развешанная по стенам посуда и даже рабочий стол моего приятеля --
придвинутый к окошку ящик, где он хранил учебники и на котором рисовал
восходы в горах.
Одна-единственная мечта владела им -- стать настоящим художником, но то
была чересчур смелая мечта для мальчика, которому не хватало средств даже
для того, чтобы поступить в гимназию. Потом мы переехали в другую часть
города, я потерял его из виду и больше ни разу не встречал.
"Политик" был из семьи левых земледельцев 1 и
любил на переменах обсуждать проблемы внутреннего и международного
положения, преподнося нам свой вариант тех разговоров, которые он слышал от
взрослых за обедом или ужином.
1Левые земледельцы -- члены левого крыла политической партии
"Болгарский земледельческий народный союз".
114

Но другие мальчики тоже слушали дома политические разговоры и тоже с
жадностью впитывали их, а поскольку родители у них были не левыми
земледельцами, а демократами или сговористами 1, то
придерживались совсем иных взглядов по тем проблемам, что затрагивались у
нас на переменах. Короче говоря, вспыхивали споры, в которые я не считал
нужным вникать, потому что мой отец не состоял ни в одной из партий.
Тем не менее меня раздражала важность, с какой эти птенцы разворачивали
украденные из дому партийные газеты, пересыпая свою речь выражениями вроде
"общая амнистия" или "аграрная реформа", мне совершенно непонятными. Это
ставило меня в унизительное положение невежды, вынуждало призадуматься над
своим интеллектуальным уровнем, и я говорил себе, что нельзя почти взрослому
человеку -- мне уже стукнуло двенадцать -- поглощать одни романы и не знать,
что такое "общая амнистия". Поэтому я начал заглядывать в газеты своего
дядюшки, расспрашивать его о той или иной партии, о том, что означает тот
или иной термин, пока, наконец, не задал вопроса, который давно засел у меня
в голове:
-- Дядя, а кто был тот Фридман?
-- Коммунист,-- ответил дядя без малейшего колебания.
Потом несколько недоуменно посмотрел на меня: -- Почему ты вдруг о нем
спросил?
-- Просто так.
А на другой день во время большой перемены я подошел к группе
одноклассников, споривших в тенистом уголке школьного двора, вынул из
кармана газету "Эхо", с невозмутимым видом раскрыл ее и погрузился в чтение.
Мой поступок был таким неожиданным, что спор на мгновение прервался. Однако
самолюбие не позволило нашим политиканам выказать свою растерянность, только
один, не сдержавшись, заметил:
-- Дожили. У нас уже и коммунист завелся.
1Демократы -- члены буржуазной Демократической партии,
сговористы -- члены реакционной политической партии "Демократический
сговор", возникшей после фашистского переворота 9 июня 1923 г.
115

Но после уроков мой друг "политик" увязался за мной, и я услышал
признание:
-- Знаешь, я тоже решил стать коммунистом. Только так можно вправить
мозги этим богатым сынкам...
Месяц спустя подошло время выборов, и для нас, детей улицы, это было
нечто вроде пасхи -- оживленные толпы на городских площадях, афиши, легковые
автомобили сыплют дождь избирательных бюллетеней и листовок. Для меня и
моего приятеля это было также время маленького реванша, потому что бюллетени
трудового блока, то есть наши бюллетени, были красивее остальных --
серебряные, по-настоящему серебряные -- и мы размахивали ими на переменках,
чтобы прочие ученики е их жалкими зелеными и белыми бюллетенями лопались с
досады.
На улице же вел я долгие беседы с одним моим взрослым другом -- молодым
евреем, который торговал галантереей и парфюмерией. У него не хватало денег,
чтобы сделать себе настоящий лоток, поэтому он приспособил старую детскую
коляску, застелив ее сверху досками, и раскладывал там свой товар: мыло,
гребенки и флаконы дешевого одеколона. Обычно коляска стояла на тротуаре
возле самого нашего дома -- к тому времени мы жили уже на Регентской, а это
была довольно оживленная улица, весьма подходящая для торговли, что вовсе не
означает, будто за мылом и расческами выстраивались очереди. Очередей не
было, зато было вдосталь свободного времени, я целыми часами торчал возле
моего приятеля, и мы беседовали о чем угодно, но чаще всего "об этой
помешанной".
"Эта помешанная" была дочь нашего соседа-богача, владельца огромного
участка, где стояли два покосившихся трехэтажных дома и несколько сараюх.
Дома были заселены невзыскательными съемщиками, а в сараях помещались
слесарные, столярные и сапожные мастерские, и каждый месяц хозяин собирал со
всего этого населения солидную мзду, а между тем, не зная, кто он, его легко
было принять за нищего -- всегда небритый, неряшливый, в засаленном черном
костюме, который от старости приобрел какой-то тусклый зеленоватый оттенок.
У этого Плюшкина и Креза была юная дочь, которую он держал под замком,
потому что у нее был некоторый психический сдвиг -- главным образом на
116

сексуальной почве. Иной раз ей удавалось выбраться на волю, и тогда
старик бегал за ней по двору, а она кричала, смеялась или рыдала, а однажды
во время очередного побега наткнулась на молодого еврея-торговца и, должно
быть, воспылала к нему любовью, потому что повисла у него на шее, что было
кстати для старика -- с помощью торговца он снова водворил дочь в ее мрачное
обиталище. С той поры каждый раз, когда помешанной удавалось удрать,
призывали на помощь моего приятеля, спрашивали ее, пойдет ли она за него
замуж, она, не колеблясь, всегда отвечала утвердительно, и постепенно соседи
внушили ее отцу, что этот брак, в сущности, единственное спасение. Что же
касается жениха, он колебался куда больше.
-- Конечно, это поможет мне расширить торговлю... Но зато потом?..--
формулировал он вслух свои сомнения.
-- Она не уродина,-- подбадривал его я (жениться-то ведь предстояло не
мне).
На мой взгляд она и впрямь не была уродиной. Она была хуже, чем уродина
-- ее бледные щеки, бесцветные губы, огромные, лихорадочно горящие глаза и
странный, безумный смех внушали страх.
-- Лучше уж была бы уродина,-- возражал мне приятель.-- К уродине можно
и притерпеться. Но она помешанная... Нет, ничего из этого не выйдет.
И действительно не вышло, в частности еще и потому, что моему приятелю
пришлось покинуть нашу оживленную и пыльную улицу.
Однажды летом, среди дня, по тротуару двигалась группка подвыпивших
гуляк -- событие отнюдь не редкостное, ибо питейных заведений на Регентской
было хоть отбавляй. Но эти, по-видимому, принадлежали к организованным
радетелям отечества, потому что, когда они подошли к нам поближе, один из
них выкрикнул:
-- Это еврей, я его знаю!
-- Да по носу видать, кто он,-- поддержал другой и поддал ногой детскую
коляску.
Мыло и гребни разлетелись по мостовой, раздался звон разбитого стекла,
и мы с моим приятелем, бессильные предпринять что-либо иное, машинально
нагнулись, чтобы подобрать товар. Но тут второй пинок повалил еврея на
землю, и чей-то голос
117

у нас над головой с угрозой произнес:
-- Еще раз здесь увижу -- сотру в порошок и тебя, и твою тачку!
Они уже отошли далеко, а я машинально продолжал подбирать валявшиеся в
пыли розовые и желтые брусочки мыла, чувствуя себя виноватым и думая о том,
что мне было бы куда легче, если бы ногой пнули меня, но меня не пнули --
должно быть, из-за возраста или из-за формы носа.
Улица -- это дощатые заборы, залепленные сверху донизу яркими
киноафишами, на которых красовались полные любовного томления лица Греты
Гарбо и Марлей Дитрих; улица -- это крохотные кинотеатрики, где к резкому
запаху мастики примешивался не менее резкий запах потных тел; это цыганские
духовые оркестрики, которые под звуки торжественного марша шлепали босыми
ногами по тротуару, шагая на очередную свадьбу; это не менее увлекательные
похороны, с катафалком, торжественно пышным или жалким, в зависимости от
имущественного положения покойника, с длинной или совсем малочисленной
траурной процессией -- в зависимости от общественного положения того же
покойника; это и воскресные гулянья у Редута или в Лагере, куда меня в
детстве таскала за собой нянька, потому что не на кого было оставить, и где
прислуга и солдаты среди гомона и клубов пыли отплясывали хоро
1 под звуки упомянутых выше цыганских оркестров.
Улица -- это сырой коридор узенькой Сердики 2, шум пьяных
голосов из трактиров и грязные проститутки, которые выглядывали из
подъездов; это дочурка вдовца-бакалейщика, над которой надругалась в
дровяном сарае банда хулиганов и которая в тот же вечер умерла. Улица -- это
алчущая аудитория мальчишек, набивавшихся в мастерскую к сапожнику, который,
пока прибивал тебе подметку, успевал описать тайные достоинства и недостатки
всех нянек, горничных и кухарок нашего квартала.
Улица -- это плавающие в лужах крови тела двух македонцев, друзей моего
отца, убитых в трехстах метрах от нашего дома; это пасмурные или солнечные
утра,
1 Xоро -- болгарский народный танец.
2 Сердина-- одна из небольших улиц в центре Софии.
118

когда квартал бывал оцеплен полицией и приходилось лезть через заборы,
чтобы добраться до пекарни, а по тротуарам тяжело ступали солдаты в касках и
то там, то тут раздавались предупреждающие выстрелы.
Улица -- несколькими годами позже -- это прогулки под каштанами
проспекта Царя Освободителя, и споры во время этих прогулок, и взгляды
украдкой, чтобы найти в людском потоке девичье лицо, которое, в сущности,
волнует тебя гораздо больше, чем любой спор.
Улица -- это и первое мое участие в демонстрации; когда мы двигались
широкими рядами и пели "Хаджи Димитр" 1 и полиция с дубинками
набросилась на нас справа и слева, а мы, взявшись за руки, продолжали под
ударами идти вперед, пока спереди не налетела конница. Лошади врезались в
толпу, посыпались сабельные удары, и хоть сабли были в ножнах, одного удара
по темени достаточно, чтобы сбить с ног, и мы, защищая руками головы,
пробирались между лошадьми, ошалевшими от шума и воплей. Улица -- это и
другие демонстрации по проспекту Царя Освободителя, и перед университетом, и
на углу проспекта Дондукова и Торговой, где полиция, случалось, разгоняла
нас прежде, чем оратор успевал раскрыть рот.
Улица -- это и бесконечные колонны немецких машин, выкрашенных в серый,
мертвенный цвет, роты солдат в зеленых мундирах, визгливые нацистские марши,
дешевые трактиры, где кишмя кишели дешевые женщины и пьяные гитлеровцы.
Улица -- это еще и многое-многое другое, и я -- порой безнаказанно,
порой набивая более или менее болезненные шишки,-- искал там свое место и
свое призвание в жизни -- грязной, душной, уродливой, но в которой уже зрело
и набирало силы новое.
В кабинете моего отца было значительно тише, чем на улице, настолько
тише, что в окружающей толчее он казался оазисом спокойствия и безопасности.
Но это была только видимость спокойствия и видимость безопасности. Безмолвно
1Хаджи Димитр -- один из героев освободительного движения
болгар против османского ига. Посвященное ему стихотворение Христо Ботева
(1849--1876), положенное на музыку, стало самой популярной в Болгарии
народной песней.
119

покоившиеся на полках книги содержали в выкристаллизованном виде все
то, что отрывочно и бессвязно мелькало передо мной на улице, все
человеческие устремления, идеи, страсти. Одни из этих кристаллов сверкали
неярким, но опасно манящим сверканием, другие излучали чистый и ясный свет.
Отец не любил, чтобы рылись у него в книгах, но я придумал удобный
предлог -- смахивать с них пыль. И он разрешил -- вероятно, полагая, что уж
лучше я немного нарушу порядок в его шкафах, чем буду озорничать во дворе.
Смахивая с книг пыль, я пользовался случаем, чтобы полистать их, особенно
если они были с иллюстрациями.
Помню, однажды я раскрыл какой-то том в голубом переплете, и оттуда
выпала фотография незнакомого мне человека. Сама по себе фотография
незнакомого человека не возбудила бы моего любопытства, но у этого было
особенное выражение, и его большие глаза были устремлены прямо на меня.
Нигде я не видел таких глаз, даже на иконах в церкви, куда меня водила по
воскресеньям бабушка. Эти глаза пронизывали меня насквозь, в них не было
ничего общего с благостным взглядом Иисуса.
-- Папа, кто это?
Подняв глаза от рукописи, отец ответил, что это один индусский мудрец.
-- А почему он мудрец?
-- Потому, что учит людей мудрости: помогать друг другу, трудиться не
для себя, а для блага других, служить правде.
-- Он живет в Индии?
-- Конечно.
Отец отвечал коротко, а когда он так отвечал, это значило, что он
поглощен работой. Но я все-таки не удержался, добавил:
-- Наверное, строгий... Смотрит сердито...
Не сердито смотрел он. В его взгляде читался скорее упрек. Отец снова
оторвался от рукописи и сказал, слегка улыбаясь:
-- В самом деле? Тогда тебе следует поразмыслить, отчего он так на тебя
смотрит. Уж, наверно, есть какая-нибудь причина.
Я вложил портрет назад в книгу и продолжал смахивать пыль. Причина
действительно была: накануне мы с ребятами выкопали на соседском огороде
120

половину всей картошки, а потом пекли ее на пустыре, где обычно играли
в ковбоев. Кроме того, я по неосторожности прожег у костра новые штаны. Но
откуда живущий в Индии человек мог обо всем этом проведать?
Всякий раз потом, вытирая в книжном шкафу пыль, я раскрывал голубой
томик, чтобы проверить, как посмотрит на меня незнакомец. На фотографии он
был снят по плечи, но я представлял его себе во весь рост -- в белом
одеянии, высокий и трепетный, как белое пламя, в огромных глазах тоже что-то
огненное, и каждый раз они смотрели на меня по-разному.
-- Папа, а индус каждый раз смотрит на меня по-разному,-- сказал я
однажды отцу.
-- Да?..-- было мне ответом: погруженный в работу, отец слушал меня
вполуха.
-- Как это получается, что он смотрит по-разному, когда карточка та же
самая? -- настаивал я.
Старик (так мы называли отца) поднял голову, увидел у меня в руках
голубой томик и, должно быть, только тогда понял, о чем я спрашиваю.
-- Карточка та же самая, а вот ты -- другой.
И, прочитав на моем лице недоумение, продолжал:
-- Почему ты думаешь, что это он на тебя так смотрит? Возможно, ты сам
смотришь на себя его глазами. Сам смотришь на себя и сам себя судишь.
Пока я учился в младших классах, кабинет отца не слишком привлекал
меня, в особенности после того, как я установил, что в его многотомной
библиотеке нет ни одной книги моих любимых авторов -- Фенимора Купера, Жюля
Верна, Джека Лондона.
Позже, когда у меня проснулся интерес к политике, я однажды подошел к
отцовскому столу и спросил:
-- У тебя ведь есть "Капитал" Маркса?
-- Только первый том,-- ответил Старик, взглянув на меня краем глаза.--
Он тебе нужен?
-- Да так... Хотел полистать...
Через два часа я снова вошел к нему в кабинет с книгой в руке.
-- Ничего не поймешь...
-- Отчего же? -- отец вскинул брови.-- Все очень понятно. При
соответствующей подготовке. Если же начать сразу с "Капитала", естественно,
ничего не поймешь.
121

Но я был так обескуражен, что даже не спросил, нет ли у него в шкафу
чего-нибудь более популярного. И вообще мне казалось, что политика -- штука
понятная и без толстых томов, ведь без всяких книг ясно, что труд должен
сбросить с себя путы капитала и что нужна аграрная реформа.
Я вернулся к любимым романам и к стихам "проклятых" поэтов, к уже
изрядно потрепанным от многократного чтения подшивкам "Везни" и "Пламык"
1 и подумывал о том, что надо бы и мне сесть да
написать длинную и прекрасную поэму либо роман, но откладывал это на
будущее, хотя ничуть не сомневался, что мне это уже под силу, если только
сесть да засучить рукава.
А потом я увлекся философией -- наверно, из подражания моему любимому
Мартину Идену -- и брал из отцовского шкафа самые разные книги, метался от
Ницше к Паскалю, от Блавацкой к Спенсеру, иногда кое о чем спрашивал отца, а
он отвечал, нисколько не навязывая мне своего мнения, но его мнения были для
меня аксиомой -- во всяком случае, до той минуты, пока не вмешались иные
силы и я не углубился вновь в марксизм, на этот раз минуя неприступные кручи
"Капитала". Пока я без разбору поглощал всю эту литературу, у меня то и дело
возникало чувство, что еще один шажок -- и я создам собственную философскую
систему. Впрочем, в этом отчасти была повинна преподавательница логики,
которая расхваливала перед классом мои рефераты в таких выражениях, что я
готов был провалиться сквозь землю. Но и это дело -- создание философской
системы -- я тоже откладывал на будущее, убежденный в том, что для чего
другого, а уж для создания философской системы всегда можно выкроить
немножко времени.
При этом во мне медленно и незаметно разгоралась иная страсть,
коварная, я бы даже сказал -- подлая страсть, рабом которой мне суждено было
отныне стать,-- страсть к искусству.
Отец сопровождал свои доклады и лекции в Академии демонстрацией
соответствующих произведений. Сначала он использовал для этой цели
1 "Везни ("Весы") и "Пламык" ("Пламя") --
литературно-художественные журналы, которые издавал видный болгарский
поэт-революционер Гео Милев (1895--1925).
122

диапозитивы, оставшиеся еще со времен Антона Мигтова 1. Но
эти диапозитивы были черно-белые и не могли дать сколько-нибудь сносного
представления о произведении живописи. Поэтому после долгих препирательств с
дирекцией Старик выхлопотал сверхсовременный для тех лет эпидиаскоп, с
помощью которого можно было показывать цветные репродукции картин. Итак, у
него теперь был эпидиаскоп, но не было репродукций я никаких шансов на то,
что они будут, ибо в те времена никто в министерстве не согласился бы
тратить валюту на какие-то там репродукции.
Пришлось Старику самому раздобывать средства, в которых государство ему
отказало. Сначала он довольствовался тем, что разорял собственную
библиотеку, вырывая из дорогих томов цветные приложения, вырывая с болью в
сердце, потому что любил книгу до трепета. Однако он был из тех, кто
считает, что ни одна вещь, даже книга, не может быть самоцелью, что важнее
вложить знания и образы в головы людей, нежели в одиночку наслаждаться
красотой неоскверненного роскошного издания.
К сожалению, запасы репродукций в шкафу оказались слишком скудными для
полного курса истории искусства -- от доисторического и вплоть до
модернизма. И тогда отец, который терпеть не мог бродить по улицам -- при
одной мысли, что нужно зайти в магазин что-то купить, у него возникала
аллергия,-- поручил мне розыски журналов и книг с репродукциями у букинистов
и в иностранных книжных магазинах -- их было в городе три.
В те времена в Софии лишь немногие интересовались искусством, и эти
немногие своих книг букинистам не продавали. Тем не менее находки, которые
мне удавалось делать то тут, то там, нередко наносили значительный урон
отцовскому бюджету. Я рылся в еврейских лавках в пассаже Святого Николы,
обходил базар подержанных вещей возле канала, исправно наведывался в
французский книжный магазин и в немецкий, в зарубежный отдел магазина Чипева
и приволакивал домой старые подшивки журналов "Ди Кунст", "Студио" или "Ар
виван", рождественские
1Антон Митов (1862--1930) -- болгарский живописец, критик и
искусствовед.
123

номера "Иллюстрасьон", монографии, посвященные Тициану, Рембрандту или
Эль Греко.
Старик аккуратно наклеивал все эти картины и фотографии на цветное
паспарту, я помогал ему как мог, а в качестве гонорара получал вторые
экземпляры или те, что похуже. Так было положено начало моей собственной
коллекции, а спустя какое-то время я решил, что недурно было бы обнародовать
мое собственное мнение по вопросам мирового искусства. Однако и с этим делом
тоже можно было не торопиться.
В своем увлечении живописью я дошел до того, что однажды купил две
кисти и несколько тюбиков масляной краски, нарезал картон и приступил к
работе. А через несколько дней уже регулярно ходил в мастерскую к одному
молодому художнику и писал на настоящем холсте. Первый мой опус представлял
собой городской пейзаж с разноцветными зданиями-параллелепипедами, каких я
нигде никогда не видел, разве что на какой-нибудь репродукции. Затем я
внезапно перешел к психологическому портрету и нарисовал моего приятеля
Вутимского. Картина получилась, по тогдашним моим понятиям, достаточно
оригинальная -- лицо у Вутимского было зеленым. Тем не менее должен
признаться, что я уже тогда смотрел на свои занятия живописью всего лишь как
на развлечение и не имел намерения стать художником -- вероятно, потому, что
краски казались мне материалом более трудным, чем слово.
Не знаю, чем объясняется разнонаправленность моего тогдашнего
любопытства -- моим собственным характером или чужими влияниями или тем и
другим одновременно, но эта разнонаправленность была фактом, о последствиях
которого я сначала не подозревал. Моя двоюродная сестра говорила, что все
дело тут в знаке Зодиака -- я родился под знаком Близнецов. Но я ощущал в
себе не двух близнецов, а четверых или пятерых, и пока они были еще в
пеленках, все худо-бедно шло своим чередом, а вот когда они подросли,
начались адские мучения: каждый из них требовал своего, полагая, будто лишь
он один и имеет право на
существование.
Отец мой родился не под знаком Близнецов, а между тем писал и стихи и
прозу, занимался философией, историей искусства, писал исследования по
болгарской и мировой литературе, составлял учебники, читал лекции, создавал
124

декоративные композиции, сам иллюстрировал свои книги, вел полемику по
вопросам религии. Но у него все было систематизировано, каждое занятие
делалось в нужное время, уступая затем место следующему занятию, каждый труд
рождался в результате обстоятельного изучения и долгих размышлений, и
вообще, как Старик сам говорил, он работал над одним, чтобы отдохнуть от
другого, ибо он отдыхал от работы за работой же и просиживал за письменным
столом по шестнадцать часов в сутки.
Быть может, любовь к работе -- самое ценное, что я унаследовал от него,
но только это пришло не сразу, а постепенно, в мучительном единоборстве с
ленью. Даже теперь, столько лет спустя, когда мне говорят, что я много
работаю, я с недоумением спрашиваю себя, действительно ли я так уж много
работаю, потому что знаю -- каждый раз, когда я к чему-нибудь приступаю, мне
требуется дьявольское упорство, чтобы победить лень, во всяком случае до той
минуты, пока работа не поглотит меня настолько, что я при всем желании не
могу от нее оторваться.
Когда я начал писать стихи -- примерно в середине гимназического курса
-- это было для меня лишь одним из множества занятий. И когда пять лет
спустя у меня вышла первая книжечка стихов -- это тоже было реализацией лишь
одного из многих моих проектов. И если бы кто-нибудь спросил меня тогда, что
я считаю своей основной специальностью, я, наверно, основательно бы
задумался, прежде
чем ответить: писатель.
В сущности, я почувствовал себя писателем только после Девятого
сентября 1944 года, причем это во многом заслуга нашего привратника.
У нас на двери не было таблички, и привратник сказал однажды, что у
него из-за этого куча неприятностей, то и дело приходят люди и спрашивают,
кто занимает квартиру, не пустует ли она случайно и прочее. После чего сам
предложил заказать для меня табличку у знакомого мастера.
Неделей позже возвращаюсь домой, привратник встречает меня в подъезде,
на лице интригующее выражение человека, который собирается вас чем-то
удивить,
провожает меня на второй этаж и победоносным жестом указывает на дверь
моей квартиры. С ужасом увидел я выведенную пятисантиметровыми буквами свою
125

фамилию, а ниже -- ко многому обязывающее добавление: писатель.
Первым моим побуждением было немедленно сорвать табличку, но физиономия
привратника выражала такую неподдельную радость, что я удержался. А потом
привык, перестал обращать на табличку внимание, так что она и по сей день
привинчена к моей двери -- самодовольные буквы в пять сантиметров каждая и
не менее самодовольная декларация: писатель.
Как я не раз слышал и читал, настоящий писатель -- лишь тот, кто пишет
потому, что не может не писать, ибо это сильнее его; если он умолчит о
том, что
распирает его грудь, то задохнется или лопнет.
Наверно, у настоящего писателя это именно так, но признаюсь, что у меня
-- как это ни унизительно -- дело обстоит иначе. Я отчетливо понимаю, что
мог бы и не писать. Еще отчетливей понимаю я, что удержал в себе или упустил
многое такое, о чем был готов написать. И все так же отчетливо понимаю, что
множество вещей написал, не ощущая внутренней необходимости написать их.
Разумеется, сейчас, настукав на машинке тысячи страниц, мне уже трудно
себе представить, что я мог бы стать не писателем, а кем-то еще,-- точно так
же, как бухгалтер, который изо дня в день манипулирует цифрами, не способен
вообразить, что мог бы заниматься чем-то, кроме цифр. Но, оборачиваясь назад
и даже озирая день нынешний, я вижу, что вопрос с так называемым призванием
обстоит немного сложнее. В сущности, я мог преспокойно жить на свете и не
подходя к пишущей машинке. Мог бы, хотя и не без сожалений, использовать эту
машинку для чего-либо более полезного, например, для составления важных