знаете, Гюго -- мой кумир... При одной мысли, что эти строки могут
когда-нибудь быть
162

опубликованы... Я подумал: нет, старик не заслужил такого позора... И
швырнул их
в камин.
-- Вы сумасшедший! -- повторил Леконт.-- Кто дал вам право цензуровать
гения?
-- Не гения, а его падение,-- уточнил гость.
Он устремил взгляд в пространство, словно размышляя о чем-то, и после
паузы продолжал:
-- Вы, конечно, знаете, что в изгнании старик одно время занимался
спиритизмом. И мне подумалось: если бы я мог вызвать его на такой сеанс, он
наверняка поблагодарил бы меня за эти письма. Между прочим, я сжег не только
их, но и собственные капиталы: двести двадцать тысяч франков!
-- Нет, вы в самом деле сумасшедший! -- в третий раз пробормотал
Леконт.
-- Слыхали вы вчера этого субъекта? -- спросил он меня на другой
день.-- Сжечь письма Виктора Гюго! Смирительная рубашка по нем плачет!
-- Он влюблен в Гюго,-- ответил я.-- А от любви до безумия порой всего
один шаг.
-- Да, но если пойти по такому пути, куда это нас приведет? Завтра его
собрание окажется в руках какого-нибудь ретрограда, который тоже влюблен в
Гюго, но не разделяет его демократических воззрений и, чтобы обелить своего
кумира в глазах грядущих поколений, бросит в огонь часть его политической
корреспонденции. А потом коллекция попадет к кому-то вроде вас, и он
уничтожит роялистские письма... И пойдет...
-- Что касается меня, вы зря волнуетесь. У меня нет таких денег.
-- Верно. У вас нет. А у него есть. Но это не причина распоряжаться
тем, что ему не принадлежит...
-- Не принадлежит?!
-- Именно,-- кивком подтвердил Леконт.
И этот коммерсант, для которого, казалось мне, духовные ценности всего
лишь предмет купли-продажи, неожиданно произнес:
-- Мы только пользуемся этими вещами, а принадлежат они не нам. Они
принадлежат вечности. Мы когда-нибудь уйдем, а они останутся.
Леконт занимался дорогими и редкими изданиями, но основной его
специальностью были гравюры, и познакомился я с ним и с некоторыми его
коллегами лишь на второй год своего пребывания в Париже, когда меня
охватила
163

самая сильная и самая разорительная из страстей -- страсть к графике.
Эта страсть вынуждала меня кружить главным образом по Латинскому
кварталу, потому что это квартал не только шумных студенческих компаний, но
и прекрасных гравюр. У меня к тому времени уже почти выветрилось из памяти,
что это также квартал моих детских воспоминаний. На улице Эколь с точки
зрения моего нового увлечения не было ничего примечательного. Я редко
забредал туда и всегда -- мимоходом.
Впервые я отправился туда с единственной целью побродить по старым
местам, когда умер мой отец. Я вернулся тогда из Софии после похорон отца в
том особом состоянии, когда кажется, что твоя жизнь вдруг разом опустела и
заглохла, потому что не стало человека, который наполовину заполнял ее. До
той минуты я и не сознавал, что моя жизнь наполовину заполнена им. Жили мы
врозь, при встрече больше молчали, чем говорили, а письма, которыми мы
обменивались, были самыми обычными, не содержали ничего, что могло бы
послужить заветом грядущим поколениям. Но и тогда, когда мы молчали, сидя
рядом, и когда находились далеко друг от друга, я знал, что он есть, он
живет, что он думает обо мне, как и я думаю о нем, стараясь представить
себе, что сказал бы он по тому или иному поводу, как бы оценил вон ту книгу
или как отмахнулся бы в ответ на клевету или какую-нибудь житейскую
неприятность.
А теперь его нет. Обоих родителей уже нет, и поэтому я инстинктивно,
неосознанно отправился к тем местам, по которым мы, бывало, ходили втроем --
молчаливый, скованный отец, оживленная, разговорчивая мама, а между ними,
поближе к маме, я -- иду и думаю, не потащат ли меня опять на очередную
выставку.
Улица Эколь почти не изменилась. В этом городе некоторые уголки не
меняются на протяжении десятилетий. И дом, где мы жили когда-то, все еще
стоял на месте -- в отличие от страшного сгоревшего здания, которое,
естественно, давно было снесено. И тот магазинчик, где продавали теософскую
литературу, чуть дальше по улице -- отец частенько заходил туда -- тоже был
на месте, хоть у него осталась только одна узенькая витрина: видно, людей
теперь не слишком волновал
164

вопрос о бессмертии души. И даже худая бронзовая старуха все еще стояла
тут -- "Это не старуха, это Данте". Не было только отца и мамы.
* * *
Стояло солнечное воскресное утро. Я шел не торопясь по набережной к
собору Парижской богоматери, рассматривая дорогой книжные развалы -- в
воскресенье магазины посолиднее закрыты. И, шагая так, без определенной
цели, вдруг заметил на другой стороне улицы открытую лавку, перед которой,
как всегда в этих местах, толпились туристы. Я пересек улицу и заглянул в
помещение. За стойками, на которых лежали толстые папки, покупатели
перебирали репродукции, а выше, на стене, висел стеллаж с дорогими
изданиями, которые и заставили меня переступить порог.
-- Вы ищете гравюры? Они уже все извлечены,-- с любезной улыбкой
предупредил меня хозяин, немолодой человек с седыми усами, заметив, что
я листаю книги.
-- Жаль...-- обронил я и собрался уходить.
-- Но если вас интересует графика, она представлена у нас в изобилии,--
продолжал хозяин, широким жестом указав в глубь лавки, где на невысоких
полках лежало несколько десятков толстых папок.
-- Каких авторов?
-- Всех, какие есть, по алфавиту,-- снова улыбнулся он.
-- Современные или постарше?
-- Всякие. От Дюрера до Пикассо.
Казалось, он добродушно подтрунивал над моим невежеством, а я думал о
том, как бы поскорее выбраться отсюда, потому что ни Дюрер, ни Пикассо не
были мне по карману. И, возможно, сумей я тогда сразу выбраться, это спасло
или хоть на время уберегло бы меня от нависшей опасности. А я вместо того,
чтобы
откланяться, спросил наугад:
-- Есть у вас литографии Домье?
-- Разумеется. Прошу!
Хозяин предложил мне стул между тощей скандинавкой и пожилым
англичанином в котелке и полосатых брюках, раскрыл пюпитр, водрузил на него
толстенную папку и развязал тесемки, должно быть, и не подозревая, что этим
165

будничным жестом набрасывает петлю на мою бедную шею.
-- Извольте!
По сей день помню первую литографию, представшую моему изумленному
взору: "Этого можно отпустить, он уже не опасен". За первым листом следовало
множество других, причем все оригиналы, несомненные оригиналы, а я-то раньше
считал, что такое можно найти лишь в музеях или в собраниях
любителей-миллионеров. Все литографии были тщательно вставлены в белые
паспарту, в правом углу проставлены цены -- не слишком низкие для моих
возможностей, но для подлинников Домье они показались мне просто ничтожными.
Следует пояснить, что в разгар холодной войны людей одолевал страх, что
она может в любой момент превратиться из холодной в горячую, и в торговле
книгой и графикой наступил застой, крайне невыгодный для торговцев, но зато
благоприятный для таких небогатых покупателей, как я.
Выбрав одну литографию -- ту самую, что лежала в папке сверху, я
протянул ее хозяину.
-- У нас имеются и другие работы Домье,-- предложил он.
-- Прекрасно, на днях загляну снова,-- сказал я и поспешил удалиться,
поскольку покупкой исчерпал всю свою наличность.
Я шел по залитой солнцем набережной, исполненный трепетного уважения к
творчеству Домье и отчасти к себе, ибо держал в руках один из его шедевров.
Но когда я сел в автобус, опьянение немного схлынуло, и я вспомнил, что
обещал жене и дочери повести их в кино и ресторан, а предназначенной для
этого суммы в кармане больше нет. Я решил зайти в посольство и перехватить
деньжат у одного сотрудника, но испытывал уже не опьянение, а стыд оттого,
что начисто забыл о своих близких. Воскресные прогулки были для моей дочери
единственным праздником, и мы обычно долго ходили по улицам, выбирая
подходящий ресторан. Я говорил: "Зайдем подкрепимся", жена возражала: "Что
ты, здесь слишком дорого", а дочка, с трудом преодолевая смущение, еле
слышно произносила: "Мама, я бы что-нибудь съела..."
Сотрудник выручил меня, дневная прогулка, обед в ресторане и прочие
удовольствия состоялись, в кино показывали какой-то плоский фильм, но я был
166

почти так же счастлив, как дочка,-- не от фильма, конечно, а от
сознания, что дома меня ожидает шедевр, который вполне мог бы занять место в
собрании самого взыскательного коллекционера.
А назавтра, с утра пораньше, я отправился к моему приятелю-кассиру с
предложением, которое стало уже традиционным:
-- Георгий, а что, если мы заключим с тобой небольшую сделку?
-- Знаю, знаю: ты мне -- расписку, я тебе -- деньги,-- проворчал
Георгий без особого подъема, так как начальство не разрешало никаких
авансов.
После чего он вздохнул и, как всегда, отпер кассу.
Покончив со служебными делами, я -- не тратя времени на обед -- опять
помчался в тот магазинчик на набережной, где купил накануне гравюру
Домье. Набережная называлась Сен-Мишель, хозяина звали месье Мишель, и два
взрослых сына, помогавшие ему вести дела, с полным основанием утверждали,
что их фирма запоминается легче всех остальных: месье Мишель с набережной
Сен-Мишель.
Отец и сыновья отличались любезностью, и это была не обычная внешняя
любезность, а природное добродушие, которым я воспользовался в тот же день,
так как продолжал рассматривать папки с гравюрами даже после того, как
магазин был давно закрыт. Каждый из них поочередно поднимался наверх
поужинать, а затем возвращался, потому что следовало подготовить к продаже
новые поступления.
-- Вам уже больше не будет интересно у нас,-- сказал Мишель-старший,
когда я наконец собрался уходить.-- Вы сегодня успели все посмотреть.
-- Но купил, к сожалению, не все.
Действительно, я отобрал только три листа -- три литографии того же
Домье, но мысленно взял на заметку десятки других, которые стоило бы купить,
будь у меня соответствующие средства. Шагая по вечерней улице к остановке
автобуса, я переживал то мучительное, двойственное чувство, какое
свойственно всем коллекционерам, даже тем, кто не рожден под знаком
Близнецов: радость от приобретенного и тоску по недостижимому.
167

У меня было уже четыре оригинала из огромного графического наследия
Домье -- оно насчитывает около четырех тысяч литографий. Конечно, я не мог с
дерзостью Доре воскликнуть: "Они у меня будут все!", но робко надеялся, что
мне удастся приобрести хотя бы еще несколько из лучших его работ.
С тех пор и вплоть до самого отъезда из Парижа шесть лет спустя, да,
честно говоря, и по сей день, скромный Домье остается моим кумиром. Я
побывал везде, где он жил и работал,-- в деревушке Барбизон, в доме на
острове Сен-Луи, где долгие годы помещалась его мастерская, в Вальмондуа,
где он умер. И один раз на кладбище Пер-Лашез, у его могилы.
Был конец ноября, лил дождь, небо заволокли низкие, влажные тучи, и
даже в полдень безлюдные аллеи таяли в сумеречном, почти вечернем свете. Я
отыскал на плане сектор 24, где находилась его могила, и зашагал по этому
диковинному городу мертвых, мимо мрачных высоких склепов, источенных
временем аллегорических каменных изваяний, мраморных плит и кипарисов,
которые качались на ветру, словно длинные черно-зеленые языки пламени.
Добравшись до нужного сектора, я заметил памятник Коро и бюст Добиньи.
Домье просил похоронить его рядом с двумя его старыми друзьями, но сколько я
ни кружил и рядом и поодаль, могилы Домье так и не обнаружил. "Должно быть,
какая-то ошибка",-- подумал я, но тут вдруг заметил каменное надгробье,
прятавшееся в высохшей траве и глубоко ушедшее в землю. Подойдя ближе, я не
без труда различил имена художника и его жены, почти стертые временем.
Этому человеку никогда не везло. Он жил и трудился всегда в нищете.
Издатели и публика не ценили его бессмертных шедевров, предпочитая им
посредственные карикатуры Шана или Гревена. В период самого зрелого
мастерства, на протяжении целого десятилетия все редакции отклоняют его
работы. Акварели и полотна, им созданные, теснятся в его нищенской
мастерской, потому что никто их не покупает. Он вынужден перебраться в
деревенский домик возле Вальмондуа, но очень скоро хозяин грозит за неуплату
вышвырнуть его на улицу, и только помощь Коро помогает ему сохранить крышу
над головой. С 1873 года у него начинает слабеть зрение. Самые близкие
друзья уходят из жизни. Он остается
168

один и последние свои годы живет почти в полной нищете. Когда в 1879
году он умирает и его хоронят на казенный счет, газета "Франсе" вместе со
всей правой прессой вопит, что разбазариваются общественные средства: "На
наш взгляд, это неслыханный скандал". Расходы на убогие похороны Оноре Домье
составили всего 12 франков.
И вот теперь, спустя столько десятилетий, которым бы следовало сгладить
предубеждения и восстановить справедливость, могила Домье по-прежнему забыта
и почти совсем заслонена огромными парадными склепами безвестных торгашей и
парвеню. "Надо было хоть цветов принести",-- подумал я. До той минуты эта
мелочь не приходила мне в голову, потому что я представлял себе
величественный памятник, который может обойтись и без моих цветов.
Заморосил дождь, до ворот, где торговали цветами, было больше
километра, но я повернул назад, утешая себя мыслью, что у кого нет головы,
есть зато ноги. Купил несколько белых роз и снова пошел в сектор 24. Положил
розы на могильную плиту, среди чахлой травы, обнажил голову и постоял под
дождем, стараясь отогнать то, что душило меня, и убедить себя, что все это
глупости -- и надгробные плиты, и мой сентиментальный жест, и вообще все
связанное с кладбищем, потому что место бессмертных не на кладбище.
В соседних аллеях высились обители мертвых -- склепы-часовни, каждый
стоимостью, наверно, дороже шестиэтажного городского дома. А что с того? В
дорогостоящем белом и зеленоватом мраморе, в сером и розовом граните, в
позеленевшей бронзе и разноцветных витражах отразился страх, который внушала
смерть, а вернее -- полное забвение -- людям, не сделавшим за свою жизнь
ничего, чтобы их запомнили. Вот им действительно нужны бронза и мрамор,
много бронзы
и много мрамора. Именно им, а не Домье.
-- Что вы хотите,-- заметил однажды Леконт.-- Иные по сей день не могут
ему простить многих истин, которые он сказал.
Ради литографий Домье я и стал захаживать в магазин Леконта. Цены тут
были значительно выше, чем в других местах, зато нигде не было такого
выбора.
169

Хозяин был неизменно любезен, но цен своих держался твердо.
-- У ваших коллег,-- сказал я ему однажды,-- работы Домье стоят вдвое
дешевле.
-- Верно,-- подтвердил он кивком головы.-- Они все еще недостаточно
ценят его, и я советую вам этим воспользоваться. Я сам часто прохаживаюсь по
их папкам.
Выражение лица у него было не слишком приветливое -- губы из-за
парализованного нерва были стянуты в сторону и казались застывшими в кривой,
мрачной усмешке.
-- Вы не найдете у меня ничего по дешевке, но зато можете обнаружить
оттиски, которых больше нет нигде,-- продолжал Леконт, пока я просматривал
очередную папку, потрясенный талантом художника и ценами торговца.
-- Подозреваю, что самые лучшие вы все же оставляете себе,-- отозвался
я.
-- Вы правы. Но если я торгую графикой, а не чем-то иным, то
единственно потому, что мной владеет страсть к хорошей гравюре. Эта страсть
и была началом...
-- Она же будет и твоим концом! -- вмешалась мадам Леконт, сидевшая в
углу перед стопкой счетов.
И, повернувшись ко мне, добавила:
-- Вы представляете? Выбрасывает бешеные деньги как раз за те вещи, на
которые нет спроса. У нас наверху собрано уже больше десяти тысяч литографий
Домье! Вы представляете?
-- Не уверен, что их так много,-- проворчал муж, недовольный ее
болтливостью.-- Но действительно Домье -- моя любовь. И поверьте, пройдет не
так уж много времени, как цены на него вдруг подскочат.
-- Я слушаю это уже пятнадцать лет,-- скептически обронила супруга.
-- А разве с Лотреком не было то же самое? -- раздраженно спросил
Леконт.-- Всего два года назад мои папки были набиты его работами, чудесными
работами, и стоили они дешево, а никто не брал. И вот цены внезапно выросли
в десять, а потом и в сто раз, литография, которая стоила раньше пятьдесят
тысяч, теперь стоит пять миллионов, и все это произошло так быстро, что я
проморгал, позволил себя обобрать самым подлым образом.
-- Тебе не привыкать,-- ввернула жена.
170

-- Два года назад приходит ко мне один американец и спрашивает, есть ли
у меня Лотрек. "Есть, и очень много,-- отвечаю я, как последний дурак.-- Три
эти папки -- сплошь Лотрек". И вообразите, он раскрывает их одну за другой и
одну за другой опустошает, оставляет мне только несколько пустячков. Я сам
упаковал ему покупки, даже помог погрузить в машину и был, разумеется, в
восторге от сделки, пока в голову не закралось сомнение. Снимаю трубку и
звоню Прутэ. Выясняется, что американец успел еще утром побывать у него и
скупить всего Лотрека, какой там был. Звоню Мишелю -- та же история. А
неделей позже на аукционе в Нью-Йорке цены подскочили фантастически. И
получилось, что я отдал товар за бесценок как раз тогда, когда он начал
что-то стоить.
-- Надеюсь, у вас были кое-какие запасы...
-- Благодарение богу... Конечно, запасы у меня есть... Но если мне
удалось их создать и удалось выплыть на поверхность, то лишь благодаря
человеческой глупости. Я ведь начал свою деятельность с торговли старыми
книгами на набережной. И в поисках книг нередко набредал на замечательные
гравюры, которых никто не ценил. Люди глупы. В том числе и те, кто покупает
графику. Предлагаешь им Домье, этого гения, а они капризничают, говорят:
"Чересчур много политики...", "Слишком мрачно..." Или: "Не нарисовал ни
одной красивой женщины..."
Помолчав, он снова обратился к жене:
-- Разве с Гойей было не то же самое?
Поглощенная счетами, она не удостоила его ответом.
-- Совершенно то же самое,-- продолжал он.-- Было время, когда никто не
хотел покупать "Капричос", потому что там изображены уроды и чудища. О
"Бедствиях войны" и говорить нечего -- они годами пылились в папках. А
теперь те же самые олухи, которые прежде слышать не хотели о Гойе, дерутся
на аукционах из-за любого его офорта.
Месье Мишель и его сыновья тоже питали страсть к хорошей гравюре и тоже
обладали хорошей коллекцией, но у них долгие беседы велись реже, потому что
магазинчик почти всегда был набит туристами с набережной, и хозяин частенько
пускал меня во внутреннее помещение, предоставляя управляться с папками
самому. Здесь, в этой уединенной комнате, работать было спокойнее, но в
передней
171

части магазина -- забавнее, там была возможность коллекционировать не
только
гравюры, но и разнообразнейшие курьезы снобизма и невежества.
Помню, однажды не слишком молодая, но сверхэлегантная дама вошла
быстрым, деловым шагом и столь же быстро и деловито сообщила месье Мишелю:
-- У меня есть два Миро. Муж повесил их в столовой два месяца назад, но
они мне надоели. Вы бы купили их?
-- Вероятно...-- ответил он.
-- За сколько?
-- Ну, прежде я должен взглянуть на работы...
-- Две большие литографии. Цветные...
-- Да, но мне нужно на них взглянуть.
-- А что вы посоветуете мне повесить на их место? Не могу же я оставить
голые стены.
-- Это дело вкуса, мадам...
-- Вы, например, что бы повесили?
-- Может быть, Пикассо, если вам хочется что-нибудь более современное.
-- Я тоже первым делом подумала о Пикассо, но у моей сестры висит
Пикассо, и она решит, что я обезьянничаю.
-- Тогда возьмите Шагала,-- терпеливо предложил месье Мишель.
-- Вы думаете, он подойдет?
-- Не знаю, право. Во всяком случае, на Шагала большой спрос.
-- Тогда покажите, пожалуйста.
Месье Мишель достал большую папку, раскрыл ее на пюпитре и хотел
вернуться к прилавку, где он раскладывал какие-то гравюры. Но дама торопливо
полистала литографии и сказала:
-- Не такое безумное, как Миро, но все же... Что это за осел со
скрипкой и Эйфелева башня вверх ногами?
-- Вам следовало бы спросить Шагала, а не меня...-- с легкой улыбкой
ответил старик.-- Если вам не нравятся современные художники, зачем вы их
покупаете?
-- О боже, да потому, что у меня в столовой современная мебель!
Согласитесь, что я не могу повесить там какого-нибудь Микеланджело!..
172

Она не могла бы повесить Микеланджело, в частности и потому, что он
никогда не занимался гравюрой, но у месье Мишеля не было времени просвещать
ее. Он усадил покупательницу и показал ей одну за другой несколько папок,
где "модернисты" были разложены в алфавитном порядке. Дама стремительно
переворачивала листы своей тонкой, нервной рукой с кроваво-красным
маникюром. И вдруг воскликнула:
-- О! Вот то, что нужно!
Неумело, едва не помяв, извлекла абстрактную литографию Полякова и
торжествующе помахала ею:
-- Золотисто-желтое!.. В точности, как моя обивка...
-- Очень рад,-- буркнул месье Мишель.
-- Но мне нужно еще одну.
-- Тоже такую, в желтых тонах?
-- Конечно.
-- И тоже Полякова?
-- Конечно. Я ведь повешу их по обе стороны камина.
-- Боюсь, что второй в той же гамме не найдется,-- с сомнением покачал
головой месье Мишель.-- Вы ведь знаете художников: то им вздумается работать
в желтой гамме, то в зеленой...
-- Тогда предложите мне что-нибудь другого автора. Не теряя
самообладания, торговец принес следующую папку и вынул одну из
великолепнейших цветных литографий Вюйара "Сад Тюильри".
Сощурившись с видом знатока, дама изрекла:
-- Недурно... Хотя желтый цвет тут другой... Вы думаете, он подойдет к
Полякову?
-- Боюсь, что нет,-- признался месье Мишель.
-- Но по общему колориту они примерно схожи?
-- По колориту -- да.
-- Сколько же это стоит?
-- Триста тысяч.
-- Триста тысяч?! -- накрашенные губки сложились в алое возмущенное
"О".-- Это уж чересчур!
-- Это Вюйар, мадам.
-- Ну и что? Не стану же я разоряться ради какой-то литографии!
-- Я вам ее не навязываю,
-- Да, вы правы...-- неохотно согласилась дама.
Чтобы подготовить пути к отступлению, она придала физиономии задумчивое
выражение и сказала:
173

-- Придется мне приехать вместе с мужем.
-- Милости прошу...-- с неизменной любезностью ответил месье Мишель.
В те годы я имел привычку записывать увиденное и услышанное, в том
числе идиотские разговоры такого рода, так что ничто из приводимого тут не
приукрашено мною, а лишь сокращено. В действительности дамочка капризничала
более получаса, чему способствовало, быть может, то обстоятельство, что в
магазине, кроме нее и меня, других покупателей не было, а я был, так
сказать, на самообслуживании.
-- Вы истинный стоик,-- сказал я, когда дама наконец удалилась.
-- Привычка... Я, знаете ли, начал свою карьеру там, напротив.
Месье Мишель указал через витрину на книжные развалы вдоль набережной.
И добавил:
-- Конечно, не слишком приятно обслуживать человека, который сам не
знает, чего он хочет. Но это клиент.
-- Клиент? Держу пари, что она больше у вас не появится.
Однако, когда я через неделю опять заглянул к месье Мишелю с набережной
Сен-Мишель, старик сказал:
-- Помните ту даму, которая заявила, что не станет разоряться ради
какого-то Вюйара? Представьте, вчера приехала вдвоем с супругом, приобрела
два Вюйара за шестьсот тысяч и удалилась предовольная. "Это,-- говорит,--
дороже и выглядит благороднее, чем Пикассо моей сестрицы".
-- Жаль отличных литографий,-- проговорил старший сын месье Мишеля.--
Сердце щемит, когда видишь, какие прекрасные вещи достаются людям, которые
лишены чувства прекрасного.
Это и впрямь один из величайших абсурдов в этой необычной торговле:
самые
стоящие вещи часто достаются людям, которым они совершенно не нужны,
даже для коммерции.
Когда Коро в свое время помог Домье сохранить за собой домик в
Вальмондуа, тот в благодарность послал другу -- за неимением другого -- одну
небольшую композицию, из серии странных, почти призрачных изображений
адвокатов, вырисовывающихся в холодном свете зала суда. Престарелый и уже
больной Коро повесил полотно напротив кровати, чтобы всегда иметь его перед
174

глазами. И незадолго до смерти признался Жоффруа-Дешому: "От этой
картины мне делается лучше!"
"От этой картины мне делается лучше!" -- вот единственное достойное
побуждение, чтобы приобрести произведение искусства. Все прочее --
собственнический инстинкт, или снобизм, или собирательство.
На курьезы невежества чаще всего можно было наткнуться у Руссо на улице
Шатодюн. Там имелось небольшое количество работ XIX века и ни одной --
XX. Специализировался он на Ватто, Буше, Фрагонаре и других мастерах XVIII
века. Они пользовались большим спросом, и цены на них стояли высокие, потому
что большинство состоятельных парижан обставляет свои жилища преимущественно
старинной мебелью, что требует и старинных гравюр. Поэтому клиенты месье
Руссо обычно формулировали свои пожелания следующим образом:
"Мне нужны четыре гравюры для гостиной в стиле регентства".
"Я бы хотел гравюры с цветами, Редуте или что-нибудь в этом роде".
"У меня мебель английская... Думаю, что несколько литографий с лошадьми
будут неплохо смотреться..." И т. д. и т. п.
Подбирал гравюры обычно сам месье Руссо или его помощница. Клиенты
ограничивались тем, что соглашались, отклоняли или же выражали некоторые
сомнения:
"Не великоваты?"
"Не маловаты?"