Страница:
И она капитулировала. В компенсацию я дал ей возможность получить за
гроши все три грации.
-- Вы должны быть мне благодарны, я помогла вам получить за бесценок
чудесного Менье,-- сказала дама, когда мы отправились в соседний зал за
своими покупками.
-- Я вам действительно благодарен, что вы нагрели меня только на
пятнадцать тысяч,-- ответил я.-- Если б вы молчали, он достался бы мне сразу
же за десять.
-- Да он стоит самое малое сто тысяч!
200
Я это знал. Но знал также, что она все рассчитала: убедившись в том,
что Менье от нее уплывет, она решила не дать уплыть хотя бы клиенту. Потому
что там, на пригородном рынке, между нами было полное взаимопонимание и я
был одним из немногих ее постоянных покупателей.
Некоторыми своими успехами на аукционах я был обязан чистому случаю,
особенно в начале сезона или к концу, когда и торговцы и коллекционеры
поглощены пред- или послеотпускными заботами. Ведь во Франции отпуск -- и
для богача и для бедняка -- наиболее крупное событие в году. Похоже, что
одиннадцать месяцев горожанин только тем и занят, что строит планы, приносит
жертвы и копит деньги ради того единственного, двенадцатого месяца, который
и являет собой истинную цель его пребывания на сей земле.
Само собой, успехи мои были весьма скромны, не шли ни в какое сравнение
с теми операциями, какие удавались крупным коммерсантам -- таким, например,
как один мой знакомый грек.
Жил он в Нью-Йорке, и с национальностью дело у него обстояло довольно
сложно: грек по рождению, он имел американское гражданство, женат был на
болгарке, а торговал картинами французских мастеров. Я познакомился с ним
через его жену. Это был человек уже в годах, довольно сдержанный для южанина
и очень ловкий в торговых сделках. В Париж он прилетал раза два-три в году,
чтобы закупить товар, и при встрече всегда расспрашивал меня, что нового на
рынке, зная, что я регулярно совершаю обходы картинных галерей и магазинов.
-- Я слышал, на нью-йоркских аукционах тоже бывают интересные работы,--
сказал я однажды.
-- Да, но слышали ли вы, какие там цены? Я не собираю коллекций, я
вынужден торговать.
-- Неужели вам никогда не удается выгодно приобрести что-либо?
-- Очень редко. Два года назад выпал мне такой шанс. Аукцион должен был
открыться вечером, а у меня случайно было в том же районе одно дело, так что
к моменту открытия я оказался совсем рядом. И вот тогда-то во всем городе
погас
свет. Авария длилась минут десять, не больше, но вы представляете себе,
какой
201
наступил хаос. На улицах заторы, пробки в метро... И когда аукцион
начался, в зале было лишь несколько человек. Я зашел ради одной обнаженной
натуры Ренуара, на которую у меня был покупатель, она пошла с торгов одной
из первых. И досталась, само собой, мне, причем всего за тридцать миллионов
-- просто не нашлось серьезных конкурентов. На другой же день я продал ее за
восемьдесят миллионов. Но такое, конечно, бывает не каждую неделю и не
каждый год.
Грек не питал никакого пристрастия к искусству, он -- как выразился бы
Леконт -- мог с таким же успехом продавать бюстгальтеры, а не произведения
живописи. Интересовало его только имя автора, сюжет картины и размеры
холста.
-- Не попадался вам Мурильо? -- спрашивал он.
-- Нет, но на Сен-Жермен есть "Мадонна" Моралеса,-- отвечал я.
-- Моралес меня не интересует.
-- Я думал, вы ищете испанцев.
-- Только Мурильо. И только детские портреты. А что вы в последнее
время видели из импрессионистов?
-- В Романской галерее есть натюрморт Ренуара, розы.
-- Розы меня не интересуют.
-- Но ведь это Ренуар.
-- Да, но розы мне не нужны.
-- Есть еще два эскиза Дега.
-- А что на них?
-- Лошади.
-- Лошади меня не интересуют. А еще что-нибудь, пусть более старое?
-- В Фобур Сент-Оноре я на днях видел прелестный пейзаж Добиньи.
-- Надо будет взглянуть. Размеры?
-- Довольно большое полотно. Примерно восемьдесят на метр двадцать.
-- Тогда оно меня не интересует.
Однажды я сообщил ему, что видел в одной частной коллекции эскиз маслом
Рубенса.
-- У владельца финансовые затруднения, он просит сорок миллионов. С
экспертизой и полной гарантией.
-- Рубенс меня не интересует,-- равнодушно обронил грек.
202
-- Рубенс?! Может быть, и Вермеер, и Франц Хальс, и Рембрандт тоже? --
с раздражением спросил я.
Он рассмеялся.
-- Да, они, может быть, тоже, если в данный момент у меня нет на них
покупателя. Я ничего не говорю, Рубенс -- это вещь, но на черта мне
замораживать сорок миллионов на одном эскизе, если неизвестно, когда и за
сколько удастся его сбыть? Проще положить эту сумму в банк, я без всяких
хлопот получу на два миллиона процентов.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака элегантную записную книжечку в
кожаном переплете, полистал.
-- Вот, тут у меня несколько десятков имен художников, часто с
указанием
сюжета и размеров холста. Это работы, на которые у меня есть готовые
покупатели. И помимо этого меня больше ничто не интересует.
-- Я думал, вы берете некоторые хорошие работы про запас.
Грек покачал головой.
-- Я не настолько богат. Другие так делают, но я не настолько богат.
В каждый свой приезд в Европу он покупал картины на десятки миллионов,
эти миллионы приносили ему другие миллионы, и все-таки он жил с горьким
сознанием, что недостаточно богат. Я-то считал, что у него не денег
маловато, а знаний и вкуса. Видимо, он это сознавал и сам, потому-то и
избегал рискованных сделок.
А для меня тем временем наступил бронзовый век.
* * *
День первый этого века пришел совершенно случайно, когда я блуждал по
бульварам неподалеку от площади Республики. Я редко попадал в эти края --
тут не было ни лавок, где торговали гравюрами, ни больших книжных магазинов.
Медленно брел я по улице, свободный в те минуты от всех коллекционерских
страстей, и вдруг заметил витрину. От нечего делать подошел и без особого
интереса стал разглядывать выставленный товар.
По правде говоря, он не заслуживал внимания -- бронзовые фигурки
второстепенных или даже совсем посредственных авторов, обнаженные женские
тела наподобие тех баядерок, о которых я уже говорил, львы и тигры работы
203
неумелых эпигонов Бари, сецессионные статуэтки с часами или вздыбленные
кони, назначение которых -- подпирать на полках книги.
Рассеянно обозрев все это, я по привычке устремил взгляд внутрь
магазина. По сравнению с освещенной солнцем витриной помещение казалось
совсем темным, но я все же как будто различил в углу бронзовую голову,
которая показалась мне знакомой.
Я вошел в магазин, где единственной живой душой оказался худой и
бледный человек с седеющей шевелюрой. Он любезно ответил на мое приветствие,
встал из-за стола и с готовностью поспешил навстречу, чего я не выношу:
ужасно неприятно, когда продавец ходит за тобой по пятам, без устали
растолковывая достоинства каждой вещи, и вообще так усердствует, что
чувствуешь себя просто обязанным что-то купить.
-- Мне бы хотелось посмотреть вон ту голову,-- объяснил я, указав на
бронзу в углу.
-- А-а, "Марсельезу" Рюда! -- хозяин понимающе кивнул.-- Первый его
эскиз... Великолепная работа...
Работа и впрямь была великолепная, и я просто дивился тому, что такой
шедевр мог затесаться в табун арабских скакунов и обнаженных красавиц. Эта
голова была изваяна живее и свободнее, чем голова той "Марсельезы", что
украшает Триумфальную арку. Скульптор использовал в качестве модели свою
жену, он заставлял ее позировать с открытым ртом и кричать, чтобы лицо
выглядело как можно напряженнее. "Кричи! Кричи громче!" -- требовал Рюд,
стремясь передать силу призыва и героическую решительность фигуры,
символизирующей Республику, что, вероятно, было мало присуще бедной
домохозяйке, которая вынуждена была отрываться от готовки, чтобы угодить
капризам своего мужа.
"Кричи! Кричи громче!" И вот сейчас передо мной было это вытянутое от
напряжения лицо, и этот властный взгляд, и эти выбившиеся из-под
фригийского колпака волосы, и мне казалось, что я слышу взволнованный призыв
к бою, и это было уже не лицо скромной парижанки, а патетический образ
Республики, сзывающей своих сынов в час смертельной опасности.
-- Чудесный экземпляр, отлит Эбраром... Гарантирую, что подлинник...
всего десять экземпляров...-- рассеянно слушал я объяснения продавца.
204
-- А цена? -- наконец спросил я после того, как воздействие скульптуры
рассеялось из-за этого непрерывного бормотания.
Он вынул из-под скульптуры ярлык и показал мне.
Я ожидал увидеть цифру гораздо более внушительную, но и эта, во всяком
случае для меня, была довольно солидной. В те годы инфляция еще не
обесценила франк.
-- К сожалению, у меня нет при себе таких денег.
-- О, вы можете зайти и завтра.
Завтра? Для меня это было чересчур долго. Я взял такси и помчался в
посольство.
-- Слушай, Георгий... На этот раз просьба исключительная...
-- Сколько? -- уныло осведомился кассир. И, услыхав цифру, проворчал:
-- Дело твое. Но имей в виду: этот аванс плюс прежний, так что ты
теперь два месяца не получишь ни франка.
Но я уже писал расписку. И думал вовсе не о том, получу я или не получу
зарплату в следующие два месяца, а о том, что мне предстояло получить
вот-вот -- об эскизе Рюда, о своей первой бронзе.
За первой последовали и другие.
Но они присоединялись к моей коллекции не сомкнутыми рядами и даже не
вереницей, а поодиночке и крайне редко, через большие промежутки. Причем эти
промежутки не были пассивным ожиданием, а неделями и месяцами постоянных, но
-- увы! -- тщетных поисков.
У произведений скульптуры клиентура более ограниченная, чем у живописи,
да и количество самих произведений довольно ограниченно. В парижских
магазинах можно отыскать тысячи картин самого разного достоинства и много
тысяч гравюр, но тот, кто вздумает коллекционировать скульптуру, мигом
убедится, что ее просто-напросто нет. Во всем городе нет ни одного
специального магазина для мелкой пластики, если не считать того, о котором
шла речь выше, и еще двух-трех других, где торговали исключительно кичем:
бронзовыми чернильницами, увенчанными орлами, филинами, восседающими на
страницах раскрытой книги, пресс-папье с черепахами и прочим. В галереях и
крупных антикварных магазинах лишь изредка,
205
среди картин и стильной мебели, мелькнет, бывало, какая-нибудь бронза,
случайно затесавшаяся среди другого товара и всегда или очень дорогая, или
очень скверная.
Существовали, конечно, места, где можно было легко раздобыть настоящий
шедевр. Музей Родена принимал заказы на бронзовые отливки с
оригинальных гипсовых моделей, завещанных скульптором городу. Вдова Майоля
тоже выполняла такие заказы. Дина Виерни, приятельница Майоля и модель
многих его работ, держала на улице Бонапарта небольшой магазинчик, где
торговала бронзой, которую завещал ей скульптор. Наконец, мадам Бурдель тоже
была собственницей гипсовых моделей, с которых делала отливки.
Однако цены на эти шедевры значительно превосходили мои скромные
средства. Они были приравнены к рыночному курсу и выражались
семизначными цифрами, совершенно мне недоступными. Почти единственным моим
шансом были те мастера, которыми снобистская мода пренебрегала и чьи
произведения, по крайней мере в те годы, были не очень дороги, но попадались
редко по той простой причине, что собственники не желали отдавать их за
бесценок.
Когда я приехал в магазин за моей первой бронзой, хозяин сказал:
-- Принадлежи эта голова не Рюду, а Бурделю, скажем, или Деспио, она
стоила бы самое малое пять миллионов. А если хотите знать мое мнение, она
ничуть не хуже Деспио. Наоборот. Но что делать, классика сейчас не в цене.
Да, классика была не в цене, но и найти ее было непросто. Тем не менее,
когда кружишь по всему Парижу, когда постоянно ищешь, нет-нет на что-нибудь
да и наткнешься. И я искал всюду -- от богатых антикварных магазинов в
центре до неприглядных лавчонок в предместьях. Едва приметив сквозь витрину
блестящий темный предмет, я сразу нырял в лавку, и бронзовая миниатюра так
завладела моим воображением, что у меня иногда даже возникали галлюцинации
-- бывало, вбежишь в лавку и убеждаешься, что блестящий темный предмет за
стеклом -- это всего лишь телефонный аппарат.
Среди не признаваемых модой авторов я в то время больше всего увлекался
Жюлем Далу. В известном смысле это увлечение было вполне своевременным,
потому что два-три года спустя работы Далу стали пользоваться большим
спросом и
206
цена на них все чаще достигала семизначных цифр.
Роден, оставивший нам очень выразительный бюст этого скульптора,
говорит: "Далу был большой художник... Он создавал бы одни шедевры, не
прояви он слабости -- стремления к официальному признанию... Если бы Далу
оставался у себя в мастерской и продолжал спокойно работать, он создал бы,
без сомнения, такие чудеса, что их красота засверкала бы перед всеми, и
общественное мнение, быть может, удостоило бы его тем признанием, для
достижения которого он израсходовал все свое умение".
В этих словах высокая и справедливая оценка сочетается с пристрастным
упреком, в котором есть и правда и неправда. Далу действительно отдал очень
много времени созданию нескольких памятников (не официальным лицам, а
прогрессивным деятелям) и целых двадцать лет работал над большим ансамблем
"Триумф республики", возвышающимся ныне на площади Республики. Но он это
делал не ради официального признания, а потому, что -- в отличие от Родена
-- считал, что художник обязан быть общественным деятелем. "В искусстве,
как, впрочем, и во всем,-- записывает он в своем дневнике,-- надо
принадлежать своей эпохе и своему отечеству. Художник, как и литератор,
должен идти в ногу со временем. Только при этом условии его произведения
останутся жить".
Выросший в рабочей семье, долгие годы проживший в крайней бедности,
Далу до конца сохранит верность демократическим идеям. В драматическом 1871
году он -- член Парижской коммуны. Вынужденный после разгрома Коммуны бежать
в Англию, он проводит там целых десять лет, так как у себя на родине
приговорен к пожизненной каторге. Работа над ансамблем "Триумф" приносит ему
на протяжении двух десятилетий только материальные трудности, но он упорно
продолжает работать не ради ордена Почетного легиона, а чтобы выразить свое
республиканское "верую". Все современники описывают нам его как человека
чрезвычайно скромного, даже застенчивого. И когда наконец 19 ноября 1899
года памятник при огромном стечении народа был открыт и его создателю должна
была вручаться награда, распорядители торжества с трудом вытащили на трибуну
207
художника, который вместе с женой и дочерью прятался в толпе. Президент
республики хочет повесить ему на грудь орденскую ленту, но Далу бормочет:
"Оставьте, господин президент, оставьте, вы делаете меня смешным".
Дожив до признания, но изнуренный долголетним трудом, подавленный
смертью жены и неизлечимой болезнью единственной дочери, Далу перед тем, как
уйти из жизни, формулирует свою последнюю волю в таких словах: "Никаких
речей, ни венков, ни почетного караула. Катафалк самый скромный, и на плите
на кладбище Монпарнас написать только мое имя".
Роден прав, говоря, что Далу отдавал слишком много времени не
скульптуре, а прочему и что это помешало ему проявить свой талант в полную
меру. Но беда заключается не в его стремлении служить обществу, а в том, что
само это общество, враждебное большому искусству, обрекало его на
ремесленный труд. Чтобы как-то прокормить семью, он долгие годы был вынужден
лепить банальнейшие пластические орнаменты, которые ему заказывали
архитекторы, ради куска хлеба обворовывая свой собственный талант.
Тем не менее он оставил нам совсем немало, и если исключить кое-какие
памятники, в которых он подчинялся стилю эпохи, он создал, особенно в
области мелкой пластики, замечательные произведения.
Случилось так, что после долгих и упорных поисков некоторые из этих
замечательных вещей перешли ко мне. Не столько из больших магазинов в
центре, сколько с того огромного торжища -- места встречи всех
коллекционеров и торговцев, которое обычно именуется Блошиным рынком.
Это оживленное место начинается на авеню Порт Клинанкур, но по обе его
стороны расположены только лотки с низкосортным стандартным товаром бытового
обихода. Открывался Блошиный рынок в субботу, заканчивался в понедельник, и
все три дня тут всегда бывало многолюдно и шумно, а на соседних пустырях
располагались всевозможные ярмарочные увеселения -- карусели,
электроавтомобили, балаганы, где показывали хищных зверей и обнаженных
женщин.
Но это все еще не настоящий Блошиный рынок -- "Марше о пюс". Настоящий
начинался влево от авеню и представлял собой конгломерат нескольких рынков,
из которых каждый был лабиринтом из всевозможных дощатых и жестяных
208
палаток и киосков, битком набитых всяким товаром, по жанровому
разнообразию, а подчас и по ценам не уступавшим товару в Отеле Друо. Каждый
рынок имел свое название -- Бирон, Вирнезон, Поль Берт и пр.,-- и все они
были такими же красочными и многолюдными, как и прилегавшие улицы, где
торговцы победнее раскладывали свой товар на расстеленных поверх тротуара
больших полотнищах.
Блошиный рынок существует и поныне, но он уже в значительной мере
лишился своей живописности. Прежние лабиринты разрушены, вместо них
проложены скучные, прямые аллеи с двумя рядами однообразных цементных
клеток, играющих роль магазинов.
Людская молва и лживые сенсационные репортажи в бульварной прессе
создали о Блошином рынке целые легенды. Говорили, что, если повезет, тут
можно отыскать оригиналы Рембрандта, подлинную мебель рококо, драгоценные
уборы, принадлежавшие самой Марии-Антуанетте, и самые разнообразные другие
сокровища по баснословно низкой цене. Эта легенда и красочное зрелище
бесчисленных лавок и лавчонок привлекали сюда многочисленные толпы парижан и
туристов-иностранцев, алчущих дешевых находок.
Естественно, жизнь была гораздо прозаичнее легенды. Палатки, где
продавались наиболее интересные вещи, принадлежали по большей части тем же
людям, которые держали в центре большие магазины, и, разумеется, они и здесь
придерживались тех же высоких цен. Что касается остальных торговцев, то
многие из них и вправду вряд ли отличили бы подлинного Рембрандта от
подделки, но у них хватало ума, прежде чем выставить вещь на продажу,
проконсультироваться у специалиста насчет ее реальной стоимости. Тем не
менее у многих из них цены были значительно ниже, чем у их более богатых
коллег,-- в частности, и потому, что тем приходилось платить высокую
арендную плату и большие налоги.
Заполонявшие рынок туристы и парижане сочетали коллекционирование с
прогулкой на чистом воздухе, и особенно большой наплыв бывал в субботу во
второй половине дня и в воскресенье. Но если ты хотел найти что-либо
стоящее, то ехать следовало в совершенно неподходящее для прогулок время,
примерно к шести часам утра.
209
Помню эти ранние субботние утра, даже по сути не утра, а ночи, потому
что солнце еще не вставало. Помню, как я сажусь, все еще сонный, в пустой
автобус и водитель бешено мчится по безлюдным улицам, освещенным широкими
веерами флуоресцентных ламп. У Клинанкурской заставы я выхожу и в первом же
бистро на углу выпиваю горячего кофе, чтобы стряхнуть с себя дремоту. Потом
смотрю на часы и, если дело подходит к шести, выхожу, плотнее запахнув
пальто, на улицу и шагаю к рынку, подгоняемый ветром и дождичком, который
точно по расписанию всегда лил зимой по субботам, будто и ему непременно
надо было участвовать во встрече любителей подержанных вещей.
Бьет шесть. В этот час мелкие торговцы со всех концов Парижа прибывают
сюда на повозках и грузовичках и сваливают товар прямо на землю. Тогда же
подкатывают и более богатые их коллеги из центра -- в надежде на легкую
добычу. Дело в том, что мелкие торговцы -- их называют не антиквары, а
брокантеры, то есть старьевщики,-- обычно располагают скромным капиталом и
потому спешат продать то, что сумели за неделю скупить в своем районе, и
высвободить деньги для новых приобретений.
Понятно, что и тут чудеса случаются не ежедневно, но поскольку угадать,
когда именно произойдет чудо, было не в моих силах, то приходилось, чтобы не
упустить его, быть на посту каждую субботу. А поскольку я писал обычно по
ночам и спать ложился не раньше трех, то яростно возненавидел будильник,
пронзительно звеневший в пять утра. Так и подмывало запустить им в угол,
чтобы он умолк навсегда, но тем не менее я поднимался, машинально, еще не
вполне проснувшись, брился, а вскоре уже подскакивал на сиденье пустого
автобуса, который бешено мчался по еще темным улицам.
Важно было не пропустить того часа, когда на тротуары сваливали всякое
старье, суметь первым заметить вещь, достойную внимания. Чего только не было
на расстеленных поверх тротуара полотнищах: рамы с картинами и без оных,
подсвечники, статуэтки, сапоги и мундиры, ночники, минералы, старые журналы,
граммофоны и патефоны, коробки с препарированными бабочками, шлемы
пожарников, теннисные ракетки, негритянская скульптура, китайский фарфор и
прочее и прочее. Старьевщики, бывало, не успевали выгрузить свой товар, как
210
торговцы из центра уже принимались в нем рыться, и выигрывал тот, кто
опережал других.
В силу неписаной этики, когда клиент торговался из-за какой-то вещи,
другой клиент не вмешивался. Поэтому, случалось, какой-нибудь антиквар с
острым глазом вытаскивал у тебя из-под носа негритянскую статуэтку и покупал
ее вдвое дешевле, чем ты готов был уплатить. Это было обидно, но и весьма
выгодно, когда покупателем оказывался ты, тогда как антиквар только наблюдал
со стороны.
Однажды, когда двое антикваров перебирали только что выгруженные на
тротуар картины -- к картинам они кидались в первую очередь,-- я чуть ли не
у них из-под ног вытащил позеленевшую бронзовую фигурку. Мне удалось
рассмотреть ее при свете уличного фонаря. Это была статуэтка Венеры римских
времен. Заметив мою находку, антиквары отвернулись от картин.
-- Сколько? -- спросил я, слегка встревоженный тем, что стал объектом
всеобщего внимания.
-- Античная вещица...-- важно произнес брокантер, взяв статуэтку в
руки.-- Такие попадаются не каждый день...
Потом протянул статуэтку мне и решительно произнес:
-- Двадцать тысяч... Только для вас. Вы у меня сегодня первый
покупатель.
Четверть часа спустя, когда я уже дошел до конца улицы и собрался
поворачивать назад, чтобы начать осмотр другого тротуара, один из антикваров
-- свидетелей моей покупки -- подошел ко мне:
-- Можно взглянуть на ваше сокровище? Я протянул ему статуэтку.
-- И впрямь хороша! -- воскликнул он, что на языке торговцев означало:
подлинник,
-- Не уступите?
И, приняв мое смущение за нерешительность, торопливо добавил:
-- Вы заплатили двадцать тысяч, я даю сто.
Это звучало щедро, в действительности же было чистым жульничеством, ибо
статуэтка стоила куда дороже. Но я не стал вступать в спор, потому что
вовсе не собирался ее продавать.
211
-- Жаль...-- пробормотал антиквар, услышав отказ.-- Как подумаю, что вы
вытащили ее буквально у меня из-под ног...
Ранние субботние утра были для коллекционеров истинной мукой. Зато
воскресенья были наслаждением. Правда, и здесь, как и во многих других
областях, муки были плодотворными, а наслаждение -- бесплодным.
В воскресенье мне незачем было так уж спешить, ведь я знал: что бы я ни
нашел, цена будет близка к настоящей. Но и дома тоже не сиделось, и часов в
десять я уже входил на первый и самый большой из рынков -- Вирнезон. В
теплые дни это было приятное место для прогулки, и поскольку временем я
располагал неограниченным, то медленно шагал мимо палаток и лавок, иногда
заходил в них и с интересом рассматривал вещи, которые не имел никакого
намерения купить.
Захоти я действовать по-деловому, я мог бы закончить всю прогулку за
час-другой, так как прекрасно знал, где всего больше шансов найти то, что
меня интересует,-- в нескольких палатках, где торговали негритянской
скульптурой, и нескольких других, где продавалась бронза. Но ведь никогда не
угадаешь, что тебе готовит случай, кроме того, я ведь шел погулять, а не
состязаться в беге, поэтому я неторопливо шагал по лабиринту Вирнезона, пока
не достигал первого значительного рубежа -- лавки той дамы, с которой у нас
произошло столкновение в Отеле Друо.
В этот утренний час дама обычно сидела у входа в лавку и читала
обильную хронику происшествий в "Журналь де диманш". Но как бы глубоко ни
поглощали ее совершенные накануне грабежи и убийства, она приветливо кивала
мне, еще издали заметив мое приближение.
-- Что нового? -- спрашивал я, поздоровавшись.
-- Смотрите сами, может, что и найдете,-- предлагала она.
Обычно я ничего не находил, потому что новое, если оно и было,
представляло собой какую-нибудь аллегорическую фигуру из нудного репертуара
академизма или сецессиона. Когда же даме доставалось что-нибудь
поинтереснее, она всегда выставляла это на постаменте перед лавкой, так что
незачем было заглядывать внутрь.
212
-- Что это? -- спросил я однажды, увидав великолепную отливку
"Крестьянина" Далу.
-- Не узнали? -- лукаво улыбнулась она.
гроши все три грации.
-- Вы должны быть мне благодарны, я помогла вам получить за бесценок
чудесного Менье,-- сказала дама, когда мы отправились в соседний зал за
своими покупками.
-- Я вам действительно благодарен, что вы нагрели меня только на
пятнадцать тысяч,-- ответил я.-- Если б вы молчали, он достался бы мне сразу
же за десять.
-- Да он стоит самое малое сто тысяч!
200
Я это знал. Но знал также, что она все рассчитала: убедившись в том,
что Менье от нее уплывет, она решила не дать уплыть хотя бы клиенту. Потому
что там, на пригородном рынке, между нами было полное взаимопонимание и я
был одним из немногих ее постоянных покупателей.
Некоторыми своими успехами на аукционах я был обязан чистому случаю,
особенно в начале сезона или к концу, когда и торговцы и коллекционеры
поглощены пред- или послеотпускными заботами. Ведь во Франции отпуск -- и
для богача и для бедняка -- наиболее крупное событие в году. Похоже, что
одиннадцать месяцев горожанин только тем и занят, что строит планы, приносит
жертвы и копит деньги ради того единственного, двенадцатого месяца, который
и являет собой истинную цель его пребывания на сей земле.
Само собой, успехи мои были весьма скромны, не шли ни в какое сравнение
с теми операциями, какие удавались крупным коммерсантам -- таким, например,
как один мой знакомый грек.
Жил он в Нью-Йорке, и с национальностью дело у него обстояло довольно
сложно: грек по рождению, он имел американское гражданство, женат был на
болгарке, а торговал картинами французских мастеров. Я познакомился с ним
через его жену. Это был человек уже в годах, довольно сдержанный для южанина
и очень ловкий в торговых сделках. В Париж он прилетал раза два-три в году,
чтобы закупить товар, и при встрече всегда расспрашивал меня, что нового на
рынке, зная, что я регулярно совершаю обходы картинных галерей и магазинов.
-- Я слышал, на нью-йоркских аукционах тоже бывают интересные работы,--
сказал я однажды.
-- Да, но слышали ли вы, какие там цены? Я не собираю коллекций, я
вынужден торговать.
-- Неужели вам никогда не удается выгодно приобрести что-либо?
-- Очень редко. Два года назад выпал мне такой шанс. Аукцион должен был
открыться вечером, а у меня случайно было в том же районе одно дело, так что
к моменту открытия я оказался совсем рядом. И вот тогда-то во всем городе
погас
свет. Авария длилась минут десять, не больше, но вы представляете себе,
какой
201
наступил хаос. На улицах заторы, пробки в метро... И когда аукцион
начался, в зале было лишь несколько человек. Я зашел ради одной обнаженной
натуры Ренуара, на которую у меня был покупатель, она пошла с торгов одной
из первых. И досталась, само собой, мне, причем всего за тридцать миллионов
-- просто не нашлось серьезных конкурентов. На другой же день я продал ее за
восемьдесят миллионов. Но такое, конечно, бывает не каждую неделю и не
каждый год.
Грек не питал никакого пристрастия к искусству, он -- как выразился бы
Леконт -- мог с таким же успехом продавать бюстгальтеры, а не произведения
живописи. Интересовало его только имя автора, сюжет картины и размеры
холста.
-- Не попадался вам Мурильо? -- спрашивал он.
-- Нет, но на Сен-Жермен есть "Мадонна" Моралеса,-- отвечал я.
-- Моралес меня не интересует.
-- Я думал, вы ищете испанцев.
-- Только Мурильо. И только детские портреты. А что вы в последнее
время видели из импрессионистов?
-- В Романской галерее есть натюрморт Ренуара, розы.
-- Розы меня не интересуют.
-- Но ведь это Ренуар.
-- Да, но розы мне не нужны.
-- Есть еще два эскиза Дега.
-- А что на них?
-- Лошади.
-- Лошади меня не интересуют. А еще что-нибудь, пусть более старое?
-- В Фобур Сент-Оноре я на днях видел прелестный пейзаж Добиньи.
-- Надо будет взглянуть. Размеры?
-- Довольно большое полотно. Примерно восемьдесят на метр двадцать.
-- Тогда оно меня не интересует.
Однажды я сообщил ему, что видел в одной частной коллекции эскиз маслом
Рубенса.
-- У владельца финансовые затруднения, он просит сорок миллионов. С
экспертизой и полной гарантией.
-- Рубенс меня не интересует,-- равнодушно обронил грек.
202
-- Рубенс?! Может быть, и Вермеер, и Франц Хальс, и Рембрандт тоже? --
с раздражением спросил я.
Он рассмеялся.
-- Да, они, может быть, тоже, если в данный момент у меня нет на них
покупателя. Я ничего не говорю, Рубенс -- это вещь, но на черта мне
замораживать сорок миллионов на одном эскизе, если неизвестно, когда и за
сколько удастся его сбыть? Проще положить эту сумму в банк, я без всяких
хлопот получу на два миллиона процентов.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака элегантную записную книжечку в
кожаном переплете, полистал.
-- Вот, тут у меня несколько десятков имен художников, часто с
указанием
сюжета и размеров холста. Это работы, на которые у меня есть готовые
покупатели. И помимо этого меня больше ничто не интересует.
-- Я думал, вы берете некоторые хорошие работы про запас.
Грек покачал головой.
-- Я не настолько богат. Другие так делают, но я не настолько богат.
В каждый свой приезд в Европу он покупал картины на десятки миллионов,
эти миллионы приносили ему другие миллионы, и все-таки он жил с горьким
сознанием, что недостаточно богат. Я-то считал, что у него не денег
маловато, а знаний и вкуса. Видимо, он это сознавал и сам, потому-то и
избегал рискованных сделок.
А для меня тем временем наступил бронзовый век.
* * *
День первый этого века пришел совершенно случайно, когда я блуждал по
бульварам неподалеку от площади Республики. Я редко попадал в эти края --
тут не было ни лавок, где торговали гравюрами, ни больших книжных магазинов.
Медленно брел я по улице, свободный в те минуты от всех коллекционерских
страстей, и вдруг заметил витрину. От нечего делать подошел и без особого
интереса стал разглядывать выставленный товар.
По правде говоря, он не заслуживал внимания -- бронзовые фигурки
второстепенных или даже совсем посредственных авторов, обнаженные женские
тела наподобие тех баядерок, о которых я уже говорил, львы и тигры работы
203
неумелых эпигонов Бари, сецессионные статуэтки с часами или вздыбленные
кони, назначение которых -- подпирать на полках книги.
Рассеянно обозрев все это, я по привычке устремил взгляд внутрь
магазина. По сравнению с освещенной солнцем витриной помещение казалось
совсем темным, но я все же как будто различил в углу бронзовую голову,
которая показалась мне знакомой.
Я вошел в магазин, где единственной живой душой оказался худой и
бледный человек с седеющей шевелюрой. Он любезно ответил на мое приветствие,
встал из-за стола и с готовностью поспешил навстречу, чего я не выношу:
ужасно неприятно, когда продавец ходит за тобой по пятам, без устали
растолковывая достоинства каждой вещи, и вообще так усердствует, что
чувствуешь себя просто обязанным что-то купить.
-- Мне бы хотелось посмотреть вон ту голову,-- объяснил я, указав на
бронзу в углу.
-- А-а, "Марсельезу" Рюда! -- хозяин понимающе кивнул.-- Первый его
эскиз... Великолепная работа...
Работа и впрямь была великолепная, и я просто дивился тому, что такой
шедевр мог затесаться в табун арабских скакунов и обнаженных красавиц. Эта
голова была изваяна живее и свободнее, чем голова той "Марсельезы", что
украшает Триумфальную арку. Скульптор использовал в качестве модели свою
жену, он заставлял ее позировать с открытым ртом и кричать, чтобы лицо
выглядело как можно напряженнее. "Кричи! Кричи громче!" -- требовал Рюд,
стремясь передать силу призыва и героическую решительность фигуры,
символизирующей Республику, что, вероятно, было мало присуще бедной
домохозяйке, которая вынуждена была отрываться от готовки, чтобы угодить
капризам своего мужа.
"Кричи! Кричи громче!" И вот сейчас передо мной было это вытянутое от
напряжения лицо, и этот властный взгляд, и эти выбившиеся из-под
фригийского колпака волосы, и мне казалось, что я слышу взволнованный призыв
к бою, и это было уже не лицо скромной парижанки, а патетический образ
Республики, сзывающей своих сынов в час смертельной опасности.
-- Чудесный экземпляр, отлит Эбраром... Гарантирую, что подлинник...
всего десять экземпляров...-- рассеянно слушал я объяснения продавца.
204
-- А цена? -- наконец спросил я после того, как воздействие скульптуры
рассеялось из-за этого непрерывного бормотания.
Он вынул из-под скульптуры ярлык и показал мне.
Я ожидал увидеть цифру гораздо более внушительную, но и эта, во всяком
случае для меня, была довольно солидной. В те годы инфляция еще не
обесценила франк.
-- К сожалению, у меня нет при себе таких денег.
-- О, вы можете зайти и завтра.
Завтра? Для меня это было чересчур долго. Я взял такси и помчался в
посольство.
-- Слушай, Георгий... На этот раз просьба исключительная...
-- Сколько? -- уныло осведомился кассир. И, услыхав цифру, проворчал:
-- Дело твое. Но имей в виду: этот аванс плюс прежний, так что ты
теперь два месяца не получишь ни франка.
Но я уже писал расписку. И думал вовсе не о том, получу я или не получу
зарплату в следующие два месяца, а о том, что мне предстояло получить
вот-вот -- об эскизе Рюда, о своей первой бронзе.
За первой последовали и другие.
Но они присоединялись к моей коллекции не сомкнутыми рядами и даже не
вереницей, а поодиночке и крайне редко, через большие промежутки. Причем эти
промежутки не были пассивным ожиданием, а неделями и месяцами постоянных, но
-- увы! -- тщетных поисков.
У произведений скульптуры клиентура более ограниченная, чем у живописи,
да и количество самих произведений довольно ограниченно. В парижских
магазинах можно отыскать тысячи картин самого разного достоинства и много
тысяч гравюр, но тот, кто вздумает коллекционировать скульптуру, мигом
убедится, что ее просто-напросто нет. Во всем городе нет ни одного
специального магазина для мелкой пластики, если не считать того, о котором
шла речь выше, и еще двух-трех других, где торговали исключительно кичем:
бронзовыми чернильницами, увенчанными орлами, филинами, восседающими на
страницах раскрытой книги, пресс-папье с черепахами и прочим. В галереях и
крупных антикварных магазинах лишь изредка,
205
среди картин и стильной мебели, мелькнет, бывало, какая-нибудь бронза,
случайно затесавшаяся среди другого товара и всегда или очень дорогая, или
очень скверная.
Существовали, конечно, места, где можно было легко раздобыть настоящий
шедевр. Музей Родена принимал заказы на бронзовые отливки с
оригинальных гипсовых моделей, завещанных скульптором городу. Вдова Майоля
тоже выполняла такие заказы. Дина Виерни, приятельница Майоля и модель
многих его работ, держала на улице Бонапарта небольшой магазинчик, где
торговала бронзой, которую завещал ей скульптор. Наконец, мадам Бурдель тоже
была собственницей гипсовых моделей, с которых делала отливки.
Однако цены на эти шедевры значительно превосходили мои скромные
средства. Они были приравнены к рыночному курсу и выражались
семизначными цифрами, совершенно мне недоступными. Почти единственным моим
шансом были те мастера, которыми снобистская мода пренебрегала и чьи
произведения, по крайней мере в те годы, были не очень дороги, но попадались
редко по той простой причине, что собственники не желали отдавать их за
бесценок.
Когда я приехал в магазин за моей первой бронзой, хозяин сказал:
-- Принадлежи эта голова не Рюду, а Бурделю, скажем, или Деспио, она
стоила бы самое малое пять миллионов. А если хотите знать мое мнение, она
ничуть не хуже Деспио. Наоборот. Но что делать, классика сейчас не в цене.
Да, классика была не в цене, но и найти ее было непросто. Тем не менее,
когда кружишь по всему Парижу, когда постоянно ищешь, нет-нет на что-нибудь
да и наткнешься. И я искал всюду -- от богатых антикварных магазинов в
центре до неприглядных лавчонок в предместьях. Едва приметив сквозь витрину
блестящий темный предмет, я сразу нырял в лавку, и бронзовая миниатюра так
завладела моим воображением, что у меня иногда даже возникали галлюцинации
-- бывало, вбежишь в лавку и убеждаешься, что блестящий темный предмет за
стеклом -- это всего лишь телефонный аппарат.
Среди не признаваемых модой авторов я в то время больше всего увлекался
Жюлем Далу. В известном смысле это увлечение было вполне своевременным,
потому что два-три года спустя работы Далу стали пользоваться большим
спросом и
206
цена на них все чаще достигала семизначных цифр.
Роден, оставивший нам очень выразительный бюст этого скульптора,
говорит: "Далу был большой художник... Он создавал бы одни шедевры, не
прояви он слабости -- стремления к официальному признанию... Если бы Далу
оставался у себя в мастерской и продолжал спокойно работать, он создал бы,
без сомнения, такие чудеса, что их красота засверкала бы перед всеми, и
общественное мнение, быть может, удостоило бы его тем признанием, для
достижения которого он израсходовал все свое умение".
В этих словах высокая и справедливая оценка сочетается с пристрастным
упреком, в котором есть и правда и неправда. Далу действительно отдал очень
много времени созданию нескольких памятников (не официальным лицам, а
прогрессивным деятелям) и целых двадцать лет работал над большим ансамблем
"Триумф республики", возвышающимся ныне на площади Республики. Но он это
делал не ради официального признания, а потому, что -- в отличие от Родена
-- считал, что художник обязан быть общественным деятелем. "В искусстве,
как, впрочем, и во всем,-- записывает он в своем дневнике,-- надо
принадлежать своей эпохе и своему отечеству. Художник, как и литератор,
должен идти в ногу со временем. Только при этом условии его произведения
останутся жить".
Выросший в рабочей семье, долгие годы проживший в крайней бедности,
Далу до конца сохранит верность демократическим идеям. В драматическом 1871
году он -- член Парижской коммуны. Вынужденный после разгрома Коммуны бежать
в Англию, он проводит там целых десять лет, так как у себя на родине
приговорен к пожизненной каторге. Работа над ансамблем "Триумф" приносит ему
на протяжении двух десятилетий только материальные трудности, но он упорно
продолжает работать не ради ордена Почетного легиона, а чтобы выразить свое
республиканское "верую". Все современники описывают нам его как человека
чрезвычайно скромного, даже застенчивого. И когда наконец 19 ноября 1899
года памятник при огромном стечении народа был открыт и его создателю должна
была вручаться награда, распорядители торжества с трудом вытащили на трибуну
207
художника, который вместе с женой и дочерью прятался в толпе. Президент
республики хочет повесить ему на грудь орденскую ленту, но Далу бормочет:
"Оставьте, господин президент, оставьте, вы делаете меня смешным".
Дожив до признания, но изнуренный долголетним трудом, подавленный
смертью жены и неизлечимой болезнью единственной дочери, Далу перед тем, как
уйти из жизни, формулирует свою последнюю волю в таких словах: "Никаких
речей, ни венков, ни почетного караула. Катафалк самый скромный, и на плите
на кладбище Монпарнас написать только мое имя".
Роден прав, говоря, что Далу отдавал слишком много времени не
скульптуре, а прочему и что это помешало ему проявить свой талант в полную
меру. Но беда заключается не в его стремлении служить обществу, а в том, что
само это общество, враждебное большому искусству, обрекало его на
ремесленный труд. Чтобы как-то прокормить семью, он долгие годы был вынужден
лепить банальнейшие пластические орнаменты, которые ему заказывали
архитекторы, ради куска хлеба обворовывая свой собственный талант.
Тем не менее он оставил нам совсем немало, и если исключить кое-какие
памятники, в которых он подчинялся стилю эпохи, он создал, особенно в
области мелкой пластики, замечательные произведения.
Случилось так, что после долгих и упорных поисков некоторые из этих
замечательных вещей перешли ко мне. Не столько из больших магазинов в
центре, сколько с того огромного торжища -- места встречи всех
коллекционеров и торговцев, которое обычно именуется Блошиным рынком.
Это оживленное место начинается на авеню Порт Клинанкур, но по обе его
стороны расположены только лотки с низкосортным стандартным товаром бытового
обихода. Открывался Блошиный рынок в субботу, заканчивался в понедельник, и
все три дня тут всегда бывало многолюдно и шумно, а на соседних пустырях
располагались всевозможные ярмарочные увеселения -- карусели,
электроавтомобили, балаганы, где показывали хищных зверей и обнаженных
женщин.
Но это все еще не настоящий Блошиный рынок -- "Марше о пюс". Настоящий
начинался влево от авеню и представлял собой конгломерат нескольких рынков,
из которых каждый был лабиринтом из всевозможных дощатых и жестяных
208
палаток и киосков, битком набитых всяким товаром, по жанровому
разнообразию, а подчас и по ценам не уступавшим товару в Отеле Друо. Каждый
рынок имел свое название -- Бирон, Вирнезон, Поль Берт и пр.,-- и все они
были такими же красочными и многолюдными, как и прилегавшие улицы, где
торговцы победнее раскладывали свой товар на расстеленных поверх тротуара
больших полотнищах.
Блошиный рынок существует и поныне, но он уже в значительной мере
лишился своей живописности. Прежние лабиринты разрушены, вместо них
проложены скучные, прямые аллеи с двумя рядами однообразных цементных
клеток, играющих роль магазинов.
Людская молва и лживые сенсационные репортажи в бульварной прессе
создали о Блошином рынке целые легенды. Говорили, что, если повезет, тут
можно отыскать оригиналы Рембрандта, подлинную мебель рококо, драгоценные
уборы, принадлежавшие самой Марии-Антуанетте, и самые разнообразные другие
сокровища по баснословно низкой цене. Эта легенда и красочное зрелище
бесчисленных лавок и лавчонок привлекали сюда многочисленные толпы парижан и
туристов-иностранцев, алчущих дешевых находок.
Естественно, жизнь была гораздо прозаичнее легенды. Палатки, где
продавались наиболее интересные вещи, принадлежали по большей части тем же
людям, которые держали в центре большие магазины, и, разумеется, они и здесь
придерживались тех же высоких цен. Что касается остальных торговцев, то
многие из них и вправду вряд ли отличили бы подлинного Рембрандта от
подделки, но у них хватало ума, прежде чем выставить вещь на продажу,
проконсультироваться у специалиста насчет ее реальной стоимости. Тем не
менее у многих из них цены были значительно ниже, чем у их более богатых
коллег,-- в частности, и потому, что тем приходилось платить высокую
арендную плату и большие налоги.
Заполонявшие рынок туристы и парижане сочетали коллекционирование с
прогулкой на чистом воздухе, и особенно большой наплыв бывал в субботу во
второй половине дня и в воскресенье. Но если ты хотел найти что-либо
стоящее, то ехать следовало в совершенно неподходящее для прогулок время,
примерно к шести часам утра.
209
Помню эти ранние субботние утра, даже по сути не утра, а ночи, потому
что солнце еще не вставало. Помню, как я сажусь, все еще сонный, в пустой
автобус и водитель бешено мчится по безлюдным улицам, освещенным широкими
веерами флуоресцентных ламп. У Клинанкурской заставы я выхожу и в первом же
бистро на углу выпиваю горячего кофе, чтобы стряхнуть с себя дремоту. Потом
смотрю на часы и, если дело подходит к шести, выхожу, плотнее запахнув
пальто, на улицу и шагаю к рынку, подгоняемый ветром и дождичком, который
точно по расписанию всегда лил зимой по субботам, будто и ему непременно
надо было участвовать во встрече любителей подержанных вещей.
Бьет шесть. В этот час мелкие торговцы со всех концов Парижа прибывают
сюда на повозках и грузовичках и сваливают товар прямо на землю. Тогда же
подкатывают и более богатые их коллеги из центра -- в надежде на легкую
добычу. Дело в том, что мелкие торговцы -- их называют не антиквары, а
брокантеры, то есть старьевщики,-- обычно располагают скромным капиталом и
потому спешат продать то, что сумели за неделю скупить в своем районе, и
высвободить деньги для новых приобретений.
Понятно, что и тут чудеса случаются не ежедневно, но поскольку угадать,
когда именно произойдет чудо, было не в моих силах, то приходилось, чтобы не
упустить его, быть на посту каждую субботу. А поскольку я писал обычно по
ночам и спать ложился не раньше трех, то яростно возненавидел будильник,
пронзительно звеневший в пять утра. Так и подмывало запустить им в угол,
чтобы он умолк навсегда, но тем не менее я поднимался, машинально, еще не
вполне проснувшись, брился, а вскоре уже подскакивал на сиденье пустого
автобуса, который бешено мчался по еще темным улицам.
Важно было не пропустить того часа, когда на тротуары сваливали всякое
старье, суметь первым заметить вещь, достойную внимания. Чего только не было
на расстеленных поверх тротуара полотнищах: рамы с картинами и без оных,
подсвечники, статуэтки, сапоги и мундиры, ночники, минералы, старые журналы,
граммофоны и патефоны, коробки с препарированными бабочками, шлемы
пожарников, теннисные ракетки, негритянская скульптура, китайский фарфор и
прочее и прочее. Старьевщики, бывало, не успевали выгрузить свой товар, как
210
торговцы из центра уже принимались в нем рыться, и выигрывал тот, кто
опережал других.
В силу неписаной этики, когда клиент торговался из-за какой-то вещи,
другой клиент не вмешивался. Поэтому, случалось, какой-нибудь антиквар с
острым глазом вытаскивал у тебя из-под носа негритянскую статуэтку и покупал
ее вдвое дешевле, чем ты готов был уплатить. Это было обидно, но и весьма
выгодно, когда покупателем оказывался ты, тогда как антиквар только наблюдал
со стороны.
Однажды, когда двое антикваров перебирали только что выгруженные на
тротуар картины -- к картинам они кидались в первую очередь,-- я чуть ли не
у них из-под ног вытащил позеленевшую бронзовую фигурку. Мне удалось
рассмотреть ее при свете уличного фонаря. Это была статуэтка Венеры римских
времен. Заметив мою находку, антиквары отвернулись от картин.
-- Сколько? -- спросил я, слегка встревоженный тем, что стал объектом
всеобщего внимания.
-- Античная вещица...-- важно произнес брокантер, взяв статуэтку в
руки.-- Такие попадаются не каждый день...
Потом протянул статуэтку мне и решительно произнес:
-- Двадцать тысяч... Только для вас. Вы у меня сегодня первый
покупатель.
Четверть часа спустя, когда я уже дошел до конца улицы и собрался
поворачивать назад, чтобы начать осмотр другого тротуара, один из антикваров
-- свидетелей моей покупки -- подошел ко мне:
-- Можно взглянуть на ваше сокровище? Я протянул ему статуэтку.
-- И впрямь хороша! -- воскликнул он, что на языке торговцев означало:
подлинник,
-- Не уступите?
И, приняв мое смущение за нерешительность, торопливо добавил:
-- Вы заплатили двадцать тысяч, я даю сто.
Это звучало щедро, в действительности же было чистым жульничеством, ибо
статуэтка стоила куда дороже. Но я не стал вступать в спор, потому что
вовсе не собирался ее продавать.
211
-- Жаль...-- пробормотал антиквар, услышав отказ.-- Как подумаю, что вы
вытащили ее буквально у меня из-под ног...
Ранние субботние утра были для коллекционеров истинной мукой. Зато
воскресенья были наслаждением. Правда, и здесь, как и во многих других
областях, муки были плодотворными, а наслаждение -- бесплодным.
В воскресенье мне незачем было так уж спешить, ведь я знал: что бы я ни
нашел, цена будет близка к настоящей. Но и дома тоже не сиделось, и часов в
десять я уже входил на первый и самый большой из рынков -- Вирнезон. В
теплые дни это было приятное место для прогулки, и поскольку временем я
располагал неограниченным, то медленно шагал мимо палаток и лавок, иногда
заходил в них и с интересом рассматривал вещи, которые не имел никакого
намерения купить.
Захоти я действовать по-деловому, я мог бы закончить всю прогулку за
час-другой, так как прекрасно знал, где всего больше шансов найти то, что
меня интересует,-- в нескольких палатках, где торговали негритянской
скульптурой, и нескольких других, где продавалась бронза. Но ведь никогда не
угадаешь, что тебе готовит случай, кроме того, я ведь шел погулять, а не
состязаться в беге, поэтому я неторопливо шагал по лабиринту Вирнезона, пока
не достигал первого значительного рубежа -- лавки той дамы, с которой у нас
произошло столкновение в Отеле Друо.
В этот утренний час дама обычно сидела у входа в лавку и читала
обильную хронику происшествий в "Журналь де диманш". Но как бы глубоко ни
поглощали ее совершенные накануне грабежи и убийства, она приветливо кивала
мне, еще издали заметив мое приближение.
-- Что нового? -- спрашивал я, поздоровавшись.
-- Смотрите сами, может, что и найдете,-- предлагала она.
Обычно я ничего не находил, потому что новое, если оно и было,
представляло собой какую-нибудь аллегорическую фигуру из нудного репертуара
академизма или сецессиона. Когда же даме доставалось что-нибудь
поинтереснее, она всегда выставляла это на постаменте перед лавкой, так что
незачем было заглядывать внутрь.
212
-- Что это? -- спросил я однажды, увидав великолепную отливку
"Крестьянина" Далу.
-- Не узнали? -- лукаво улыбнулась она.