Он снова замолчал и оглянулся по сторонам, словно решая, не пора ли
подняться на эстраду. Но аккордеонист беззаботно торчал у стойки, выставив
на обозрение публики свой внушительный зад, и с увлечением беседовал с двумя
представителями местной алкогольной гильдии. Все было в порядке.
-- Остановки -- это еще не самое тяжкое. К ним привыкаешь. Времени,
чтобы привыкнуть, предостаточно. Куда хуже -- промежутки между ними. Когда
торчишь на бирже для безработных музыкантов. Неделю за неделей. Унизительные
прослушивания и унизительные суждения всяческих импресарио, которые,
возможно, кое-что смыслят в голых ножках, но о скрипке и понятия не имеют...
Отказы... Увольнения...
Он отодвинул пустой стакан и наклонился ко мне ближе.
-- Несколько лет назад у одного моего коллеги парализовало правую руку.
Представляете, что это такое для скрипача? Но именно тогда я впервые
подумал, что чужая беда трогает нас, только когда она слишком уж очевидна.
Его парализовала болезнь. Но разве я и великое множество других, что торчат
на бирже труда, разве мы тоже не парализованы, хотя и не болезнью? Разве это
не паралич, когда ты годами не можешь исполнить что-то... что-то
настоящее... Если же сказать об этом кому-нибудь, тебе ответят: "А почему не
можешь? Играй! Кто тебе мешает? Тебя что -- паралич хватил?"
-- Вы, наверно, все же играете для себя.
-- Иногда. Впрочем, это было очень давно. До того, как я продал свою
скрипку, настоящую скрипку. Не видите разве, что я играю сейчас на какой-то
жалкой доске... Самому противно слушать. Да я стараюсь и не слушать...
336

-- За работу! -- прозвучал в эту минуту ленивый голос толстяка
аккордеониста.-- Хозяин говорит, мы совсем распустились...
-- Закажите себе что-нибудь,-- предложил я скрипачу, когда подошло
время следующего перерыва.
-- Что заказать? Стакан вина ставит хозяин... Но если позволите,
сандвич... Один сандвич вполне заменяет ужин.
Он был малоежка, либо же неизменный сандвич, где было много хлеба и
мало ветчины, осточертел ему, но ел он так, словно выполнял тягостную
повинность. Совершенно так же, как исполнял неизменный репертуар заведения.
-- Я не жалуюсь,-- сказал он мне однажды.-- Я бы даже чувствовал себя
довольным, если бы впереди не зияла черная дыра, которая называется будущим.
-- Черная дыра зияет перед каждым из нас...
-- Вы не поняли, я имею в виду другое: безработицу, нужду, ту минуту,
когда домохозяин выставит меня с ветхой мансарды, которую я сейчас снимаю в
двух шагах отсюда за половину своего жалованья.
-- Зачем заранее изводить себя? Ведь этого может и не случиться.
-- Непременно случится. Скрипки теперь уже не в ходу...
Издалека
Льется тоска
Скрипки осенней...--
это уже "не звучит". Этой осенью или следующей владелец кафе установит
в углу музыкальный автомат, и все будет кончено...
Вскоре я уехал в командировку, потом в Софию, и лишь месяца два-три
спустя случай вновь привел меня в "Якорь".
В кафе громыхал хриплый рок. Предчувствие не обмануло скрипача. Эстраду
убрали, а на ее месте сверкал никелем и стеклом новехонький музыкальный
ящик. Однако за маленьким столиком, как и прежде, сидел худой человек в
черном смокинге.
-- А, вы еще здесь! -- подсев к нему, произнес я с ободряющей улыбкой.
-- Да, но уже как посетитель. Просто зашел съесть сандвич. Я же говорил
вам: "Издалека льется тоска скрипки осенней"-- уже не в ходу. Чуть раньше
или чуть
337

позже, но...
Он медленно, молча доел свой сандвич, аккуратно вытер бумажной
салфеткой руки, потом задумчиво уставился на них, словно это были два
ненужных предмета, с которыми он не знал, что делать.
-- Мне пора,-- пробормотал я, взглянув на часы.
-- Я тоже иду.
Была уже осень, как в стихах Верлена, моросил дождь. Зеленая неоновая
вывеска светилась тоскливым, болезненным светом, будто тут помещалась
аптека, а не увеселительное заведение.
-- Неужели нет никакого выхода? -- спросил я просто потому, что надо
было что-то сказать.
-- Есть. Пока человек дышит, всегда есть какой-то выход,-- спокойно
произнес он своим мягким, низким голосом.-- Последняя возможность...
Он посмотрел на мигающий желтый глаз светофора и добавил:
-- Я подумывал даже встать на этом углу, тут достаточно многолюдно, а
полиция проезжает редко... Но неловко как-то, в квартале меня знают... Поищу
перекресток подальше... Уличный музыкант уж на сандвич-то всегда
заработает... Нужно только иметь старую шляпу... Старую шляпу и немножко
мужества...
* * *
Неудачники попадались мне в этом городе так часто, что тоже составили в
моих записях целый раздел. Иные из них, как мой скрипач, находились в конце
пути, другие лишь вступали на него. Однако угадать, начало это или конец,
бывало довольно трудно -- так же, как в сумрачный зимний день трудно
угадать, который час.
С художником-фотографом я познакомился однажды зимним вечером в кафе на
Сен-Жермен. Посетители были большей частью студенты, и уличный фотограф,
вертевшийся среди них с предложением услуг, неизменно получал отказ. Под
конец,
как я и ожидал, он причалил к моему столику.
-- Один снимочек?
Аппарат был уже наставлен на меня, палец лежал на кнопке.
338

-- Нет, не нужно,-- ответил я и поспешил повернуться к нему спиной.
-- Отчего же? -- в его голосе звучала почти мольба.
-- Не люблю сниматься.
-- Обидно. У меня осталось всего два кадра, я мог бы отдать пленки и
получить комиссионные.
Этот тихий, робкий голос, нотки примиренности...
-- Если дело в этих двух кадрах, снимите меня со спины. Во сколько мне
обойдется удовольствие увековечить мою спину?
-- Нет, спину нельзя,-- он сокрушенно покачал головой.-- Подумают, что
это брак, и вычтут из комиссионных.
-- Хорошо, тогда я вам заплачу, а снимать не надо. Устраивает вас это?
-- Боюсь, что нет...-- по-прежнему сокрушенно ответил фотограф.--
Слишком уж смахивает на подаяние. Но если вы предложите мне что-нибудь
согревающее...
Вскоре он с наслаждением прихлебывал горячий грог. Его длинный,
порядком простуженный нос и такое же длинное, усталое лицо достаточно
красноречиво говорили о том, что ему необходимо согреться.
-- Видимо, фотография сейчас не очень котируется...-- начал я.
-- Да. Так ей и надо, я очень рад.
-- Но вы сами фотограф...
-- Против воли. По профессии я художник. И ненавижу фотографию. Она
убила искусство...
-- Ну, это громко сказано...
-- Ничуть. Благодаря фотографии родился абстракционизм. А
абстракционизм убил искусство.
-- Софизм. У нас есть фотографы, а вот абстракционизма нет.
-- Где это "у вас"? -- без особого интереса спросил он.
Я ответил.
-- А-а, коммунистический мир... Знаете ли, политика меня не очень
волнует. Но вот у меня есть приятель....
Его не волновала политика, меня -- его приятель, поэтому я спросил:
-- А вы сами что пишете?
-- То, что вижу. То, что писали все художники: мир божий...
339

Он уже допил свой грог, я газированную воду и от этой воды еще сильнее
почувствовал голод -- я весь день ничего не ел. Мой взгляд невольно все чаще
устремлялся к тому залу, где подавали горячие блюда и который был
соблазнительно безлюден: студенты ведь чаще всего ограничиваются сандвичами.
-- Вы не обидитесь, если я предложу вам закусить?
-- О, нисколько! -- фотограф оживился.-- Но это такая любезность с
вашей стороны, такой жест, что я просто... просто не смею отказаться... Тем
более что с утра не ел, хотя мне необходимо соблюдать режим...
От радости он вовсе запутался в своей благодарственной тираде, и, чтобы
вызволить его, я спросил:
-- Вы нездоровы?
-- О, ничего серьезного... Туберкулез в легкой форме... Но это
совершенно не страшно. В наши дни, знаете, туберкулез вылечивается легче,
чем простуда.
Только мы встали, чтобы перейти в ресторан, как к нам подошел еще один
незнакомец.
-- А, Пьер! -- воскликнул фотограф. И, обернувшись ко мне, пояснил:
-- Это мой приятель, о котором я говорил вам. Позвольте представить:
месье Пьер, студент.
Студент был в таком возрасте, что скорее мог сойти за профессора, если
бы не внешность, несколько необычная для научного работника. Несколько лет
спустя подобный вид вошел в моду и широко распространился, но тогда еще
казался диковатым, в особенности посреди зимы. Месье Пьер втиснул свои
нижние конечности в потертые джинсы, которые спускались чуть ниже колен, а
верхняя половина туловища была защищена от житейских бурь и капризов погоды
всего лишь тонким свитером в полинявших от стирки коричневых и белых пятнах,
что -- в сочетании с высоким ростом -- внушало мысль о его родственной
близости к любимцам детворы -- африканским жирафам. Мысль об этой близости
подкреплялась еще и своего рода копытами на ногах месье Пьера -- в
действительности же это были летние плетеные туфли на толстой деревянной
подошве, заляпанные грязью так, что и вправду было не понять, обувь это или
копыта.
Тем не менее месье Пьер ничуть не стеснялся своей внешности, а если и
задумывался над ней, то, несомненно, с тайной гордостью. Своим независимым
340

видом, острым взглядом и всклокоченной черной бородой он напоминал
библейского пророка, что разносит по земле скрижали мудрости.
Делать нечего, пришлось пригласить поужинать и студента. Он вошел в
ресторан впереди нас, словно это мы были его гостями, вольготно расположился
за столиком в самой середине зала и, непринужденно вытянув свои заляпанные
грязью ноги, крикнул дремавшему у двери кельнеру:
-- Гарсон, три бифштекса!
Гарсон остановил на нем сонный взгляд и лениво обронил:
-- Деньги вперед.
-- С каких пор у вас такие порядки? -- чуть ли не прокурорским тоном
осведомился студент.
Кельнер все так же лениво объяснил, что такие порядки введены сразу же
вслед за тем, как месье Пьер побывал здесь в последний раз.
-- Оставьте,-- примирительно сказал я.-- Принесите три бифштекса и
что-нибудь выпить. Эти господа -- мои гости.
-- Тогда другое дело,-- проговорил кельнер.-- Какие напитки прикажете?
-- Безалкогольные,-- решительно произнес месье Пьер.-- Французский
народ уже достаточно деградировал из-за алкоголя.
-- Я все же выпил бы стакан грога...-- робко заметил фотограф.-- Один
стакан, просто чтобы согреться.
-- Господи! -- вздохнул кельнер, молитвенно вздымая очи горе.--
Бифштекс и грог!.. Что еще суждено мне увидеть на этом свете?
-- Попрошу без комментариев! Это дело прессы,-- оборвал его студент.
Ужин прошел по большей части в молчании, так как все трое были
одинаково голодны. Лишь убедившись в том, что тарелка перед ним уже пуста,
месье Пьер
догадался спросить:
-- А кто наш гость?
-- Болгарин. Коммунистический мир,-- объяснил вместо меня фотограф.
-- У коммунистического мира великая историческая миссия,-- произнес
студент, наставительно подняв указательный палец, увенчанный траурной
341

каймой.-- Но он не способен ее выполнить. Поэтому заняться этим
придется опять-таки нам!
-- Каким образом? -- отважился я спросить.
-- Единственно возможным. Колумб своим знаменитым яйцом доказал, что
самые великие решения одновременно и самые простые. Но это вовсе не значит,
что снести подобное яичко так просто, как вы воображаете. И тем не менее
должен вам заявить, что я это яичко уже снес.
Он машинально потянулся к моим сигаретам, но, заметив, что они
американские, отдернул руку.
-- Вы курите эту мерзость?.. Можно, я исправлю вашу ошибку?
-- Пожалуйста.
-- Гарсон, пачку "Голуаз". Единственное, в чем французы еще не
деградировали, это табак.
Неторопливо распечатав принесенную пачку, месье Пьер неторопливо
затянулся и столь же неторопливо возвестил:
-- Революцию, дорогой месье, нельзя совершить частично. Как нельзя
частично вывести насекомых из своей кровати. Вы можете подумать, что я хотел
бы разжечь пожар на всей планете. Ничуть, хотя если бы потребовалось, я бы
спалил ее всю. К счастью, кровать можно продезинфицировать и не сжигая ее.
-- Каким образом? -- осмелился я повторить свой вопрос.
-- Наипростейшим. В определенный день мы уничтожим все реакционные
правительства, начиная от господ в Белом доме и кончая этими мошенниками в
Израиле.
-- Идея недурна,-- кивнул я.-- Но на их место придут другие.
-- А мы уничтожим и тех. Вообще предупредим ясно и категорически, что
такая же участь постигнет всех продолжателей существующей ныне политики.
Фантастика, а?
Он вперил в меня торжествующий взгляд.
-- Чистая фантастика,-- ответил я.-- К сожалению, не слишком научная.
-- Оставьте,-- фотограф тронул меня за плечо, опасаясь, вероятно, что
вспыхнет спор.-- Это у него навязчивая идея.
342

-- Великие идеи всегда навязчивые,-- кивком подтвердил студент.
Разговор продолжался, но спор не разгорелся. Я предоставил месье Пьеру
развивать его концепции, пока он не выдохнется, что в конце концов и
произошло, несмотря на чашечки кофе, которыми он себя взбадривал. Однако он
не умолк, а лишь переменил тему:
-- Надеюсь, ты показал месье свои картины,-- обратился он к фотографу.
-- Я думал показать нынче вечером,-- ответил тот.
-- Имеет смысл взглянуть,-- на этот раз студент обратился ко мне.-- В
них что-то есть. Не могу сказать, что именно, но есть. Хотя, по сути, все
это
неправильно...
-- О, Пьер...-- с упреком произнес художник.
-- Да, неправильно! Я тебе говорил это тысячу раз. Сперва надо
переделать мир, а уж потом изображать его. Когда ты собираешься
фотографировать даже самую распоследнюю дуру в каком-нибудь из здешних кафе,
она кричит "Минутку!" и спешит привести в порядок свою идиотскую физиономию.
А ты берешься запечатлевать этот мир прежде, чем он приведен в порядок.
Поэтому у тебя все картины такие мрачные.
Когда мы наконец вышли из ресторана, бульвар был еще освещен, но
безлюден и скован холодом.
-- Я живу совсем рядом... Если вы согласитесь оказать мне честь...--
предложил фотограф.
-- Какая "честь", что за глупости, перестань ты раболепствовать! --
оборвал его студент.-- Это для месье честь посмотреть твои работы.
-- Да, конечно,-- согласился я.
Было далеко за полночь. Но именно поэтому лишний час-другой уже не
играл роли.
Мы двинулись по пустынному бульвару, студент бодро топал своими
копытами, вызывающе выставив навстречу холодной ночи грудь в тонком
пятнистом свитере. Он явно прилагал все усилия, чтобы не дрожать от
холода,-- это было бы ниже его достоинства. А вот фотограф откровенно мерз в
своей легкой короткой куртке, но для бодрости продолжал уверять:
-- Это здесь, здесь... Совсем рядом...
Мы свернули в одну узкую улочку, потом в другую, еще уже первой, потом
стали взбираться по скрипящей, рекордно узкой лестнице, где не разминуться и
343

двоим, и в конце концов оказались на верхушке башни -- меня все время
не покидало чувство, что это прогнившая, готовая вот-вот рухнуть башня. Не
успели мы нажать на кнопку звонка, как чердачная дверь распахнулась и на
пороге показалась миловидная женщина -- вернее, полуженщина, полудевочка.
-- Как ты меня напугал! Я уж думала, тебя принесут на руках!
-- До этого не дошло. Он выпил всего два стакана грога,-- объяснил
студент.
-- Да, но у него две каверны,-- напомнила женщина.
-- Перестань, милочка, не устраивай трагедии! -- художник похлопал ее
по плечу.-- Туберкулез теперь вылечивают легче, чем простуду. Просто мы
немного заболтались с этим господином. Знаешь, он издалека, из Болгарии...
Его жене явно не было дела, из Болгарии я или откуда еще, но,
успокоенная тем, что муж наконец дома, цел и невредим, она пригласила нас
войти.
Это была жалкая комнатушка метров двенадцати, где стояла кровать,
газовая плита, этажерка с потрепанными книгами, вторая этажерка с
облупленной посудой, несколько стульев, стол и не помню что еще.
Единственное, чего я не увидел, были картины.
-- Сюда, пожалуйста, сюда, здесь вам будет удобнее и лучше видно,--
говорил хозяин дома, подталкивая меня к узкому проходу между столом и
кроватью.
Я смело опустился на указанное мне место и чуть не расшиб подбородок об
стол, потому что, когда я сел, кровать прогнулась подо мной чуть не до
полу. Хозяйка склонилась над плитой, готовя неизменный кофе, а художник
извлек из угла огромных размеров папку.
-- Моя маленькая выставка,-- сказал он, нежно погладив папку.--
Составлена
вся из весьма скромных вещей...
-- Не слушайте вы его,-- произнесла у меня за спиной его жена.-- Он
настоящий художник! Но скажите сами, когда и где настоящие художники
получали признание?
-- Никогда и нигде, милое дитя, но это не повод изрекать банальности,--
ответил ей студент.
-- Не обращайте внимания, они вечно препираются,-- снисходительно
заметил художник.-- Говоря, что вещи у меня скромные, я хотел сказать совсем
344

другое: что я не только черпаю темы в кварталах бедноты, но и пользуюсь
по возможности самыми бедными материалами. Началось это просто так, из-за
безденежья, а потом я понял, что благодаря этому у меня выработался особый
стиль. Мы думаем, что стиль достигается тем легче, чем богаче средства,
которыми пользуешься, но можно достичь собственного стиля и противоположным
путем -- как можно больше себя ограничивая.
Не прерывая объяснений, он вынул из папки большой пейзаж, вид на
какую-то безымянную некрасивую улицу -- дощатые заборы, прокопченные фасады,
низко нависшее серое небо.
-- Видите, я использую оберточную бумагу и только несколько земляных
красок. Дешевле оберточной бумаги и земляных красок я ничего придумать не
мог. А потом понял, что ничего лучшего и не придумаешь. Что может быть более
подходящим для этой нищенской жизни, чем серое, коричневое и
землисто-красное...
-- Грустные у тебя опусы, друг...-- мрачно изрек студент, глядя на
картины, которые, одну за другой, показывал нам художник.
-- А что в этом мире не грустно? -- вмешалась жена художника.
Картины навевали грусть, но в них и впрямь "что-то было", как изволил
выразиться месье Пьер. И это "что-то" заключалось не только в пепельно-сером
фоне бумаги и в скудной гамме красок, экономии ради обильно разведенных
олифой. Оно заключалось и в экспрессии изобразительных средств, которые были
именно изобразительными средствами, а не просто манерой и придавали этим
образам нищеты и заброшенности осязаемость и эмоциональность.
-- Нельзя такие прекрасные вещи писать на такой ужасной бумаге,--
сказал я.-- Дело не в дешевизне, а в том, что она слишком недолговечна.
-- А мы разве долговечнее? -- снова не сдержалась хозяйка.-- У него две
каверны, а вы толкуете о долговечности.
В тот момент я не догадался, а на другой день мне пришло в голову, что
художник, быть может, пригласил меня в надежде, что я куплю одну из его
работ.
345

Он не позволил себе ни одного намека, но как знать -- возможно, он
рассчитывал на это?
"Надо будет заехать, купить у него что-нибудь",-- сказал я себе. А
потом забыл. Иной раз вспоминал снова, но либо бывал занят, либо находился
далеко от тех мест, где он жил, и опять забывал. Прошел, наверно, год, если
не больше, когда я случайно опять очутился на той невообразимо узкой улочке,
и в памяти всплыла зимняя ночь, проведенная в обществе художника, его жены и
месье Пьера.
Долго и тщетно искал я дом -- вероятно, оттого, что у меня осталось
впечатление о старой, расшатанной временем башне. Когда же я в конце концов
отыскал его, оказалось, что никакая это не башня, а самая прозаическая
четырехэтажная развалюха, но в тот раз мы подымались по черной лестнице,
некогда предназначавшейся для прислуги.
Квартира на чердаке оказалась запертой. Звонок не работал, но я стучал
так громко, что этажом ниже отозвался женский голос:
-- Кто там? Вам кого?
-- Я ищу фотографа.
-- Какого фотографа? Там никто не живет.
Спустившись вниз, я увидал молодую женщину в грязноватом халате, с
обмотанной полотенцем головой.
-- А куда он переехал?
-- Понятия не имею. Мы тут совсем недавно. Постойте-ка...
И, нагнувшись над узким колодцем лестницы, пронзительно крикнула:
-- Мадам Жакли-и-ин!
-- В чем дело? -- отозвался нижний этаж тоже женским голосом, но чуть
более сиплым.
-- Я ищу фотографа, который жил тут, в мансарде,-- объяснил я,
спустившись на несколько пролетов.
Женщина с нижнего этажа была тоже в грязном халате, но на голове
закручены бигуди, а не полотенце. Во рту дымилась сигарета, глаза смотрели
на меня с нескрываемой подозрительностью.
-- А на что он вам?
-- Так, кое-что узнать...
-- Ну что ж... Только опоздали малость... Умер он... С полгода, как
умер...
346

-- А жена?
-- Жена? -- Она развела толстые руки, показывая, что затрудняется с
ответом.-- Кто это может знать? Через эту мансарду столько прошло жильцов...
Появляются и исчезают бог весть куда... Это Париж, молодой человек, а не
папашина деревня...
Вот так же и в моей памяти одни появлялись и исчезали бог весть куда, а
другие оставались и неотступно следовали за мной. "Зачем пристал ко мне этот
человек?-- думал я.-- Отчего не занимается своим делом?.." Однако ответить
на этот вопрос тоже было нелегко.
Иногда я пробовал навести какой-то порядок в ворохе моих воспоминаний и
записей -- подобно тому, как месье Лабери в очередное утро благих намерений
пытался привести в порядок свои коллекции. Я сортировал их и раскладывал по
различным признакам: тяжкий и нудный проторенный путь и трагическая
безысходность; мелкие неудачи и крупные катастрофы; банальный успех и
редкостное везение; мучительное продвижение вперед и неприметная деградация;
бунт и примирение.
Но эта классификация была делом нелегким, скучным и абсолютно
бесполезным. В общем, дни благих намерений продолжались недолго.
После того как прочтешь изрядное количество книг и многое повидаешь,
приходишь к выводу, что легче ответить на крупные вопросы, которые ставит
перед тобой жизнь, чем на мелкие. Потому что крупные можно перечесть по
пальцам, человечество занималось ими много веков, и гениальные умы завещали
нам свои решения. Зато мелких -- сотни, и никто не желает тратить время,
чтобы найти на них ответ, поэтому каждый решает как придется, как подскажет
случай.
Между тем мелкие вопросы -- лишь тонкие ответвления более крупных, а
более крупные -- узловых, все друг с другом связано и так плотно
переплелось, что походит на огромное, хаотически разветвленное корневище. И
я полз, как букашка, по этому чудовищному корневищу, порой мне казалось, что
впереди наконец проглянул выход, но на поверку оказывалось, что это не
выход, а лишь переход в новые дебри; только, бывало, подумаешь: вот оно,
наконец-то, самое важное, самое основное, а ухватишься обеими руками -- и
вновь убеждаешься, что ничего в руках не осталось, пусто.
347

Бывали ночи, когда, вымотанный работой и отравленный никотином, я
размышлял о том, что все эти истории, которые я так старательно записываю,
не стоят ломаного гроша, что все это давно известно если не буквально в
таком, то в каком-то ином варианте. Вот если бы мне добраться до совершенно
нового материала, неведомого, экзотического, тогда дело пошло бы иначе, из
необычного материала родилась бы и необычная книга. В такую ночь усталости и
досады мне пришло в голову отправиться в Алжир.
В те годы поездка в Алжир была связана с такими сложностями, что без
известной дозы упорства шансы остаться при благом намерении были довольно
велики.
Необъявленная, но беспощадная война между французской администрацией и
местным населением уже входила в свою критическую фазу, под Ораном шли
сражения с партизанами, карательные отряды применяли в каменистых районах
Ореса тактику "выжженной земли" и массовых расстрелов.
Следовало придумать как можно более благовидный предлог и долго ждать
того дня, когда власти выдадут разрешение. И в конце концов этот день
настал.
* * *
Хмурое дождливое небо еще не сбросило с себя мутный покров ночи, а
улицы, прилегающие к марсельскому порту, уже кишели народом. Мимо баров и
кафе проходили группами докеры с еще сонными лицами, неуклюже шагали матросы
в коротких, широких сапогах и темно-синих кепи или беретах, крадучись
скользили арабы в грязных парусиновых робах. Перед питейными заведения-ми
уже вертелись, поджидая жертвы, всякие жулики и шулеры в черных и зеленых
плащах с поднятыми воротниками. Улицы гудели от грохота грузовиков, воя
музыкальных автоматов в барах, от нестройного гомона человеческих голосов.
Я вышел на причал. Здесь еще стояла тишина. Над бетонными молами и
подъемными кранами дымилось серым туманом небо. Ниже, над самым горизонтом,
оно становилось темным и плотным. Это уже было море.
Я нашел крытый причал, откуда должен был отплыть теплоход в Алжир.
Занял место в очереди, ожидавшей таможенного досмотра -- чисто формального,
во
348

всяком случае для пассажиров-европейцев. Таможенник произносил себе под
нос один из обычных вопросов и, не дожидаясь ответа, помечал мелом очередной
чемодан. А вот дешевым, потрепанным чемоданишкам, которые робко предъявляли
к досмотру алжирцы, приходилось туго: недоверчивые руки долго и брезгливо
перетряхивали убогое белье, старые пиджачишки, куски колбасы и соленую рыбу.
Сваленное в кучу, все это потом небрежным жестом пододвигалось к арабу:
забирай, мол, чего смотришь?
"Виль д'Альже" был красивым суденышком, но великое множество
спасательных поясов, аварийных сигналов и табличек с инструкциями, что
делать в случае кораблекрушения, создавали впечатление, что ты ступил на
борт не для того, чтобы путешествовать, а чтобы пойти ко дну.