идея, – киваю я. – Непременно воспользуюсь вашим советом.
– Вы что, шутите? – сверлит она меня неприязненным взглядом. – Он дает обед иностранной делегации. Или вы вообразили, что он только вашим делом занят?
Довод серьезный и хорошо мне запомнился, поскольку я его слышу пять раз подряд – по мере того как с неравными интервалами являются еще пять посетителей. Ничтожное количество, если иметь в виду приемный день. Вероятно, гостеприимство начальника приобрело широкую известность.
Так вот мы и сидим вшестером в теплой компании айсберга, который замыкает собой несчастливое число – семь. В довершение всего айсберг не разрешает курить. Я единственный курю в этой компании, и то лишь мысленно. Когда куришь мысленно, это избавляет от необходимости пользоваться пепельницей и от соблазна мысленно ругаться. Как говорил Петко, если, препираясь с противником, ты начал трепать себе нервы, значит, противник уже взял верх. Лично я немного упростил эту аксиому: зачем злиться самому, если можно позлить другого. Так что я сижу тихо-мирно, мысленно курю в жду, что будет дальше.
За час до конца рабочего дня является Неуловимый. Он немного не такой, каким я себе его представлял, но это только внешнее впечатление. В общем, он не кажется ни деспотичным, ни высокомерным, его, скорее, можно отнести к другому типу – вежливых и холодно-безучастных. Начальник даже благоволил кивнуть в неопределенном направлении, как бы говоря: вот вам мое приветствие, поделите его между собой, как сочтете нужным. Затем исчез в кабинете в сопровождении секретарши. Айсберг остается там целую вечность, потом возвращается и приглашает одного из шестерки. Не меня.
– Я пришел первым, – кротко напоминаю я секретарше.
– Товарищи записались раньше пас.
– А почему же вы не записали меня тогда, пять дней назад?
– Товарищи записались раньше, – стоит на своем айсберг.
– Ладно, – уступаю я. – Но все же попытайтесь объяснить своему шефу, что на сей раз я буду ждать до конца.
Секретарша не считает нужным отвечать, однако в какой-то момент находит повод прошмыгнуть в кабинет начальства. Впрочем, от этого мое ожидание не становится более коротким. Лишь после того как всех пятерых одного за другим удалось выпроводить, наступает и моя очередь. Для пущей ясности необходимо отметить, что, когда я получаю наконец разрешение войти в святая святых, рабочее время истекло.
Вопреки моим ожиданиям начальник вежлив, принимает меня с холодной учтивостью.
– Чем могу быть полезным?
Я объясняю.
– Мы вам направили письмо. Зачем же мы составляли это письмо, если вы снова обращаетесь к нам по тому же делу?
– Вы, должно быть, не обратили внимания, что в письме не дано ответа на наш вопрос.
– Не могу допустить, – сухо отвечает начальник. – Разумеется, я не писал его собственноручно, но не могу допустить…
– Чего тут допускать? Письмо при мне.
– Ладно, не будем спорить, – бросает все так же сухо начальство. – Приходите завтра к секретарю и с ним все выясните.
– Я был у него. И если жду вас целую неделю, то не для того, чтобы вы снова отослали меня туда.
Он смотрит на меня несколько озадаченно, словно не ожидал подобной дерзости.
– Видите ли, какая вещь, – говорю я. – Пусть вам не кажется, что для меня такое большое счастье проводить время в обществе вашей секретарши или что я так уж дорожу вашим ответом. Для редакции все уже достаточно ясно и без ваших пояснений. Я просто соблюдаю порядок, чтобы завтра, когда я дам в газете материал против вас, вы не смогли возразить, что я к вам не обращался.
У меня такое чувство, что словечки «против вас» довольно-таки неприятно кольнули его слух. Он беспокойно ерзает на стуле и посматривает на миниатюрное устройство, которое я с небрежным видом держу в руке.
– Вы и магнитофоном запаслись…
– Это в наших общих интересах, – объясняю я. – Чтобы никто не мог сказать, будто я что-то исказил в ваших высказываниях.
– Но я не готов делать заявление перед микрофоном, – произносит начальник уже с ноткой беспокойства. – Я должен иметь под рукой справки, документы…
– Какое заявление? Это обычная запись служебного разговора. Простая формальность.
– Формальность? Да вам ничего не стоит и по радио это пустить, кто вас знает. Я, дорогой мой, говорю не только от своего имени, и мне приходится помнить, что слово не воробей…
– Я не могу настаивать. Как хотите. Но к вашему секретарю я больше не пойду.
– Ладно, не ходите. Мы вам ответим письменно. Если вам хочется, чтобы лично я вам ответил, вы получите мой ответ.
В свое время, когда, оставшись в одиночестве, я проводил над собой клинические наблюдения – с целью диагностики, конечно, – я убедился: главный мой недостаток в том, что я не способен ненавидеть. Словом, известное житейское правило: «Любить так же сильно, как и ненавидеть»[2] – ко мне совершенно неприменимо, в особенности во второй своей части. Я не испытываю ненависти даже в том случае, когда нежданно-негаданно получаю удар в спину. Я стараюсь только понять причину случившегося. А в данном случае причина состоит в том, что я сам лезу, куда меня не просят, вторгаюсь к этим людям, которые коротают свои дни, словно раковые больные. Больные, нет ли, но им все равно не позавидуешь, а раз так, то как же можно испытывать к ним ненависть? И вот мне кажется, что, если бы я был способен ненавидеть, я бы, скорее, возненавидел такого вот, как этот, который только что проводил меня с холодной вежливостью и который понятия не имеет, что это такое – быть в отчаянном положении, так как он с молодых лет научился наделено парить в небесах, может быть, не настолько, чтобы достичь высочайших вершин, но все же достаточно высоко, в чистых слоях атмосферы, на уровне служебного кабинета с персидскими коврами, имея в своем распоряжении «мерседес», штат сотрудников, которые отлично владеют полным регистром канцелярского витийства, чтобы оградить его от возможных аварий. Так что аварий нет, а если и случаются, ничего не стоит сделать вид, что их не было, все идет хорошо, и вверенная ему административная машина плодит главным образом никому не нужные циркуляры да вечную неразбериху, зато он уверенно парит в верхних слоях атмосферы – может, ему и не достичь высочайших вершин, хотя они не дают ему спать, но и на дне оказаться он тоже не рискует, несмотря на то, что именно там ему место. Да, такого я бы с удовольствием возненавидел, будь у меня способность к сильным чувствам.
«Вы получите мой ответ», – выказал холодное великодушие наш «летчик». Однако ответ не приходит. Приходит Ганев, один из тех знакомых, которых ты с трудом узнаешь и не можешь припомнить, когда и где ты с ним познакомился.
– Надо поговорить, – таинственно изрекает он. – Очень важно.
И тащит меня в «Болгарию». Мы располагаемся у витрины с видом на зимний бульвар, по которому стелется поземка, и это мне напоминает те времена, когда здесь, в этом кафе, может быть, за этим же столиком, мы вдвоем с Петко обдумывали очередной сценарий. Только сейчас нам не до сценариев. Впрочем, если бы была в нем нужда, то сценарий уже готов.
Как только официантка приносит водку, Ганев приступает к делу:
– У меня к тебе вопрос – об истории с трубами и проектированием цехов. Только имей в виду, разговор чисто личный. Будь здоров! – Отпив глоток, он продолжает: – Скажи на милость, но только так, по-дружески: кто скрывается за всем этим делом?
– Два предприятия.
– Что касается предприятий, это и так ясно. Ты открой мне правду, откуда все это идет?
– От беспорядка.
– Ты опять за свое. А где его, Павлов, не бывает, беспорядка? У вас в редакции все идеально?
– Куда нашим до этих. Тут речь идет о миллионах. И люди возмущаются.
– Сказать тебе, почему они возмущаются? Потому что кто-то их науськивает, прячась у них за спиной: «Возмущайтесь! Поднимайте шум! Вправьте нм мозги, тем, что наверху!». Кто он такой, этот «кто-то», вот что меня интересует!
– Понятия не имею.
– Не имеешь понятия? Лады! Я тебе верю. А тебе не кажется, что этот «кто-то» существует?
– Не исключено.
– Наверняка существует, не будь я Ганев. Дальше. Я слышал, будто ты схлестнулся с одним из наших начальников. Если ты распсиховался только из-за того, что он тебя не сразу принял, то это мелочность. А в остальном ты просто не прав. Что-то подмахнул человек не глядя – да ведь не кто-нибудь, а специалисты кладут ему на стол завизированное, проверенное, согласованное. При чем же тут он?
– Может, его вины в этом нет, может, тут виновата существующая практика. Но тебе же известно: отвечает тот, кто подписывает.
– Если отнестись формально! – вставляет Ганев, небрежно махнув рукой. – Дело в том, что у нашего, как и у любого живого человека, есть недруги, и они именно сейчас затеяли грязную возню. К чему лить воду на мельницу этих прохиндеев и накликать на человека беду?
– Какую там беду?… С кем подобные вещи не случаются?
– Вот именно… И если хочешь знать, шефу особенно нечего бояться. Нарушений нет. Все в ажуре, а теперь представь себе, как дело может обернуться, если его начнут клевать в печати!
– Приятного мало.
– То-то же! И кому от этого польза, кроме завистников? Вы, к примеру, н ты лично, что от этого будете иметь? Может, орден заслужишь? Нет, не орден, кое-что другое могут навесить. Слыхал пословицу – паны дерутся, а у мужиков чубы трещат.
– Что ты имеешь в виду? – неуверенно спрашиваю я.
– Ничего особенного. Но если заваришь кашу, кто-то должен ее расхлебывать. Наши люди не такие уж беззащитные. Есть кому за них заступиться, если будет нужда. В прошлом году тоже перестарались было в одной газете, и, кажется, кто-то загремел…
– Случается, – киваю я. – Рано или поздно кто-то должен загреметь.
– Все под богом ходим, – кивает Ганев. – Но тебе-то какой смысл совать голову в петлю?
– Все будет зависеть от письма, – говорю я, поднимая рюмку. – Нам должны ответить письменно. Но если там вообразили, что можно отмолчаться…
– Насчет письма не беспокойся, – заверяет меня мой добрый знакомый, который, как видно, и в это посвящен. – Все будет «ком иль фо». А если надо, то и вашему Главному позвонят. Главные – они народ дошлый. Только ты не поднимай суматоху.
Я подношу ко рту рюмку, но мне что-то не по себе.
– Как видишь, я не закусил удила, – говорю в ответ.
– И правильно делаешь, уверяю тебя!
Мы уже расплатились, когда Ганев приступает к десерту:
– Так что мотай на ус, Павлов, – лихо помнится, а добро вовек не забудется. Уже к осени ты будешь иметь командировку в Вену. На осеннюю ярмарку. Я сам тебе ее обеспечу, чисто по-дружески, безотносительно к этой истории. Только не подумай, что я пробую тебя подкупить. Тебе в Австрии приходилось бывать?
«Сколько раз!» – отвечаю про себя, а вслух говорю:
– Только однажды.
Да, повторяю я потом, только однажды или много раз, в зависимости от того, что иметь в виду. И в моей памяти оживает та история за границей – заезд на стоянку, любопытство: посмотреть, что там, в портфеле, и езда все дальше, все дальше, а потом глухое одиночество в Альпах. Реальное смешалось с нереальным, будто я и в самом деле пережил такое, но теперь все это совсем потускнело в памяти и утратило смысл. Значит, воротился все-таки, говорю. И обо всем забываю.
Мне ведь сейчас не до воспоминаний. Игра зашла далеко, и – Ганев не зря предупреждает – как бы не пришлось расхлебывать кашу. Надо держать ухо востро.
На следующий день приходит наконец долгожданное письмо. И приносит его мне не наша полсекретарша, а сам Янков.
– Ну-ка, взгляни!
И, едва я успел пробежать глазами послание, спрашивает:
– Как?
– Чепуха. Как и в тот раз. Пытаются умыть руки, опираясь на формальности.
– И да, и нет, – уклончиво, как всегда, говорит Янков. – Формальности формальностями, но никуда не денешься, такой порядок: приходится считаться с установленной процедурой. Да и потом – почему мы прицепились именно к этому учреждению?
– И вообще – зачем было встревать во все это? – подсказываю я.
– Вот-вот!… Что касается меня…
– Ну и нечего огород городить, – говорю я. – Надо сказать Главному – и дело с концом.
– А что сказать-то? – вздрагивает мой непосредственный начальник. – Мы ведь пока говорим между собой.
– Если иметь в виду Учреждение, я не вижу способа его обойти. Дело не в том, что вся вина ложится на него, но, если оставить его в стороне, многое повисает в воздухе – в общем, материал будет хромать на обе ноги.
– Впрочем, ты прав, – соглашается Янков после короткого размышления. – Может быть, в самом деле стоит поговорить с Главным. Но не так – ты одно, а я другое, а то опять скажет, что у отдела нет единого мнения. – Он выжидательно смотрит на меня. Я тоже жду. – Ничего путного из этого материала не выйдет, если ты хочешь знать мое мнение. Слишком многие в этом замешаны, у каждого рыльце в пушку. Значит, надо критиковать всех. И что получится? Сегодня они смотрят волком друг на друга, а завтра могут взъяриться на нас. Мы рискуем объединить их против себя.
Я не вижу надобности спорить. Но молчание раздражает Янкова даже в том случае, когда оно – знак согласия. Ему обязательно необходимо услышать твое «да», чтобы потом, в случае чего, можно было с чистой совестью взвалить на тебя вину.
– Как считаешь? – спрашивает мой непосредственный начальник.
– Смотри сам, – бормочу я, хотя мне хорошо известно, что именно эти два слова больше всего его раздражают.
– Я тебя спрашиваю!
– А мне все равно. Приказано готовить материал – я готовлю. Если завтра скажут «стоп» – перечить не стану. Мне все равно.
В сущности, материал уже готов, но Янкову этого не следует говорить. Чтобы панорама была законченной, осталось сделать один-два мелких штриха.
«Перестарались было в одной газете, и кто-то, кажется, загремел…» Эта случайно брошенная фраза, конечно, дает повод для размышлений, но сама по себе ни о чем не говорит. Приходится провести какое-то время в справочном отделе, покопаться в подшивках за прошлый год, установить, кто же тогда оказался именинником.
На другой день я добираюсь до загадочного мистера Икса и испытываю легкое, разочарование – оказывается, он вовсе не загремел, чему приходится только удивляться, потому что этот Марков – классический пример неугомонного человека, как сказал бы Главный. Вообще, как сказал бы Главный, мы с Марковым – два сапога пара. Точнее говоря, Марков – облагороженный вариант Павлова, или, если угодно, я – его выродившаяся разновидность, хотя, если иметь в виду внешность, то моя чуток поприличней.
Марков принадлежит к той категории людей – они вам знакомы, наверное, – которые вечно против кого-то или чего-то ведут войну. Если кто-то или что-то не нравится – это вполне естественно, но чтобы вести войну… Неврастеники да и только. Как говорится, они прекрасно знают, что дважды два – четыре, но это их не устраивает.
К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.
– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.
– Значит, ты все же пострадал…
– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…
Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.
– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.
– За что? У меня все проверено.
– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?
– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.
Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.
– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.
– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.
И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.
– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.
– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…
– Ты не любишь баранины с картофелем?
– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.
– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.
Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.
– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?
Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.
– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.
– Вот он.
Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.
– Так давай же, чего ждешь? И садись.
– В отделе возникли некоторые разногласия, – говорю я, положив папку на стол. – Янков, наверное, вам говорил.
– Да, говорил. Потому я тебя и вызвал. А не то вызвал бы вас обоих.
Да, вот тебе и внутренний голос.
Интересно, что доводы добросердечных по большей части идут изнутри, они бездоказательны, тогда как мизантроп оперирует очевидными фактами и грубыми примерами. Однако спорить с добросердечными бессмысленно. Так что вместо того я спрашиваю у Лизы:
– Вы говорили со своим родственником?
– Конечно. Я ему рассказала, с какими трудностями вы столкнулись и как собираетесь довести дело до конца.
Могу себе представить, каких глупостей она там нагородила.
– Вы, Тони, даже не представляете, как люди на вас рассчитывают.
Остается выяснить, на кого же рассчитывать мне. Пока что главным образом на собственные ноги. В последние дни я обошел ведомства, так или иначе связанные с пресловутыми трубами, и заручился всеми возможными справками. Не могу сказать, что меня встречают с распростертыми объятиями, но на мои вопросы все же отвечают. Обращался во все инстанции, за исключением одной, назовем ее Учреждением. Стоит связаться с такой высокой инстанцией, неприятностей не оберешься.
Как говорит Петко: «А ты читал Кафку?»
Кафку я не читал. И при всей своей наивности отправляюсь к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Служащий внимательно слушает, что-то помечая в своей записной книжке, и, прощаясь, заверяет меня, что на поставленные вопросы мы получим письменный ответ.
Однако ответ не приходит, по крайней мере в последующий десяток дней. И так как Главный нажимает, я должен снова заглянуть к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Только сегодня он кажется совершенно необщительным, и я решаю обратиться к его начальнику.
Секретарша – довольно милая девушка, но, вероятно, мила она только с начальством. А со мной это маленький айсберг. Отбеленные волосы и неприветливый взгляд. И все же, узнав, что я журналист, айсберг выслушивает, что меня сюда привело, и идет докладывать.
– Он очень сожалеет, но принять вас сейчас не может, – сообщает девушка минуту спустя. – А письмо мы вам пошлем в ближайшие дни.
Наконец письмо приходит. Оно составлено в лучших традициях канцелярского крючкотворства, настолько гладко – не за что зацепиться. Совершенно пустое, оно надежно держится на каркасе соответствующих распоряжений, постановлений, производственных программ, нормативов, коррективов, спецификаций и прочее и прочее. Наболевший вопрос оставлен без ответа. Зато строго соблюдена бюрократическая традиция – не заметно ни малейшего нарушения бумажного ритуала.
И все же вопрос остается открытым, деваться некуда, кому-то я должен его задать. И конечно же, не автору полученного письма – его сочинил вышеупомянутый секретарь. И вот я снова в приемной у его начальника.
– И не надейтесь, что он вас примет, – заявляет айсберг, едва завидев меня. – У него совещание.
– Я могу подождать.
– Сегодня исключается, я вам уже сказала.
– В таком случае спросите, когда он сможет меня принять.
– Сейчас я не смею его беспокоить.
– А когда посмеете?
– Приходите к концу дня.
Иду под вечер и убеждаюсь, что никаких перемен в старинном обряде проволочек не наступило. Все идет как заведено.
– Сегодня он не сможет вас принять.
– А завтра?
– И завтра тоже.
– Но когда-то он все-таки должен меня принять?
– Приходите в приемный день. В пятницу после обеда.
Иду в пятницу после обеда, притом пораньше, чтобы опередить других посетителей. Мой расчет оправдался – в приемной только белобрысый айсберг.
– Вам придется подождать, – холодно уведомляет он меня. – Он еще не пришел.
– Так-то соблюдаются приемные дни? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.
– Можете и об этом написать в газете, – вставляет секретарша.
– Прекрасная идея, – киваю я. – Непременно воспользуюсь вашим советом.
– Вы что, шутите? – сверлит она меня неприязненным взглядом. – Он дает обед иностранной делегации. Или вы вообразили, что он только вашим делом занят?
Довод серьезный и хорошо мне запомнился, поскольку я его слышу пять раз подряд – по мере того как с неравными интервалами являются еще пять посетителей. Ничтожное количество, если иметь в виду приемный день. Вероятно, гостеприимство начальника приобрело широкую известность.
Так вот мы и сидим вшестером в теплой компании айсберга, который замыкает собой несчастливое число – семь. В довершение всего айсберг не разрешает курить. Я единственный курю в этой компании, и то лишь мысленно. Когда куришь мысленно, это избавляет от необходимости пользоваться пепельницей и от соблазна мысленно ругаться. Как говорил Петко, если, препираясь с противником, ты начал трепать себе нервы, значит, противник уже взял верх. Лично я немного упростил эту аксиому: зачем злиться самому, если можно позлить другого. Так что я сижу тихо-мирно, мысленно курю в жду, что будет дальше.
За час до конца рабочего дня является Неуловимый. Он немного не такой, каким я себе его представлял, но это только внешнее впечатление. В общем, он не кажется ни деспотичным, ни высокомерным, его, скорее, можно отнести к другому типу – вежливых и холодно-безучастных. Начальник даже благоволил кивнуть в неопределенном направлении, как бы говоря: вот вам мое приветствие, поделите его между собой, как сочтете нужным. Затем исчез в кабинете в сопровождении секретарши. Айсберг остается там целую вечность, потом возвращается и приглашает одного из шестерки. Не меня.
– Я пришел первым, – кротко напоминаю я секретарше.
– Товарищи записались раньше пас.
– А почему же вы не записали меня тогда, пять дней назад?
– Товарищи записались раньше, – стоит на своем айсберг.
– Ладно, – уступаю я. – Но все же попытайтесь объяснить своему шефу, что на сей раз я буду ждать до конца.
Секретарша не считает нужным отвечать, однако в какой-то момент находит повод прошмыгнуть в кабинет начальства. Впрочем, от этого мое ожидание не становится более коротким. Лишь после того как всех пятерых одного за другим удалось выпроводить, наступает и моя очередь. Для пущей ясности необходимо отметить, что, когда я получаю наконец разрешение войти в святая святых, рабочее время истекло.
Вопреки моим ожиданиям начальник вежлив, принимает меня с холодной учтивостью.
– Чем могу быть полезным?
Я объясняю.
– Мы вам направили письмо. Зачем же мы составляли это письмо, если вы снова обращаетесь к нам по тому же делу?
– Вы, должно быть, не обратили внимания, что в письме не дано ответа на наш вопрос.
– Не могу допустить, – сухо отвечает начальник. – Разумеется, я не писал его собственноручно, но не могу допустить…
– Чего тут допускать? Письмо при мне.
– Ладно, не будем спорить, – бросает все так же сухо начальство. – Приходите завтра к секретарю и с ним все выясните.
– Я был у него. И если жду вас целую неделю, то не для того, чтобы вы снова отослали меня туда.
Он смотрит на меня несколько озадаченно, словно не ожидал подобной дерзости.
– Видите ли, какая вещь, – говорю я. – Пусть вам не кажется, что для меня такое большое счастье проводить время в обществе вашей секретарши или что я так уж дорожу вашим ответом. Для редакции все уже достаточно ясно и без ваших пояснений. Я просто соблюдаю порядок, чтобы завтра, когда я дам в газете материал против вас, вы не смогли возразить, что я к вам не обращался.
У меня такое чувство, что словечки «против вас» довольно-таки неприятно кольнули его слух. Он беспокойно ерзает на стуле и посматривает на миниатюрное устройство, которое я с небрежным видом держу в руке.
– Вы и магнитофоном запаслись…
– Это в наших общих интересах, – объясняю я. – Чтобы никто не мог сказать, будто я что-то исказил в ваших высказываниях.
– Но я не готов делать заявление перед микрофоном, – произносит начальник уже с ноткой беспокойства. – Я должен иметь под рукой справки, документы…
– Какое заявление? Это обычная запись служебного разговора. Простая формальность.
– Формальность? Да вам ничего не стоит и по радио это пустить, кто вас знает. Я, дорогой мой, говорю не только от своего имени, и мне приходится помнить, что слово не воробей…
– Я не могу настаивать. Как хотите. Но к вашему секретарю я больше не пойду.
– Ладно, не ходите. Мы вам ответим письменно. Если вам хочется, чтобы лично я вам ответил, вы получите мой ответ.
В свое время, когда, оставшись в одиночестве, я проводил над собой клинические наблюдения – с целью диагностики, конечно, – я убедился: главный мой недостаток в том, что я не способен ненавидеть. Словом, известное житейское правило: «Любить так же сильно, как и ненавидеть»[2] – ко мне совершенно неприменимо, в особенности во второй своей части. Я не испытываю ненависти даже в том случае, когда нежданно-негаданно получаю удар в спину. Я стараюсь только понять причину случившегося. А в данном случае причина состоит в том, что я сам лезу, куда меня не просят, вторгаюсь к этим людям, которые коротают свои дни, словно раковые больные. Больные, нет ли, но им все равно не позавидуешь, а раз так, то как же можно испытывать к ним ненависть? И вот мне кажется, что, если бы я был способен ненавидеть, я бы, скорее, возненавидел такого вот, как этот, который только что проводил меня с холодной вежливостью и который понятия не имеет, что это такое – быть в отчаянном положении, так как он с молодых лет научился наделено парить в небесах, может быть, не настолько, чтобы достичь высочайших вершин, но все же достаточно высоко, в чистых слоях атмосферы, на уровне служебного кабинета с персидскими коврами, имея в своем распоряжении «мерседес», штат сотрудников, которые отлично владеют полным регистром канцелярского витийства, чтобы оградить его от возможных аварий. Так что аварий нет, а если и случаются, ничего не стоит сделать вид, что их не было, все идет хорошо, и вверенная ему административная машина плодит главным образом никому не нужные циркуляры да вечную неразбериху, зато он уверенно парит в верхних слоях атмосферы – может, ему и не достичь высочайших вершин, хотя они не дают ему спать, но и на дне оказаться он тоже не рискует, несмотря на то, что именно там ему место. Да, такого я бы с удовольствием возненавидел, будь у меня способность к сильным чувствам.
«Вы получите мой ответ», – выказал холодное великодушие наш «летчик». Однако ответ не приходит. Приходит Ганев, один из тех знакомых, которых ты с трудом узнаешь и не можешь припомнить, когда и где ты с ним познакомился.
– Надо поговорить, – таинственно изрекает он. – Очень важно.
И тащит меня в «Болгарию». Мы располагаемся у витрины с видом на зимний бульвар, по которому стелется поземка, и это мне напоминает те времена, когда здесь, в этом кафе, может быть, за этим же столиком, мы вдвоем с Петко обдумывали очередной сценарий. Только сейчас нам не до сценариев. Впрочем, если бы была в нем нужда, то сценарий уже готов.
Как только официантка приносит водку, Ганев приступает к делу:
– У меня к тебе вопрос – об истории с трубами и проектированием цехов. Только имей в виду, разговор чисто личный. Будь здоров! – Отпив глоток, он продолжает: – Скажи на милость, но только так, по-дружески: кто скрывается за всем этим делом?
– Два предприятия.
– Что касается предприятий, это и так ясно. Ты открой мне правду, откуда все это идет?
– От беспорядка.
– Ты опять за свое. А где его, Павлов, не бывает, беспорядка? У вас в редакции все идеально?
– Куда нашим до этих. Тут речь идет о миллионах. И люди возмущаются.
– Сказать тебе, почему они возмущаются? Потому что кто-то их науськивает, прячась у них за спиной: «Возмущайтесь! Поднимайте шум! Вправьте нм мозги, тем, что наверху!». Кто он такой, этот «кто-то», вот что меня интересует!
– Понятия не имею.
– Не имеешь понятия? Лады! Я тебе верю. А тебе не кажется, что этот «кто-то» существует?
– Не исключено.
– Наверняка существует, не будь я Ганев. Дальше. Я слышал, будто ты схлестнулся с одним из наших начальников. Если ты распсиховался только из-за того, что он тебя не сразу принял, то это мелочность. А в остальном ты просто не прав. Что-то подмахнул человек не глядя – да ведь не кто-нибудь, а специалисты кладут ему на стол завизированное, проверенное, согласованное. При чем же тут он?
– Может, его вины в этом нет, может, тут виновата существующая практика. Но тебе же известно: отвечает тот, кто подписывает.
– Если отнестись формально! – вставляет Ганев, небрежно махнув рукой. – Дело в том, что у нашего, как и у любого живого человека, есть недруги, и они именно сейчас затеяли грязную возню. К чему лить воду на мельницу этих прохиндеев и накликать на человека беду?
– Какую там беду?… С кем подобные вещи не случаются?
– Вот именно… И если хочешь знать, шефу особенно нечего бояться. Нарушений нет. Все в ажуре, а теперь представь себе, как дело может обернуться, если его начнут клевать в печати!
– Приятного мало.
– То-то же! И кому от этого польза, кроме завистников? Вы, к примеру, н ты лично, что от этого будете иметь? Может, орден заслужишь? Нет, не орден, кое-что другое могут навесить. Слыхал пословицу – паны дерутся, а у мужиков чубы трещат.
– Что ты имеешь в виду? – неуверенно спрашиваю я.
– Ничего особенного. Но если заваришь кашу, кто-то должен ее расхлебывать. Наши люди не такие уж беззащитные. Есть кому за них заступиться, если будет нужда. В прошлом году тоже перестарались было в одной газете, и, кажется, кто-то загремел…
– Случается, – киваю я. – Рано или поздно кто-то должен загреметь.
– Все под богом ходим, – кивает Ганев. – Но тебе-то какой смысл совать голову в петлю?
– Все будет зависеть от письма, – говорю я, поднимая рюмку. – Нам должны ответить письменно. Но если там вообразили, что можно отмолчаться…
– Насчет письма не беспокойся, – заверяет меня мой добрый знакомый, который, как видно, и в это посвящен. – Все будет «ком иль фо». А если надо, то и вашему Главному позвонят. Главные – они народ дошлый. Только ты не поднимай суматоху.
Я подношу ко рту рюмку, но мне что-то не по себе.
– Как видишь, я не закусил удила, – говорю в ответ.
– И правильно делаешь, уверяю тебя!
Мы уже расплатились, когда Ганев приступает к десерту:
– Так что мотай на ус, Павлов, – лихо помнится, а добро вовек не забудется. Уже к осени ты будешь иметь командировку в Вену. На осеннюю ярмарку. Я сам тебе ее обеспечу, чисто по-дружески, безотносительно к этой истории. Только не подумай, что я пробую тебя подкупить. Тебе в Австрии приходилось бывать?
«Сколько раз!» – отвечаю про себя, а вслух говорю:
– Только однажды.
Да, повторяю я потом, только однажды или много раз, в зависимости от того, что иметь в виду. И в моей памяти оживает та история за границей – заезд на стоянку, любопытство: посмотреть, что там, в портфеле, и езда все дальше, все дальше, а потом глухое одиночество в Альпах. Реальное смешалось с нереальным, будто я и в самом деле пережил такое, но теперь все это совсем потускнело в памяти и утратило смысл. Значит, воротился все-таки, говорю. И обо всем забываю.
Мне ведь сейчас не до воспоминаний. Игра зашла далеко, и – Ганев не зря предупреждает – как бы не пришлось расхлебывать кашу. Надо держать ухо востро.
На следующий день приходит наконец долгожданное письмо. И приносит его мне не наша полсекретарша, а сам Янков.
– Ну-ка, взгляни!
И, едва я успел пробежать глазами послание, спрашивает:
– Как?
– Чепуха. Как и в тот раз. Пытаются умыть руки, опираясь на формальности.
– И да, и нет, – уклончиво, как всегда, говорит Янков. – Формальности формальностями, но никуда не денешься, такой порядок: приходится считаться с установленной процедурой. Да и потом – почему мы прицепились именно к этому учреждению?
– И вообще – зачем было встревать во все это? – подсказываю я.
– Вот-вот!… Что касается меня…
– Ну и нечего огород городить, – говорю я. – Надо сказать Главному – и дело с концом.
– А что сказать-то? – вздрагивает мой непосредственный начальник. – Мы ведь пока говорим между собой.
– Если иметь в виду Учреждение, я не вижу способа его обойти. Дело не в том, что вся вина ложится на него, но, если оставить его в стороне, многое повисает в воздухе – в общем, материал будет хромать на обе ноги.
– Впрочем, ты прав, – соглашается Янков после короткого размышления. – Может быть, в самом деле стоит поговорить с Главным. Но не так – ты одно, а я другое, а то опять скажет, что у отдела нет единого мнения. – Он выжидательно смотрит на меня. Я тоже жду. – Ничего путного из этого материала не выйдет, если ты хочешь знать мое мнение. Слишком многие в этом замешаны, у каждого рыльце в пушку. Значит, надо критиковать всех. И что получится? Сегодня они смотрят волком друг на друга, а завтра могут взъяриться на нас. Мы рискуем объединить их против себя.
Я не вижу надобности спорить. Но молчание раздражает Янкова даже в том случае, когда оно – знак согласия. Ему обязательно необходимо услышать твое «да», чтобы потом, в случае чего, можно было с чистой совестью взвалить на тебя вину.
– Как считаешь? – спрашивает мой непосредственный начальник.
– Смотри сам, – бормочу я, хотя мне хорошо известно, что именно эти два слова больше всего его раздражают.
– Я тебя спрашиваю!
– А мне все равно. Приказано готовить материал – я готовлю. Если завтра скажут «стоп» – перечить не стану. Мне все равно.
В сущности, материал уже готов, но Янкову этого не следует говорить. Чтобы панорама была законченной, осталось сделать один-два мелких штриха.
«Перестарались было в одной газете, и кто-то, кажется, загремел…» Эта случайно брошенная фраза, конечно, дает повод для размышлений, но сама по себе ни о чем не говорит. Приходится провести какое-то время в справочном отделе, покопаться в подшивках за прошлый год, установить, кто же тогда оказался именинником.
На другой день я добираюсь до загадочного мистера Икса и испытываю легкое, разочарование – оказывается, он вовсе не загремел, чему приходится только удивляться, потому что этот Марков – классический пример неугомонного человека, как сказал бы Главный. Вообще, как сказал бы Главный, мы с Марковым – два сапога пара. Точнее говоря, Марков – облагороженный вариант Павлова, или, если угодно, я – его выродившаяся разновидность, хотя, если иметь в виду внешность, то моя чуток поприличней.
Марков принадлежит к той категории людей – они вам знакомы, наверное, – которые вечно против кого-то или чего-то ведут войну. Если кто-то или что-то не нравится – это вполне естественно, но чтобы вести войну… Неврастеники да и только. Как говорится, они прекрасно знают, что дважды два – четыре, но это их не устраивает.
К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.
– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.
– Значит, ты все же пострадал…
– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…
Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.
– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.
– За что? У меня все проверено.
– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?
– Потому что знают: со мною лучше не связываться, я не уйду, поджав хвост, а буду ходить по всем инстанциям, и если будут пытаться заткнуть мне рот, я все равно не умолкну. А тебе дадут под зад.
Колючие серые глаза его глядят на меня злорадно, у него все какое-то острое – и тонкий нос, и вытянутый подбородок, и даже уши, торчащие вверх, как у сатира. Он, наверное, потешается над тем, как я реагирую на его речи, подвергает проверке мою смелость. Я же потешаюсь над ним. Такому фанатику и в голову не придет, что рискованный шаг вовсе не требует особой смелости. А главное, он не в состоянии понять, что если я преисполнен решимости продолжать начатое дело, то не потому, что мне так дорога правда, а потому, что я нисколько не дорожу своим местом.
– Ты решил меня запугать? Напрасно стараешься, – говорю я, чтобы испортить ему настроение.
– Приятно слышать, – кивает Марков. – Меня уже воротит при виде разумных людей.
И, окончательно убедившись, что с разумными у меня мало общего, он переходит к конкретным замечаниям.
– И все же как-то управляются, – вставляю я, воспользовавшись удобным случаем.
– Вот именно – как-то. Ведь и это наше проклятое успокоение исходит из того, что все как-то уладится, все образуется. Вроде того нового микрорайона, где я вчера побывал. Дома расположены таким образом, что, находясь среди них, ты невольно впадаешь в меланхолию и уныние… Архитекторы до такой степени нахалтурили, что просто диву даешься… Спросить бы, какая бригада строителей так отличилась – тут разворотили, там скособочили, кругом недоделки… А что особенного? Ведь люди все равно вселятся в эти дома, привыкнут, будут выколачивать половики, тушить баранину с картофелем, рожать детей…
– Ты не любишь баранины с картофелем?
– Я не люблю баранов. Эта баранья апатия… это разгильдяйство… Делай как бог на душу положит, шаляй-валяй, ведь формально все в порядке: выполнено, сдано, принято… Принимающие нисколько не лучше тех, что сдают. Важно, чтоб формально все было в ажуре. Если за брак дают премиальные, чего тут мудрствовать.
– Ты слишком обобщаешь, – говорю я. – Как бы тебе опять шею не намылили.
Неврастеник вертит головой, словно говоря: черта с два, затем переставляет превращенное в руины крем-брюле, к которому даже не притронулся, и пробует только что принесенный кофе.
– Ничего я не обобщаю, Павлов. Я все это видел собственными глазами, установил, описал. Напечатают или нет, завтра скажем: было да сплыло, примемся за другое. В том-то и беда, что не решаешься обобщить, резюмировать. Как и в твоем случае. Я одно пощекотал – и забылось, ты другое пощекочешь – и тоже забудется. А если бы там копнуть как следует, разобраться во всем основательно и подвести черту, картина была бы не больно привлекательная.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что некому эту картину нарисовать. Ну скажи, кому это по плечу: тебе, мне?
Браться за большие фрески я бы не стал. На данном этапе меня заботят лишь отдельные детали. Так что я возвращаю собеседника к конкретным фактам. И правильно делаю, потому что уже после обеда меня вызывают к Главному. Одного меня. Предстоит разговор с глазу на глаз. А если уж предстоит разговор с глазу на глаз, надо быть готовым ко всему.
– Как обстоит дело, Павлов? – спрашивает Главный, оставаясь в сидячем положении и не указывая перстом на кресло. – Сегодня ты должен был представить материал.
– Вот он.
Главный смотрит на папку в моей руке, и его лицо выдает легкое разочарование. Человек явно настроился снять с меня стружку, и вот пожалуйста – зря настраивался.
– Так давай же, чего ждешь? И садись.
– В отделе возникли некоторые разногласия, – говорю я, положив папку на стол. – Янков, наверное, вам говорил.
– Да, говорил. Потому я тебя и вызвал. А не то вызвал бы вас обоих.