простирались бесконечные темные леса -- казалось, они вбирали в себя темноту
ночи, медленно сползавшую с бледнеющего неба.
-- Пробковый дуб!-- объяснил сержант.
"Блашет" -- вспомнил я. Блашет -- богач, владелец лесов, производитель
пробки и лесоматериалов, третий из упомянутой троицы. Всесильной троицы,
которой принадлежали буржуазные газеты, обрабатывающие общественное мнение,
и которая располагала террористическими бандами, чтобы обрабатывать тех, до
кого не доходила печатная пропаганда.
Мы подымались все выше. Лес поредел. Показались голые каменистые утесы.
Лишь кое-где мелькало хилое оливковое деревце, повисшее на крутом склоне.
361

Шоссе стремительным серпантином взбегало вверх.
Не раз доводилось мне ездить по петляющим горным дорогам, но редко
встречалась такая, состоящая сплошь из поворотов. В зеркало над рулем было
видно лицо водителя, который безостановочно крутил тяжелую баранку -- слева
направо до упора и справа налево тоже до самого упора. Лицо этого крепыша
напряглось и блестело от пота.
Остальным пассажирам тоже было не по себе. Тяжелый автобус раскачивало
на узкой, скользкой дороге. Колеса проходили в сантиметре от края бездны,
иногда казалось, что мы уже просто нависаем над ней. Внизу, метрах в
трехстах от нас, в глубокой сырой пропасти вился дымок утреннего тумана.
Голоса смолкли. Каждый раз, когда мы накренялись над бездной, черные глаза
женщин расширялись, руки вцеплялись в ручки кресел. Сержант, желая меня
отвлечь, рассказывал драматические истории о рухнувших в пропасть машинах.
-- Неужели так сложно отремонтировать это шоссе?
-- Ну, и не так просто. Да и не к чему. По нему ездят, в основном,
арабы.
Далеко внизу, под нами, там и тут виднелись крохотные, жалкие участки,
вспаханные на крутых склонах и укрепленные оградой из камней, чтобы потоки
дождя не унесли с собой скудный земляной покров. Это были наделы алжирцев,
вытесненных с прибрежной равнины. Многие после отчаянной борьбы с ливнями и
негодной почвой снова возвращались на побережье, шли в батраки к Боржо,
лесорубами к Блашету или рабочими к Шиафино.
После трехчасового кружения по серпантину автобус наконец выбрался из
скалистых коридоров. Перед нами расстилалась бескрайняя пепельно-серая
равнина, обрамленная высокими, лишенными всякой растительности горами.
Когда смотришь на карту, Алжир представляет собой несколько полос
разного цвета, которые тянутся почти параллельно побережью. Сначала идет
узкая зеленая лента средиземноморской области, потом кирпично-красный пояс
прибрежных гор, затем светло-коричневая полоса высоких плоскогорий,
темно-коричневый пояс --
362

Сахарский Атлас и под конец -- огромное желтое пятно пустыни.
Плодородные поля и прибрежные горы остались позади, мы спустились
теперь к тем высоким плоскогорьям, за которыми простирались мертвые массивы
и пески Сахары.
Автобус остановился посреди убогого, грязного селения. Низкие
глинобитные дома с плоскими кровлями настолько сливались с цветом окрестных
холмов, что можно было проехать мимо этого селения, даже не заметив его,
если бы не внушительная толпа нищих, которая бросалась к каждой подъезжающей
машине.
При виде нищего всегда сжимается сердце, но никогда прежде не видел я
ничего более тягостного, чем крикливая, многорукая толпа алжирских нищих.
Некоторые из них просили милостыню, предлагая взамен истрепанные, пожухлые
почтовые открытки или кульки с семечками. У других, не имевших и такого
капитала, единственным доводом были покрытые струпьями лица или водянистые
слепые глаза. Однако человеческие недуги не производили, видимо, впечатления
в этих краях, где трахома была делом обычным, вроде гриппа в цивилизованном
мире.
Наш водитель и сержант небрежно растолкали нищих и направились в
находившуюся по соседству корчму. Потом мы двинулись дальше. Бесплодная,
однообразная равнина напоминала дно высохшего моря. Единственной
растительностью была какая-то жесткая трава, высокими пучками раскиданная
среди песков.
-- Эта трава называется "альфа",-- объяснил мой сосед.
-- Почему же ее никто не срезает? -- спросил я, зная, благодаря своему
опыту библиофила, что из этой травы изготавливается самая лучшая бумага.
-- Какой смысл? Чтобы этим заниматься, надо иметь хоть одного осла. А
платят за альфу так мало, что не прокормишь ни осла, ни себя.
Среди пустой однообразной равнины теряешь представление о времени и
расстоянии. Лишь изредка появлялось какое-нибудь селение, такое же серое и
убогое, как предыдущие, с такими же крикливыми нищими и такой же грязной
363

корчмой, куда водитель и сержант неизменно наведывались. А затем опять
равнина, опять тряска и белая, слепящая глаза дорога.
Чем дальше мы ехали, тем пейзаж становился пустынней. Пески, сухая,
потрескавшаяся земля и все более сужающийся обруч горных массивов.
Уже много часов находились мы в пути и солнце уже перевалило через
зенит, когда автобус после неожиданного поворота въехал на небольшой
пригорок и остановился посреди площади, окруженной глинобитными хижинами.
-- А-а, приехали, значит,-- очнулся сержант, перед тем дремавший под
благотворным действием местного вина.
С пригорка, на котором мы остановились, была видна сотня низких
строений, расставленных точно детские кубики. Позади них весело зеленела
раскачиваемая ветром пальмовая роща. Это был оазис Бу Саада. А позади
строений и пальм простиралась Сахара. Великая пустыня.
В туристическом бюро алжирской столицы меня спросили:
-- А что вы хотите повидать в Бу Саада?
-- Все,-- легкомысленно ответил я.
И вот теперь, не успел я выйти из автобуса, как ко мне подошел человек
с темным суровым лицом и в белоснежном одеянии бедуина.
-- Добро пожаловать! Я ваш гид.
"Только гида мне не хватало,-- подумал я.-- Столичные шпики наступали
мне на пятки, а этот будет отсвечивать впереди". Но поскольку я сам себе его
накликал, приходилось терпеть.
Над пыльными улицами, слепыми глиняными оградами и бедными лавчонками
возвышалось современное белое здание. Это был отель "Трансатлантик", оазис
для европейцев. Насладившись живописностью арабской нищеты, европеец
возвращался сюда и находил все то, к чему привык: тишину, прохладу, чистоту,
ресторан с хрустальными бокалами и льняными скатертями, бар с бутылками всех
цветов и ведерками со льдом, светлые, устланные коврами комнаты, обитые
шелком кресла, фаянсовые ванны и умывальники с горячей и холодной водой.
364

Отель принадлежал агентству Кука. Видимо, агентству принадлежала и вся
местная экзотика, предлагавшаяся вам повременно или поштучно в
соответствии со
строго расписанным прейскурантом, подобно тому как выдается напрокат
велосипед или продаются сувениры.
-- Боюсь, что до наступления темноты осталось мало времени,-- сказал
бедуин, когда мы дошли до отеля.-- Но если вы не очень устали, мы могли бы
все же прогуляться до пальмовых садов или до мечети.
Он говорил с преувеличенной учтивостью, и вообще суровая бедуинская
внешность забавно сочеталась у него с лакейской угодливостью.
-- Я устал.
-- Тогда вечером пойдем посмотрим Улед-наил.
-- А что это такое?
-- Танцовщицы.
-- Оставим их тоже на другой раз.
-- Как прикажете. Вы сейчас наш единственный турист, так что можно и не
придерживаться строго программы.
Похоже, что он был обескуражен моим отказом, но я приехал сюда не ради
его удовольствия. Я поднялся в номер, чтобы стряхнуть с себя дорожную пыль,
а потом пошел осматривать отель. Если не считать персонала, кроме меня тут
действительно никого не было. Забираться в глубь страны стало делом
рискованным, а богатые туристы имели в своем распоряжении достаточное
количество соблазнительных объектов, чтобы тосковать по какому-то там Бу
Саада.
В полном одиночестве выпил я в уютном баре газированной воды. В полном
одиночестве поужинал в огромном ресторане, где меня обслуживали полдюжины
официантов во главе с метрдотелем. И под конец поднялся к себе в номер, где
я тоже оказался бы в полном одиночестве, если бы ко мне в окно не влезла
обезьяна. Меня охватила тихая радость: значит, обезьяны тут тоже имеются...
Вот она, экзотика...
Но вскоре пришло разочарование. В дверь постучался слуга и увел
обезьяну -- она оказалась собственностью директора.
365

На следующее утро я еще сидел в саду за завтраком, когда на белоснежную
скатерть легла длинная лиловая тень. Конец отдыху: бедуин явился, чтобы с
подобающей случаю суровостью выполнять программу, всю, какая полагается.
Весь день, подобно Тартарену, бродил я по оазису мимо туземцев,
привыкших к таким идиотам, как я, согласно программе влезал на минарет,
согласно программе качался на спине у верблюда, согласно программе выполнял
команды местного фотографа ("голову повернуть налево", "глаза вон на ту
пальму"), согласно программе вышагивал по берегу ручья и слушал истасканные
местные предания, которые мой гид в соответствии с программой мне излагал.
Что касается ручья, то на первый взгляд в нем не было ничего
необычного: обыкновенный прохладный ручей, журчавший у подножья желтых,
раскаленных солнцем холмов. Прозрачная вода то пряталась среди высоких
округлых камней, то изливалась звонкими, пенистыми струями и под конец
стихала в глубоких зеленых омутах. Но этот маленький ручей был кровью Бу
Саада, жизнью этого оазиса.
Между глинобитными хижинами селения и руслом ручья лежали сады --
крохотные клочки земли, обнесенные внушительными оградами, поскольку тут
земли мало, зато камень в изобилии... На участке в полдекара у араба растут
две-три финиковые пальмы, чахлое апельсиновое деревце да овощи на нескольких
грядках. Выращенного на этой половине декара должно хватить и на прокорм
семье и на продажу. А поскольку это невозможно, то араб долгие часы проводит
в полумраке своей лачуги, лепит из глины горшки, плетет корзины или мастерит
чувяки, а женщины в соседней комнате портят зрение, трудясь над
разноцветными циновками. Тут было так много рабочих рук и такая малая в них
потребность, что человеческий труд не ставился ни во что.
За один день мы обошли весь оазис, и я был уверен, что тем самым опеке
бедуина надо мной положен конец, но не тут-то было: когда мы прощались возле
отеля, он напомнил:
-- После ужина я отведу вас к Улед-наил.
-- Только не сегодня. Я очень устал.
366

На другое утро через мой стол вновь пролегла длинная лиловая тень
шейха. Напрашивалась мысль, что его используют не только как гида, но и как
шпика, хотя я не мог взять в толк, за какими моими действиями нужно следить
в этом оазисе с пятак величиной.
-- Послушай,-- сказал я.-- Поди выпей кофе и вообще займись своими
делами.
-- Но ведь вы уплатили. Вам полагается сегодня, во-первых, осмотреть
Мертвый город, во-вторых...
-- Да, но сегодня мне не хочется никуда ходить. Я лучше поваляюсь в
тени.
Гид пустился в путаные объяснения, из которых я в конце концов
уразумел, что он охотно оставил бы меня в покое и поработал у себя в саду,
но боится потерять полагающуюся от фирмы плату. Тогда мы с ним условились,
что у ручья расстанемся, а потом, к обеду, вместе вернемся в отель. С этого
дня мы оба почувствовали себя, как школьники на каникулах. Бедуин полол
траву на своем запущенном участке, а я бродил по окрестностям один. Однако к
танцовщицам он меня все же свел.
Уже давно стемнело, когда мы вышли из отеля и шагов через двадцать
оказались на главной улице. Собственно, я не уверен, что на главной, потому
что все улицы тут были одинаково узкие и пыльные, но я счел ее главной
потому, что именно здесь находились две кофейни -- одна ветхая,
покосившаяся, другая с претензией на роскошь, ибо на фасаде сверкала
неоновая вывеска, а над полкой с бутылками светилась длинная неоновая лампа.
Я думал, что представление состоится в одной из кофеен -- других
заведений, насколько мне было известно, тут не существовало. Но бедуин
равнодушно миновал обе кофейни и остановился лишь метрах в ста от них перед
неосвещенным, необитаемым на вид строением. Он громко постучал своим
посохом, дверь слегка приоткрылась, и оттуда высунула голову толстуха,
похожая на сводню.
-- Входите,-- пригласил меня гид, указывая на темный вход.
"Если они надумали меня укокошить, это произойдет здесь",-- мелькнуло у
меня в голове, когда я, спотыкаясь, подымался по лестнице. Сводня толкнула
367

какую-то дверь, и в глаза ударил ослепительный свет. Перед нами
открылось
прекрасно освещенное помещение с низкими диванами, на стенах -- яркие
ковры.
-- Я удаляюсь,-- объявил бедуин.
-- Ни в коем случае,-- воспротивился я.
-- Коран запрещает мне смотреть...
-- А вы не смотрите...
-- Да, так, пожалуй, можно...-- поколебавшись, согласился он.-- Это
идея...
Сводня усадила нас на диван, и вскоре в комнату донеслась странная
мелодия, напоминавшая турецкую народную песню -- маане... Минутой позже
появились один за другим сами музыканты, разместившиеся почему-то в самом
дальнем углу, хотя диванов тут было предостаточно.
Затем пришла очередь танцовщиц. Эти милые девушки, сначала плотно
упакованные в разноцветные шальвары и множество вуалей, затем явили себя в
костюме Евы. Арабский вариант стриптиза, причем специфика его ограничивалась
гимнастикой живота и нескончаемой продолжительностью.
-- Скажи им, чтобы не переутомлялись,-- спустя какое-то время шепнул я
бедуину, который на протяжении всего представления сидел лицом к стене.-- С
меня хватит.
-- Достаточно,-- передал шейх сводне.
Но она придерживалась иного мнения и уведомила, что наверху меня ждет
ужин в обществе тех же миловидных танцовщиц.
-- Я устал,-- пробормотал я.-- В другой раз.
-- А у нас есть отличное средство от усталости. Выпьете мятного чаю и
мгновенно оживете.
-- Если вы не подыметесь наверх, она потеряет свои комиссионные,--
объяснил мне шепотом бедуин.
-- Скажите ей, что не потеряет,-- шепнул я в ответ.
После визита к танцовщицам шейх окончательно оставил меня в покое. Я
гулял один по берегу ручья или сидел в кофейне, где было полно арабов. Но
завести с ними разговор было непросто, хотя я, чтобы расположить их к себе,
назвался турком. Хозяин кофейни не преминул заметить:
368

-- Да, турки заодно с арабами, когда дело касается нефти... Но в
политике они заодно с европейцами.
Только с детьми удалось мне завязать знакомство в этом селении, да и то
с помощью не вполне детской забавы -- табака.
Однажды, когда я лежал в пальмовой роще, ко мне нерешительно подошел
оборванный мальчуган и попросил сигарету. Я протянул ему несколько штук, не
сознавая роковых последствий этого жеста. Мальчуган восторженно завопил и
исчез за соседним бугром, откуда через минуту ко мне ринулась целая ватага
мальчишек. Я дал каждому по нескольку сигарет и зашагал к дюнам, но на
опушке меня ожидала, умоляюще сверкая глазенками, новая ватага.
-- У меня больше нет,-- сказал я и в доказательство открыл портфель.--
Я дам вам позже, в отеле.
Мне казалось, что они не поверили, но когда я вечером подходил к
гостинице, то убедился, что поверили. У подъезда меня терпеливо поджидала
целая толпа ребятишек.
Весть о моих табачных запасах мигом облетела все малолетнее население
оазиса. Когда я гулял по окрестным холмам, за мной следовала вереница
мальчишек, на перекрестках улиц меня встречали предупреждающими возгласами
специально выставленные посты, в окно ресторана протягивались детские руки.
И я раздавал сигареты у тростниковых зарослей вдоль ручья и в дюнах пустыни,
в обжигающем зное на площади и в прохладном сумраке кофейни, в перерывах
между блюдами, когда обедал, и даже со спины верблюда. Убежден, что вздумай
я пересечь Сахару пешком, то и тогда за мной увязалась бы босоногая
процессия с победным криком: "Месье Сигарет! Месье Сигарет!" -- так меня уже
называли тут все.
Поскольку запасы мои давно иссякли и приходилось самому покупать
сигареты в местной кофейне, я предпринимал безуспешные попытки несколько
ограничить раздачу:
-- Тебе не дам, мал еще.
-- А я для братишки.
-- А тебе я уже давал.
-- Не давали.
-- Нет, давал, у мечети.
369

-- А я их выкурил.
Аргументы мальчишек звучали так убедительно, что я опять со вздохом лез
в портфель. В этом мире нищеты сигарета была целым состоянием. Ее можно было
растянуть на весь день, обменять на что-либо на базаре или подарить отцу.
Мои деловые контакты с детьми не ограничивались табаком. Мало-помалу
мальчишки стали приносить мне разные вещицы, сработанные ими самими, чтобы
помочь семейному бюджету. Мой портфель заполнялся грубо выделанными
кинжалами, костяными гребнями, примитивными музыкальными инструментами из
черепашьего панциря и набитыми соломой чучелами огромных ящериц. Любой из
этих предметов, на которые уходили долгие дни труда, продавался по одной и
той же стандартной цене -- намного дешевле пачки сигарет.
Часто, когда я сидел где-нибудь на холме и пытался отбиться хоть от
части предлагаемого мне товара, я замечал девочку лет десяти -- она всегда
стояла в стороне от шумного торга, глядя на нас большими черными глазами и
держа за руку пятилетнего мальчугана с такими же большими глазами и таким же
робким выражением лица.
-- Что она стоит там? -- спросил я однажды паренька -- погонщика
верблюдов, который водил меня по пустыне и служил посредником в моих
торговых операциях.
-- Свистульки продает.
-- А почему не показывает?
-- Не знаю. Может, боится. Ваши убили ее отца.
"Ваши..."
Я поманил девочку и ее брата рукой, но они не сдвинулись с места. Тогда
я встал и сам подошел к ним.
-- Ну-ка покажи, что у тебя за свистульки... Девочка достала из-за
пазухи маленькую дудочку из тростника, тщательно выделанную, с красным
узором. Я подал девочке монету и хотел было погладить по голове, но она
отпрянула и бросилась бежать. Малыш заковылял за нею.
-- На какие средства они живут? -- спросил я позже погонщика верблюдов.
-- А ни на какие. Она таскает воду, собирает траву, за это люди дают ей
хлеб.
370

Была бы постарше, могла бы танцевать голая перед туристами. Красивая
девчонка, но еще мала.
Паренек говорил о шансах на проституцию с таким же уважением, с каким
во Франции говорят о кинокарьере.
На следующий день девочка с братишкой пришли снова. И снова остались
стоять поодаль.
-- Есть у тебя еще свистулька? -- спросил я.-- Вчерашняя мне очень
понравилась.
Девочка протянула мне дудочку, но похвала оставила ее совершенно
равнодушной. Карман у меня был набит разноцветными леденцами -- в то утро
меня осенила оригинальная мысль, что детям можно давать не только сигареты,
но и конфеты. Вынув зеленую мятную рыбку, я подал ее малышу. Он вытаращил
глазенки, несмело протянул руку и схватил леденец. Сестра дернула его за
рукав, и оба побежали прочь.
Я купил еще несколько свистулек, но так и не сумел приручить девочку.
Правда, она уже сама подходила к нам, а когда я проводил рукой по ее
волосам, не убегала, но держалась по-прежнему настороже. Какую же, должно
быть, борьбу вели между собой в этом маленьком сердце нужда и ненависть,
какие, вероятно, угрызения совести испытывала она из-за того, что принимает
подарки от убийц своего отца.
Однажды, когда остальные дети разбежались по песчаным дюнам и мы
остались втроем, я сказал ей:
-- Те, кто убил твоего отца, плохие люди. Но не все европейцы плохие.
-- Нет, плохие,-- тихо проговорила девочка.
Она сидела полуотвернувшись от меня и пересыпала песок из ладони в
ладонь.
-- Среди нас есть такие, кто ненавидит убийства, и таких гораздо
больше.
Она потупилась, зарыла руки в песок.
-- Ты, наверно, думаешь, почему же, если их больше, они не остановят
тех, кого меньше. Дай срок, остановят.
Я замолчал, обескураженный тем, что бросаю слова на ветер, что мои
слова звучат неубедительно. Девочка продолжала задумчиво пересыпать песок.
Малыш блаженно сосал большой золотистый леденец.
371
На другой день я двинулся в обратный путь. У автобуса собрались многие
из моих друзей. Надо всеми возвышался шейх, на темном суровом его лице
лежала печать такого достоинства, будто он и впрямь был шейхом. Совершились
последние торговые сделки, я раздавал в окно последние сигареты, со всех
сторон неслись звонкие голоса: "Мне, месье Сигарет!", "И мне, месье Сигарет!
И мне!"
А девочки и ее братишки не было.
Призывно загудел клаксон, водитель включил первую скорость. Автобус
неуклюже качнулся, вслед ему понеслись прощальные крики мальчишек.
Медленно миновав извилистые улочки, мы выбрались на шоссе. Тут, у самого
крайнего дома, я заметил девочку и мальчугана. Она кинулась к автобусу,
растерянная, побледневшая:
-- Возьмите, это вам...
Я высунулся из окна, но в это мгновение водитель выжал скорость, и я не
смог дотянуться до детской руки, державшей тростниковую дудочку.
Я посмотрел назад. Ветер в тот день дул из пустыни, и ветхая одежонка
развевалась на худеньких детских фигурках. Девочка, провожая глазами
уходящий автобус, придерживала рукой волосы, а малыш, чтобы защититься от
пыли, прикрыл глаза ладонями. Ссутулившиеся от ветра фигурки становились все
меньше, пока совсем не исчезли в тучах песчаной бури.
* * *
Экзотика... Я терпеливо коллекционировал ее в лондонском Сохо, в барах
Амстердама, на скучно-безликих, прямых улицах Роттердама -- городе,
возникшем из пепла войны, точно феникс, но феникс из бетона и стали,
изготовленный из отдельных деталей и собранный из деталей, как автомобиль на
конвейере.
Я искал экзотику в неоновых ночах Брюсселя, на холодных, мокрых пляжах
Остенде, в игорных домах Монте-Карло и Ниццы, на причалах Гавра, в ночных
кварталах Франкфурта и Кельна, в липкой сырости летней Венеции, на площадях
Копенгагена.
372

Экзотика... Бесхитростное стремление к чему-то новому, неизведанному.
Бесхитростное стремление удивить людей рассказом о своих странствиях по
таким вот особенным местам. Но только теперь людей трудно удивить, а, может,
они вообще не хотят удивляться, да и телевизор мгновенно показывает им
различные уголки тех городов, которые ты с таким трудом пытаешься им
описать. Ну, допустим даже, что ты и удивишь кого-то... А дальше что?
Что касается описаний, я давно уже отношусь к ним с недоверием --
возможно, потому, что в свое время чересчур старательно заполнял ими свои
записные книжки. В наш век визуальной информации подробно описывать что-либо
-- это, пожалуй, все равно, что участвовать в автомобильных гонках на
велосипеде. Стоит мне ощутить, что какое-то подозрительно затянувшееся
описание навевает на меня скуку, как я тут же обрываю его. Какой смысл
докучать и себе самому, и читателю?
Что же касается экзотики... Я приволок ее из Алжира полный чемодан.
Груды записей, фотографии с верблюдом и без, дюжины дудочек и
препарированных ящериц, сувениры из разных мест, не говоря уж об
упоминавшемся сахарском пледе и медном подносе. Словом, насобирал я экзотики
выше головы, хоть и не совсем такой, на какую рассчитывал. Не было и в
помине Пеле ле Мокко и Хедди Ламар, а белый город Алжир выглядел белым
только издали. Но зато я увидел колониализм в его последней фазе (так утешал
я себя), ощутил первые признаки неизбежного взрыва, повстречал столько
разных людей -- Аллега, молодого журналиста, Асура, арабов из Махиеддина,
Касбы и Бу Саада, ребятишек, бедуина из фирмы Кука, сержанта, шофера,
официантов, уличных женщин и многих, многих еще, всех не перечесть.
Все это верно, да что пользы? Загребаешь обеими руками, а потом
убеждаешься, что в ладонях -- пусто. Из всех, с кем я познакомился там, я
смог -- хорошо ли, плохо ли -- использовать только молодого журналиста из
алжирской газеты. Потому что имел возможность провести с ним несколько дней
кряду, потому что он был француз, потому что он был мне понятен. И когда я
узнал об его аресте, он снова оказался со мной рядом -- правда, уже не такой
веселый и общительный, как тогда, в Алжире, а призрачный и безмолвный,
словно тень. Эта тень неотступно
373

следовала за мной, и я написал о ней короткую повесть "Как умираем
только мы".
А что же остальные?.. Да ничего... Ведь мы считаем, что экзотика -- это
преимущество, а на поверку -- она помеха. Только после того, как привычное
для твоего героя станет привычным и для тебя и ты научишься видеть в его
жизни не экзотику, а обыденность, только после того, как его мир станет
частичкой и твоего мира, ты сумеешь по-настоящему ощутить его. Не в угаре
первого свидания оценивают достоинства женщины, а в будничном свете долгой
совместной жизни.
И еще кое-что, быть может, самое главное: человек становится твоим
героем только в том случае, если ты в достаточной мере полюбил его или
возненавидел. Даже если это герой эпизодический, ему нет места в твоем
произведении, если он не вызывает у тебя никаких эмоций.
Мы нередко говорим о сердце обкатанными, пустопорожними фразами. Быть
может, и глупо относиться к нему иначе, чем к литературному символу. Быть
может, с научной точки зрения сердце -- это всего лишь узел нашей
кровеносной системы, и только невежда способен видеть в нем источник
чувства. Но едва ли литературное или любое иное художественное произведение
зарождается в мозгу, понимаемом как вычислительная машина. Только сердце
подсказывает автору, родится художественное произведение или не родится,