Страница:
Разрыв между прессой и реальностью: газеты цитировали зарубежных экономистов – ПАКИСТАН – МОДЕЛЬ ДЛЯ РАЗВИВАЮЩИХСЯ СТРАН, – а крестьяне (чьи слова не приводились) проклинали так называемую «зеленую революцию»{235}, утверждая, будто большинство вновь пробуренных колодцев нельзя использовать: вода в них гнилая, да и расположены они не там, где надо; пока в печати прославлялась неподкупность руководителей страны, сплетни о счетах в швейцарских банках и о новых американских машинах президентского сынка роились, словно мухи. Выходящая в Карачи газета «Даун» (Заря), заговорила о совершенно определенной заре – ДОБРЫЕ ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ИНДИЕЙ И ПАКИСТАНОМ – ЗА СЛЕДУЮЩИМ ПОВОРОТОМ? – но в княжестве Кач другой, не оправдавший надежд, сын обнаружил нечто совершенно иное.
В городах – миражи и ложь; на севере, на горных высотах, китайцы строят дороги{236} и собираются проводить ядерные испытания; но пора перейти от общего к частному, а именно – к генеральскому сыну, моему кузену, страдающему недержанием Зафару Зульфикару. Он, после апреля и июля, сделался архетипом всего великого множества не сумевших исполнить свой долг сыновей страны; история на его примере указала своим перстом на Гохара, будущего Санджая и грядущего Канти Лала, и, конечно же, на меня.
Итак, кузен Зафар. У нас с ним в те времена было много общего… мое сердце переполняла запретная любовь, а его штаны, невзирая на все предпринимаемые усилия, без конца наполнялись чем-то более ощутимым, но не менее запретным. Я грезил о легендарных влюбленных, чья любовь родилась под несчастливой звездой: Шах Джахан и Мумтаз Махал, Монтекки и Капулетти; он же мечтал о своей невесте из Кифа, которая даже после шестнадцатого дня рождения никак не достигала зрелости – в его мыслях она представала неким фантастическим воплощением недостижимого будущего… В апреле 1965 года Зафара послали на маневры в контролируемую Пакистаном зону княжества Кач.
В армии не знают жалости к тем, у кого слабый мочевой пузырь; Зафар, хоть и лейтенант, был посмешищем для всей военной базы в Абботтабаде. Рассказывали, будто ему предписали носить надувные резиновые трусы, дабы не осквернить ненароком славный мундир пакистанской армии; простые джаваны, когда он проходил мимо, раздували щеки, будто резиновый шар. (Все это выяснилось впоследствии, когда он, арестованный за убийство, заливаясь слезами, давал показания). Возможно, о назначении Зафара в Кач подумал какой-нибудь сердобольный командир, который всего лишь стремился убрать его с линии огня абботтабадских остряков… Недержание обрекло Зафара Зульфикара на преступление, столь же отвратительное, как и мое. Я влюбился в сестру, а он… но лучше рассказывать все по порядку.
С самого Раздела Кач всегда был «спорной территорией», хотя на практике ни та, ни другая сторона не оспаривала ее слишком усердно. На холмах вдоль двадцать третьей параллели, где проходила неофициальная граница, Пакистан воздвиг ряд пограничных постов, и на каждом имелся в наличии отрезанный от мира гарнизон из шести человек и световой маяк. Некоторые посты 9 апреля 1965 года были захвачены частями индийской армии; пакистанские вооруженные силы, включая моего кузена Зафара, который оказался там в связи с маневрами, вступили в восьмидесятидвухдневный бой за нерушимость границ. Война в Каче длилась до первого июля. Таковы факты; но нечто иное скрывается за двойным маревом нереальности и чистой выдумки, каким окутаны были все тогдашние перипетии, а особенно события, произошедшие в фантасмагорическом Каче… так что история, которую я вам сейчас расскажу, повторяя в общих чертах то, что поведал кузен Зафар, может быть столь же истинной, как и любая другая; то есть, кроме тех, какие нам преподносятся официально.
…Когда молодые пакистанские солдаты вступили на топкую почву Кача, холодный, липкий пот оросил их чело, а зеленоватый, словно на дне морском, свет лишил мужества; вспомнились истории, нагнавшие еще больше страху; легенды об ужасах, какие издавна творились в этой земноводной зоне, о демонических морских чудищах с пылающими глазами, о женщинах-рыбах, которые дышат под водой, опустив туда свои рыбьи головы, а человеческие части ниже пояса, прекрасно оформленные, обнаженные, держат на берегу, соблазняя неосторожных и подвигая их на роковые сексуальные действия, ибо хорошо известно, что никому не дано, полюбив женщину-рыбу, остаться в живых… так что к тому времени, как они достигли пограничных постов и вступили в бой, то была нестройная толпа насмерть перепуганных семнадцатилетних мальчишек – их бы, конечно, разбили наголову, если бы противник не пробыл в зеленой атмосфере Кача еще дольше; безумная война разворачивалась в колдовском мире, и каждой стороне казалось, будто призраки нечистой силы бьются бок о бок с противником; в итоге индийские войска отступили; многие солдаты, рухнув на землю в изнеможении, проливали потоки слез, стенали: «Слава Богу, конец», – рассказывали о больших склизких пузырях, что катались вокруг пограничных постов по ночам, и о плывущих по воздуху призраках утопленников в венках из водорослей и с морскими раковинами на пупках.
Мой кузен слышал, как сдавшиеся в плен индийские солдаты твердили в один голос: «Что вы хотите, на этих постах не было ни души; мы увидели, что там пусто, вот и заняли их».
Тайна покинутых пограничных постов с самого начала не показалась столь уж загадочной молодым пакистанским солдатам, которым было приказано занять эти позиции и оставаться там, пока не прибудут новые пограничные отряды; мочевой пузырь и кишечник моего кузена лейтенанта Зафара опустошались с истерической частотой все семь ночей, какие провел он на одном таком посту в компании всего лишь пяти джаванов. За эти ночи, полные воплей ведьм и безымянного склизкого шарканья в темноте, шестеро юнцов дошли до такого жалкого состояния, что никто уже не смеялся над моим кузеном, ибо и все остальные дружно испражнялись в штаны. В предпоследнюю ночь, пропитанную призрачным злом, один из джаванов в страхе прошептал: «Послушайте, ребята, если бы мне предстояло сидеть здесь всю жизнь, я бы, черт возьми, тоже сбежал!»
Совершенно раскиснув и утратив остатки мужества, солдаты в Каче обливались потом; а в последнюю ночь сбылись все худшие страхи: юнцы увидели, как армия призраков движется на них из темноты; их пост был ближайшим к побережью – в зеленоватом лунном свете колыхались паруса призрачных кораблей, дау-фантомов; призрачная армия неумолимо близилась, не обращая внимания на визг, который подняли солдаты; призраки несли замшелые сундуки и жуткие, покрытые саваном носилки, на которых громоздились непостижимые уму вещи; и когда призрачные воины вошли в дверь, мой кузен Зафар пал к их ногам и стал нести какую-то околесицу.
У первого призрака, вошедшего в здание поста, не хватало нескольких зубов, а за поясом торчал кривой нож; увидев солдат в хибарке, он яростно засверкал глазами. «Боже милосердный! – проговорил глава призраков. – Что вы, сосунки, здесь делаете? Разве вам не заплатили, как полагается?»
Не призраки то были, а контрабандисты. А пятеро молодых солдат в страхе пресмыкались перед ними, и хотя они потом и пытались спасти свое лицо, позор был полным, всепоглощающим. Ну а теперь мы приближаемся к сути дела. От чьего имени орудовали контрабандисты? Чье имя слетело с уст главаря; что заставило моего кузена в страхе выпучить глаза? Чье богатство, основу которого заложили бедствия индусских семей, бежавших в 1947 году, ныне пополнялось за счет весенне-летних контрабандных рейдов через неохраняемый Кач в города Пакистана? Какой такой генерал с лицом Пульчинелло и голосом тонким, как лезвие бритвы, командовал призрачными войсками?.. Но лучше обратиться к фактам. В июле 1965 года мой кузен Зафар приехал на побывку в отцовский дом в Равалпинди; и однажды утром не спеша направился к спальне отца, неся на своих плечах не только бремя памяти о пережитых в детстве унижениях и побоях; не только позор недержания, мучившего его всю жизнь; нет, он еще знал, что его родной отец повинен в том-что-случилось-в-Каче, когда Зафар Зульфикар нес околесицу, пресмыкаясь на полу. Мой кузен обнаружил отца в ванне, что располагалась подле кровати, и перерезал ему горло длинным, изогнутым ножом контрабандиста.
Скрытая за газетными сообщениями – ПОДЛЫЕ ИНДИЙСКИЕ ЗАХВАТЧИКИ ИЗГНАНЫ НАШИМИ ОТВАЖНЫМИ РЕБЯТАМИ – правда о генерале Зульфикаре стала призрачной, невесомой; подкуп пограничников нашел в газетах такое отражение: НАШИ СОЛДАТЫ ПАЛИ НЕВИННЫМИ ЖЕРТВАМИ ИНДИЙСКИХ НЕЛЮДЕЙ; да и кто стал бы распускать слухи о том, что мой дядя занимается контрабандой? У какого генерала, у какого политика не было в доме транзисторного приемника, нелегально ввезенного дядей, кондиционеров или импортных часов, запятнанных его грехами? Генерал Зульфикар умер; кузен Зафар угодил в тюрьму и избежал брака с принцессой из Кифа, которая упорно отказывалась менструировать именно потому, что хотела избежать брака с ним; а инциденты в княжестве Кач стали, так сказать, хворостом для большого костра, заполыхавшего в августе, костра всесжигающего, в котором Салем наконец-то, сам того не желая, обрел свою вечно ускользающую чистоту.
Что же до моей тетки Эмералд, то ей было позволено эмигрировать, и она стала готовиться к отъезду, предполагая отбыть в Англию, в Саффолк, к прежнему командиру мужа, бригадиру Додсону: тот, впав в детство, проводил все свое время в обществе таких же дряхлых, как он сам, индийских слуг и без конца смотрел фильмы о «Делийском дарбаре» и о прибытии Георга V к Вратам Индии{237}… ее ждала пустота забвения, ностальгия и английская зима, но началась война и разрешила все проблемы{238}.
В первый день «коварного мира», длившегося немногим больше месяца, Ахмеда Синая разбил удар. У него отнялась вся левая сторона, он как дитя малое пускал слюни и хихикал, а еще бессмысленно бормотал, особенно предпочитая скверные детские словечки, касающиеся испражнений. Хихикая и выкрикивая: «Кака!» и «Пися!», мой отец заканчивал свою полную превратностей жизнь, в очередной, и в последний, раз заблудившись, а также окончательно проиграв битву с джиннами. Он сидел, тряся головой и кудахтая, среди бракованных полотенец, в которых подытожилась вся его жизнь; среди бракованных полотенец моя мать, сокрушенная своей чудовищной беременностью, приветствовала наклоном головы пианолу Лилы Сабармати, забредшую к ней с визитом; или призрак брата Ханифа, или руки, порхающие, как бабочки вокруг свечи, вокруг-и-вокруг ее собственных… командор Сабармати навещал ее, прихватив свой чудовищный жезл, и Нусси-Утенок шептала: «Это конец, сестричка Амина! Конец света!» в сморщенное ухо моей матери… и теперь, пробившись сквозь недужную реальность моих пакистанских лет, стараясь отыскать хоть какой-то смысл в том, что казалось (сквозь марево мести моей тетки Алии) целым рядом ужасных, скрытых репрессий, которые были направлены на истребление наших бомбейских корней, я дошел до того места, когда приходится говорить о концах.
Должен сказать со всей определенностью: я глубоко убежден, что тайная цель индо-пакистанской войны 1965 года заключалась, ни много ни мало, как в том, чтобы стереть с лица земли мое злополучное семейство. Чтобы понять нашу недавнюю историю, нужно всего лишь тщательно, непредубежденно проанализировать, куда падали бомбы в этой войне.
Даже концы имеют начала; всякий рассказ требует последовательности. (К тому же и Падма подавляет все мои попытки поставить телегу впереди лошади). К 8 августа 1965 года история моей семьи достигла того предела, когда конец – заданный-падением-бомб – лишь милосердно принес долгожданное облегчение. Нет, не так, нужно употребить ключевое слово: если нам суждено было очиститься, только событие такого масштаба могло нам в этом помочь.
Алия Азиз, упившаяся своей ужасной местью; тетя Эмерадд, овдовевшая, ожидающая изгнания; пустота, таящаяся в самой середке сладострастия тети Пии; бабка Назим Азиз, удалившаяся от всех нас в застекленную будку; кузен Зафар с его вечно незрелой принцессой и перспективой до скончания века прудить в тюремные матрасы; отец, впавший в детство, и в одночасье нагрянувшая, смущаемая призраками старость Амины Синай… все эти ужасные недуги будут излечены в результате того, что правительство присвоило себе мою мечту о Кашмире. Между тем упорное, твердое как кремень нежелание сестры поощрить мою любовь погрузило мой ум в глубины фатализма; уже нимало не заботясь о своем будущем, я сказал Дядюшке Фуфу, что готов жениться на любой Фуфии, какую он для меня выберет. (Тем самым я вынес им всем приговор; любой, кто пытается завязать какие-то отношения с нашей семьей, в конце концов разделит ее судьбу).
Пожалуй, хватит мистификаций. Лучше сосредоточиться на достоверных, непреложных фактах. На каких конкретно? За неделю до моего восемнадцатого дня рождения, восьмого августа, не перешли ли пакистанские войска, переодетые в гражданскую одежду, линию прекращения огня в Кашмире; не просочились ли они в индийский сектор? В Дели премьер-министр Шастри объявил о «массовом проникновении… с целью подрыва целостности государства», но вот вам Зульфикар Али Бхутто, министр иностранных дел Пакистана, с его ответом: «Мы категорически отрицаем любую нашу связь с восстанием коренного населения Кашмира против тирании».
Если так было, то по какой причине? И снова возникает масса возможных объяснений: была ли тому виной неутихшая ярость, вызванная стычкой в княжестве Кач; или стремление решить раз и навсегда старую распрю о том, кому-владеть-Совершенной-Долиной?.. Или то, что не попало в газеты: давление неурядиц во внутренней политике Пакистана – правительство Аюба шаталось, а война в такое время творит чудеса. Та ли была причина, или эта, или другая? Чтобы упростить дело, предложу вам еще две, измысленные лично мной: война началась потому, что мои сны о Кашмире затронули воображение наших руководителей; кроме того, я оставался нечистым, и война была затеяна, чтобы оторвать меня от моих грехов.
Джихад, Падма! Священная война!
Но кто нападал? Кто защищался? В мой восемнадцатый день рождения реальность получила очередную взбучку. Со стен Красного форта в Дели премьер-министр Индии (не тот, который когда-то в давние времена написал пресловутое письмо) послал мне такое поздравление: «Мы ручаемся, что сила встретится с силой, и агрессия захлебнется!» А на Гуру Мандир меня приветствовали, ободряя, громкоговорители, установленные на армейских джипах: «Индийские агрессоры будут повергнуты в прах! Мы – раса воителей! Один патан, один пенджабский мусульманин стоит десяти бабу, вооруженных с ног до головы!»
Джамилю-Певунью призвали на север петь серенады нашим джаванам, каждый из которых стоит десятерых. Установили светомаскировку; по ночам мой отец, глупый как несмышленый младенец, впавший во второе детство, распахивает окна и включает свет. В окна летят кирпичи и камни – подарки ко дню рождения. А ход событий все более и более скрыт в тумане: тридцатого августа нарушили ли индийские войска линию прекращения огня близ Ури для того, чтобы «изгнать пакистанских бандитов» – или чтобы начать наступление? Когда первого сентября наши стоящие десятерых солдаты перешли границу у Чхамба, было ли это агрессией или нет?
Кое-что можно сказать определенно: голос Джамили-Певуньи провожал пакистанские войска на смерть, а муэдзины со своих минаретов – да, и на Клейтон-роуд тоже – обещали, что всякий, кто погибнет в бою, отправится прямиком в благоуханные сады. Моджахедская философия Ахмада Барилви присутствовала всюду; нас призывали к «новым, неслыханным жертвам».
А по радио – какой разнос, какие потери! За первые пять дней войны «Голос Пакистана» подбил столько самолетов, сколько у Индии никогда и не бывало; за восемь дней «Индийское радио» истребило всю пакистанскую армию до последнего человека, даже существенно завысило ее численность. Я был совершенно сбит с толку безумием войны и моей личной жизни, и в голову ко мне закрались мысли, порожденные отчаянием.
Великие жертвы: например, в битве при Лахоре{239}? Шестого сентября индийские войска перешли границу у Вагаха, тем самым колоссально расширив театр военных действий, выведя его за пределы Кашмира, – и что, имели там место великие жертвы, или нет? Правда ли, что город оставался практически беззащитным, ибо пакистанская армия и военно-воздушные силы были целиком сосредоточены в секторе Кашмира? «Голос Пакистана» вещал: «О достопамятный день! О пример, бесспорно доказывающий, сколь роковым может оказаться промедление! Индийцы, уверенные в том, что вот-вот захватят город, остановились позавтракать». «Индийское радио» сообщило о падении Лахора; тем временем частный самолет засек агрессоров, завтракающих на траве. Пока «Би-Би-Си» подхватила версию «ИР», в Лахоре было мгновенно собрано ополчение. Послушайте только «Голос Пакистана» – старики, юнцы, разъяренные бабули сражались с регулярной индийской армией; они защищали каждый мост, дрались всем, что попадалось под руку! Калеки на костылях набивали карманы гранатами, вырывали чеки, бросались под индийские танки; беззубые старухи вилами выпускали кишки индийским бабу! Они погибли все, от мала до велика, но спасли город, удерживая индийские части до тех пор, пока не подоспела поддержка с воздуха! Мученики, Падма! Герои, чье место – в благоуханных садах! Где мужчинам будет дано по четыре прекрасных гурии, к коим не прикасался ни человек, ни джинн; а женщинам – по четыре столь же красивых и мужественных самца! Какой из даров Господа нашего ты отвергнешь? Что за чудесная штука – священная война, в которой человек, принеся высшую жертву, может очиститься от всего сотворенного им зла! Не удивительно, что Лахор выстоял – на что, собственно, могли надеяться индийцы? Только на реинкарнацию – в облике тараканов, быть может, или скорпионов, или знахарей-травников – какое тут может быть сравнение?
Но так это было или не так? Так ли все случилось на самом деле? Или это «Индийское радио» – крупное танковое сражение, гигантские потери пакистанцев, подбито 450 танков – говорило правду?
Реальность распадалась на глазах, не за что было ухватиться. Дядюшка Фуф явился с визитом в дом на Клейтон-роуд, и во рту у него не было ни одного зуба. (Во время индийско-китайской войны, когда мы были преданы другой стороне, моя мать отдала золотые браслеты и серьги с драгоценными камнями в фонд «Украшения на вооружение»; но разве это то же самое, что пожертвовать полный рот золота?) «Нация, – прошамкал он еле внятно своим беззубым ртом, – не должна оставаться без средств из-за чьего-то тщеславия!» – Но так он поступил или нет? Были ли зубы в самом деле пожертвованы на священную войну или спокойненько лежали в комоде? «Боюсь, – прошепелявил Дядюшка Фуф, – что тебе придется подождать того особого приданого, какое я обещал». – Что это было: патриотизм или скупость? Стали ли голые десны высшим доказательством любви к отчизне или же гнусной уловкой, задуманной ради того, чтобы не наполнять золотом рот какой-нибудь из Фуфий?
А были ли парашютисты или не было их? «…заброшены во все крупные города, – объявлял „Голос Пакистана“. – Все годные к военной службе должны получить оружие; стрелять без предупреждения после комендантского часа». А в Индии: «Несмотря на провокационные воздушные рейды пакистанцев, – объявляли по радио, – мы не ответим тем же!» Кому верить? В самом ли деле совершили пакистанские истребители тот «отважный рейд», в результате которого треть индийских военно-воздушных сил была разгромлена прямо на аэродроме? Сделали они это или нет? А ночные танцы в небесах, пакистанские «Миражи» и «Мистерии» против не столь романтично названных «МиГов»: дали ли исламские мистерии и миражи бой индийским захватчикам, или все это обернулось некоей сногсшибательной иллюзией? Падали ли бомбы? В самом ли деле они взрывались? Была ли сама смерть настоящей? А Салем? Что делал он на этой войне? Вот что: в ожидании призыва я рыскал в поисках лучшей подруги – стирающей память, дарующей сон, уводящей в Рай бомбы.
Страшный фатализм, овладевший мною в последнее время, принял форму еще более страшную; я присутствовал при распаде семьи и обеих стран, к которым принадлежал, и не мог найти точки опоры, и все, что в здравом уме можно назвать реальностью, погружалось в небытие, и я пропадал, снедаемый тоскою моей грязной неразделенной любви, и поэтому искал забвения в – но, кажется, я пытаюсь облагородить происходящее; нет, высокопарные фразы ни к чему. Так вот, скажу без прикрас: я разъезжал ночью по улицам города в поисках смерти.
Кто же погиб в этой священной войне? Кто, когда я в ослепительно-белой курте и шароварах носился на «Ламбретте» по улицам после комендантского часа, нашел то, чего домогался я? Кто, мученик войны, отправился прямиком в благоуханный сад? Исследуйте рисунок падения бомб, постигните секреты ружейных пуль.
Ночью двадцать второго сентября все города Пакистана подверглись воздушным налетам. (Хотя «Индийское радио»…) Бомбардировщики, реальные или воображаемые, сбросили настоящие или мифические бомбы. Значит, либо действительным фактом, либо плодом расстроенного воображения является то, что из трех бомб, которые достигли Равалпинди и взорвались, первая попала в бунгало, где моя бабка Назим Азиз и тетя Пия прятались под столом; вторая разрушила один из корпусов городской тюрьмы и избавила моего кузена Зафара от пожизненного заключения; третья сровняла с землей большой затемненный дом, окруженный стеной и охраняемый часовыми; часовые находились на своих постах, но это не помешало Эмералд Зульфикар отбыть в место более отдаленное, нежели Саффолк. В эту самую ночь ее навестили наваб из Кифа и его упрямо не желающая созревать дочка; ей уже никогда не придется стать взрослой женщиной. Для Карачи тоже хватило трех бомб. Индийские самолеты, опасаясь снижаться, бомбили с большой высоты; абсолютное большинство снарядов упало в море, не причинив никому никакого вреда. И все же одна бомба истребила майора (в отставке) Аладдина Латифа и всех семерых Фуфий, тем самым навсегда освободив меня от данного обещания; оставалось еще две бомбы. Тем временем на фронте Мутасим Прекрасный выбрался из своей палатки и отправился по нужде; что-то, жужжа как комар (а может, и не жужжа), подлетело к нему, и он умер с полным мочевым пузырем, подстреленный снайпером.
И теперь я должен рассказать вам о двух последних бомбах.
Кто остался в живых? Джамиля-Певунья, которую бомбам было трудно поймать; в Индии – семья моего дяди Мустафы, на которого бомбу было жалко тратить; но давно забытая дальняя родственница отца, Зохра, вместе с мужем перебралась в Амритсар, и шальная бомба настигла их.
А теперь рассказ пойдет еще о двух бомбах.
…Я, ничего не ведая о своей тесной связи с войной, ездил как дурак, подставляясь под бомбы; раскатывал после комендантского часа, но пули бдительных стражей не достигали цели… огненные полотнища взвились зато над неким бунгало в Равалпинди, затрепетали простыни с прорезью, и в самом их центре появилась таинственная черная дыра, из которой вырос мало-помалу дымный призрак толстой старухи с бородавками на щеках… одного за другим война стирала с лица земли моих осушенных, выпитых до капли и бесполезных родственников.
Но теперь обратный счет времени подходит к концу.
И я напоследок развернул мою «Ламбретту» к дому, так что был вблизи от Гуру Мандир, когда самолеты взревели над головой, миражи и мистерии, а мой отец тем временем, впав в идиотизм от удара, включал всюду свет и распахивал окна одно за другим, хотя офицер гражданской обороны заходил в тот день, дабы удостовериться, что затемнение в порядке; и когда Амина Синай говорила призраку старой белой бельевой корзины: «А теперь уходи, я уже на тебя насмотрелась», я мчался на мотороллере мимо джипов гражданской обороны, откуда мне грозили кулаками; и прежде, чем кирпичи и камни потушили свет в доме тети Алии, раздался вой, и знать бы мне, что не нужно в других местах искать смерти, но я был еще на улице, в полуночной тени мечети, когда смерть снизошла, всей тяжестью метя в освещенные окна отцовского скудоумия; смерть, воющая, как бродячие псы, принимающая облик падающих кирпичей, и полотнищ пламени, и взрывной волны, которая смела меня прочь с «Ламбретты»; а тем временем в доме, пропитанном неиссякаемой, великой горечью моей тетки, мои отец и мать, и тетка, и нерожденный братик или сестричка, дитя, которому оставалась неделя до появления на свет – все они, все они, все были сплющены, словно блины из рисовой муки; дом рухнул им на головы, придавил их, будто вафельница, а на Коранджи-роуд последняя бомба, которую сбрасывали на нефтеперерабатывающий завод, попала по ошибке в разноуровневый, в американском стиле, особняк, который так и не успела взрастить пуповина; но на Гуру Мандир многие истории подошли к концу, история Амины и ее давнего подпольного супруга, ее прилежания, и публичного уведомления, и сына-который-не-был-ее-сыном, и везения на скачках, и мозолей, и тоскующих рук в кафе «Пионер», и последнего поражения, какое нанесла ей сестра; и история Ахмеда, который вечно сбивался с пути, чья нижняя губа оттопыривалась, а живот был круглый, как тыква; Ахмеда, который весь побелел от замораживания, и впал в отвлеченность, и заставлял собак издыхать на улицах от разрыва артерий, и влюбился слишком поздно, и умер потому, что был беззащитен перед тем-что-падает-с-неба; все они теперь стали плоскими, как блины, и дом вокруг них взорвался – рухнул, и таким неистовым был этот миг разрушения, что вещи, глубоко погребенные в забытых жестяных сундуках, взлетели в воздух, в то время как другие вещи, люди, воспоминания были погребены под обломками без надежды на спасение; взрыв протянул свои персты вниз-вниз, на самое дно шкафа, и открыл зеленый жестяной сундук; взрыв цепкой рукою схватил, что там было, и подбросил в воздух, и вот то, что лежало скрытым-невидимым долгие годы, кружится в ночи, словно месяц ясный, сошедший с небес; нечто, поймавшее месяца отблеск, падает, падает, когда я, шатаясь, встаю на ноги после удара; нечто летит, крутясь, и вертясь, и ныряя; нечто серебряное, как лунный свет, искусной работы серебряная плевательница, украшенная лазуритом; прошлое всей своей тяжестью обрушивается на меня, словно рука, оброненная стервятником; оно-то меня очищает-освобождает, ибо, когда я поднял глаза, что-то коснулось затылка, а потом – крохотный, но бесконечный момент предельной ясности, когда я простираюсь ниц перед родительским погребальным костром; крошечный, но нескончаемый миг познания до того, как с меня сдерут прошлое, настоящее, память, и время, и стыд, и любовь; мимолетный, но безвременный взрыв, перед которым я склоняю голову: да, я согласен, да, этот удар был неизбежен, а после я стал пуст и свободен, и все Салемы извергаются теперь из меня, от младенца на крупноформатном фото первой полосы до восемнадцатилетнего парня с его грязной-противной любовью; извергаются и уходят стыд, и вина, и желание-нравиться, и потребность-быть-любимым, и решимость-сыграть-свою-роль-в-истории, и слишком-быстрый-рост; я свободен от Сопливца, и Рябого, и Плешивого, и Сопелки, и Морды-картой, и от бельевых корзин, и от Эви Бернс, и от маршей языков; избавлен от «мальчика Колинос» и от грудей Пии мумани; от Альфы-и-Омеги; мне прощаются многочисленные убийства – Хоми Катрака, и Ханифа, и Адама Азиза, и премьер-министра Джавахарлала Неру; я стряхнул с себя пятисотлетних шлюх, и признания в любви темными ночами; свободен и без забот, прижатый к асфальту, возвращенный к невинности и чистоте месяцем ясным, упавшим с небес, начисто вымытый, выскобленный, как деревянный ящик для письменных принадлежностей; череп мне пробила (как и было предсказано) серебряная плевательница моей матери.
В городах – миражи и ложь; на севере, на горных высотах, китайцы строят дороги{236} и собираются проводить ядерные испытания; но пора перейти от общего к частному, а именно – к генеральскому сыну, моему кузену, страдающему недержанием Зафару Зульфикару. Он, после апреля и июля, сделался архетипом всего великого множества не сумевших исполнить свой долг сыновей страны; история на его примере указала своим перстом на Гохара, будущего Санджая и грядущего Канти Лала, и, конечно же, на меня.
Итак, кузен Зафар. У нас с ним в те времена было много общего… мое сердце переполняла запретная любовь, а его штаны, невзирая на все предпринимаемые усилия, без конца наполнялись чем-то более ощутимым, но не менее запретным. Я грезил о легендарных влюбленных, чья любовь родилась под несчастливой звездой: Шах Джахан и Мумтаз Махал, Монтекки и Капулетти; он же мечтал о своей невесте из Кифа, которая даже после шестнадцатого дня рождения никак не достигала зрелости – в его мыслях она представала неким фантастическим воплощением недостижимого будущего… В апреле 1965 года Зафара послали на маневры в контролируемую Пакистаном зону княжества Кач.
В армии не знают жалости к тем, у кого слабый мочевой пузырь; Зафар, хоть и лейтенант, был посмешищем для всей военной базы в Абботтабаде. Рассказывали, будто ему предписали носить надувные резиновые трусы, дабы не осквернить ненароком славный мундир пакистанской армии; простые джаваны, когда он проходил мимо, раздували щеки, будто резиновый шар. (Все это выяснилось впоследствии, когда он, арестованный за убийство, заливаясь слезами, давал показания). Возможно, о назначении Зафара в Кач подумал какой-нибудь сердобольный командир, который всего лишь стремился убрать его с линии огня абботтабадских остряков… Недержание обрекло Зафара Зульфикара на преступление, столь же отвратительное, как и мое. Я влюбился в сестру, а он… но лучше рассказывать все по порядку.
С самого Раздела Кач всегда был «спорной территорией», хотя на практике ни та, ни другая сторона не оспаривала ее слишком усердно. На холмах вдоль двадцать третьей параллели, где проходила неофициальная граница, Пакистан воздвиг ряд пограничных постов, и на каждом имелся в наличии отрезанный от мира гарнизон из шести человек и световой маяк. Некоторые посты 9 апреля 1965 года были захвачены частями индийской армии; пакистанские вооруженные силы, включая моего кузена Зафара, который оказался там в связи с маневрами, вступили в восьмидесятидвухдневный бой за нерушимость границ. Война в Каче длилась до первого июля. Таковы факты; но нечто иное скрывается за двойным маревом нереальности и чистой выдумки, каким окутаны были все тогдашние перипетии, а особенно события, произошедшие в фантасмагорическом Каче… так что история, которую я вам сейчас расскажу, повторяя в общих чертах то, что поведал кузен Зафар, может быть столь же истинной, как и любая другая; то есть, кроме тех, какие нам преподносятся официально.
…Когда молодые пакистанские солдаты вступили на топкую почву Кача, холодный, липкий пот оросил их чело, а зеленоватый, словно на дне морском, свет лишил мужества; вспомнились истории, нагнавшие еще больше страху; легенды об ужасах, какие издавна творились в этой земноводной зоне, о демонических морских чудищах с пылающими глазами, о женщинах-рыбах, которые дышат под водой, опустив туда свои рыбьи головы, а человеческие части ниже пояса, прекрасно оформленные, обнаженные, держат на берегу, соблазняя неосторожных и подвигая их на роковые сексуальные действия, ибо хорошо известно, что никому не дано, полюбив женщину-рыбу, остаться в живых… так что к тому времени, как они достигли пограничных постов и вступили в бой, то была нестройная толпа насмерть перепуганных семнадцатилетних мальчишек – их бы, конечно, разбили наголову, если бы противник не пробыл в зеленой атмосфере Кача еще дольше; безумная война разворачивалась в колдовском мире, и каждой стороне казалось, будто призраки нечистой силы бьются бок о бок с противником; в итоге индийские войска отступили; многие солдаты, рухнув на землю в изнеможении, проливали потоки слез, стенали: «Слава Богу, конец», – рассказывали о больших склизких пузырях, что катались вокруг пограничных постов по ночам, и о плывущих по воздуху призраках утопленников в венках из водорослей и с морскими раковинами на пупках.
Мой кузен слышал, как сдавшиеся в плен индийские солдаты твердили в один голос: «Что вы хотите, на этих постах не было ни души; мы увидели, что там пусто, вот и заняли их».
Тайна покинутых пограничных постов с самого начала не показалась столь уж загадочной молодым пакистанским солдатам, которым было приказано занять эти позиции и оставаться там, пока не прибудут новые пограничные отряды; мочевой пузырь и кишечник моего кузена лейтенанта Зафара опустошались с истерической частотой все семь ночей, какие провел он на одном таком посту в компании всего лишь пяти джаванов. За эти ночи, полные воплей ведьм и безымянного склизкого шарканья в темноте, шестеро юнцов дошли до такого жалкого состояния, что никто уже не смеялся над моим кузеном, ибо и все остальные дружно испражнялись в штаны. В предпоследнюю ночь, пропитанную призрачным злом, один из джаванов в страхе прошептал: «Послушайте, ребята, если бы мне предстояло сидеть здесь всю жизнь, я бы, черт возьми, тоже сбежал!»
Совершенно раскиснув и утратив остатки мужества, солдаты в Каче обливались потом; а в последнюю ночь сбылись все худшие страхи: юнцы увидели, как армия призраков движется на них из темноты; их пост был ближайшим к побережью – в зеленоватом лунном свете колыхались паруса призрачных кораблей, дау-фантомов; призрачная армия неумолимо близилась, не обращая внимания на визг, который подняли солдаты; призраки несли замшелые сундуки и жуткие, покрытые саваном носилки, на которых громоздились непостижимые уму вещи; и когда призрачные воины вошли в дверь, мой кузен Зафар пал к их ногам и стал нести какую-то околесицу.
У первого призрака, вошедшего в здание поста, не хватало нескольких зубов, а за поясом торчал кривой нож; увидев солдат в хибарке, он яростно засверкал глазами. «Боже милосердный! – проговорил глава призраков. – Что вы, сосунки, здесь делаете? Разве вам не заплатили, как полагается?»
Не призраки то были, а контрабандисты. А пятеро молодых солдат в страхе пресмыкались перед ними, и хотя они потом и пытались спасти свое лицо, позор был полным, всепоглощающим. Ну а теперь мы приближаемся к сути дела. От чьего имени орудовали контрабандисты? Чье имя слетело с уст главаря; что заставило моего кузена в страхе выпучить глаза? Чье богатство, основу которого заложили бедствия индусских семей, бежавших в 1947 году, ныне пополнялось за счет весенне-летних контрабандных рейдов через неохраняемый Кач в города Пакистана? Какой такой генерал с лицом Пульчинелло и голосом тонким, как лезвие бритвы, командовал призрачными войсками?.. Но лучше обратиться к фактам. В июле 1965 года мой кузен Зафар приехал на побывку в отцовский дом в Равалпинди; и однажды утром не спеша направился к спальне отца, неся на своих плечах не только бремя памяти о пережитых в детстве унижениях и побоях; не только позор недержания, мучившего его всю жизнь; нет, он еще знал, что его родной отец повинен в том-что-случилось-в-Каче, когда Зафар Зульфикар нес околесицу, пресмыкаясь на полу. Мой кузен обнаружил отца в ванне, что располагалась подле кровати, и перерезал ему горло длинным, изогнутым ножом контрабандиста.
Скрытая за газетными сообщениями – ПОДЛЫЕ ИНДИЙСКИЕ ЗАХВАТЧИКИ ИЗГНАНЫ НАШИМИ ОТВАЖНЫМИ РЕБЯТАМИ – правда о генерале Зульфикаре стала призрачной, невесомой; подкуп пограничников нашел в газетах такое отражение: НАШИ СОЛДАТЫ ПАЛИ НЕВИННЫМИ ЖЕРТВАМИ ИНДИЙСКИХ НЕЛЮДЕЙ; да и кто стал бы распускать слухи о том, что мой дядя занимается контрабандой? У какого генерала, у какого политика не было в доме транзисторного приемника, нелегально ввезенного дядей, кондиционеров или импортных часов, запятнанных его грехами? Генерал Зульфикар умер; кузен Зафар угодил в тюрьму и избежал брака с принцессой из Кифа, которая упорно отказывалась менструировать именно потому, что хотела избежать брака с ним; а инциденты в княжестве Кач стали, так сказать, хворостом для большого костра, заполыхавшего в августе, костра всесжигающего, в котором Салем наконец-то, сам того не желая, обрел свою вечно ускользающую чистоту.
Что же до моей тетки Эмералд, то ей было позволено эмигрировать, и она стала готовиться к отъезду, предполагая отбыть в Англию, в Саффолк, к прежнему командиру мужа, бригадиру Додсону: тот, впав в детство, проводил все свое время в обществе таких же дряхлых, как он сам, индийских слуг и без конца смотрел фильмы о «Делийском дарбаре» и о прибытии Георга V к Вратам Индии{237}… ее ждала пустота забвения, ностальгия и английская зима, но началась война и разрешила все проблемы{238}.
В первый день «коварного мира», длившегося немногим больше месяца, Ахмеда Синая разбил удар. У него отнялась вся левая сторона, он как дитя малое пускал слюни и хихикал, а еще бессмысленно бормотал, особенно предпочитая скверные детские словечки, касающиеся испражнений. Хихикая и выкрикивая: «Кака!» и «Пися!», мой отец заканчивал свою полную превратностей жизнь, в очередной, и в последний, раз заблудившись, а также окончательно проиграв битву с джиннами. Он сидел, тряся головой и кудахтая, среди бракованных полотенец, в которых подытожилась вся его жизнь; среди бракованных полотенец моя мать, сокрушенная своей чудовищной беременностью, приветствовала наклоном головы пианолу Лилы Сабармати, забредшую к ней с визитом; или призрак брата Ханифа, или руки, порхающие, как бабочки вокруг свечи, вокруг-и-вокруг ее собственных… командор Сабармати навещал ее, прихватив свой чудовищный жезл, и Нусси-Утенок шептала: «Это конец, сестричка Амина! Конец света!» в сморщенное ухо моей матери… и теперь, пробившись сквозь недужную реальность моих пакистанских лет, стараясь отыскать хоть какой-то смысл в том, что казалось (сквозь марево мести моей тетки Алии) целым рядом ужасных, скрытых репрессий, которые были направлены на истребление наших бомбейских корней, я дошел до того места, когда приходится говорить о концах.
Должен сказать со всей определенностью: я глубоко убежден, что тайная цель индо-пакистанской войны 1965 года заключалась, ни много ни мало, как в том, чтобы стереть с лица земли мое злополучное семейство. Чтобы понять нашу недавнюю историю, нужно всего лишь тщательно, непредубежденно проанализировать, куда падали бомбы в этой войне.
Даже концы имеют начала; всякий рассказ требует последовательности. (К тому же и Падма подавляет все мои попытки поставить телегу впереди лошади). К 8 августа 1965 года история моей семьи достигла того предела, когда конец – заданный-падением-бомб – лишь милосердно принес долгожданное облегчение. Нет, не так, нужно употребить ключевое слово: если нам суждено было очиститься, только событие такого масштаба могло нам в этом помочь.
Алия Азиз, упившаяся своей ужасной местью; тетя Эмерадд, овдовевшая, ожидающая изгнания; пустота, таящаяся в самой середке сладострастия тети Пии; бабка Назим Азиз, удалившаяся от всех нас в застекленную будку; кузен Зафар с его вечно незрелой принцессой и перспективой до скончания века прудить в тюремные матрасы; отец, впавший в детство, и в одночасье нагрянувшая, смущаемая призраками старость Амины Синай… все эти ужасные недуги будут излечены в результате того, что правительство присвоило себе мою мечту о Кашмире. Между тем упорное, твердое как кремень нежелание сестры поощрить мою любовь погрузило мой ум в глубины фатализма; уже нимало не заботясь о своем будущем, я сказал Дядюшке Фуфу, что готов жениться на любой Фуфии, какую он для меня выберет. (Тем самым я вынес им всем приговор; любой, кто пытается завязать какие-то отношения с нашей семьей, в конце концов разделит ее судьбу).
Пожалуй, хватит мистификаций. Лучше сосредоточиться на достоверных, непреложных фактах. На каких конкретно? За неделю до моего восемнадцатого дня рождения, восьмого августа, не перешли ли пакистанские войска, переодетые в гражданскую одежду, линию прекращения огня в Кашмире; не просочились ли они в индийский сектор? В Дели премьер-министр Шастри объявил о «массовом проникновении… с целью подрыва целостности государства», но вот вам Зульфикар Али Бхутто, министр иностранных дел Пакистана, с его ответом: «Мы категорически отрицаем любую нашу связь с восстанием коренного населения Кашмира против тирании».
Если так было, то по какой причине? И снова возникает масса возможных объяснений: была ли тому виной неутихшая ярость, вызванная стычкой в княжестве Кач; или стремление решить раз и навсегда старую распрю о том, кому-владеть-Совершенной-Долиной?.. Или то, что не попало в газеты: давление неурядиц во внутренней политике Пакистана – правительство Аюба шаталось, а война в такое время творит чудеса. Та ли была причина, или эта, или другая? Чтобы упростить дело, предложу вам еще две, измысленные лично мной: война началась потому, что мои сны о Кашмире затронули воображение наших руководителей; кроме того, я оставался нечистым, и война была затеяна, чтобы оторвать меня от моих грехов.
Джихад, Падма! Священная война!
Но кто нападал? Кто защищался? В мой восемнадцатый день рождения реальность получила очередную взбучку. Со стен Красного форта в Дели премьер-министр Индии (не тот, который когда-то в давние времена написал пресловутое письмо) послал мне такое поздравление: «Мы ручаемся, что сила встретится с силой, и агрессия захлебнется!» А на Гуру Мандир меня приветствовали, ободряя, громкоговорители, установленные на армейских джипах: «Индийские агрессоры будут повергнуты в прах! Мы – раса воителей! Один патан, один пенджабский мусульманин стоит десяти бабу, вооруженных с ног до головы!»
Джамилю-Певунью призвали на север петь серенады нашим джаванам, каждый из которых стоит десятерых. Установили светомаскировку; по ночам мой отец, глупый как несмышленый младенец, впавший во второе детство, распахивает окна и включает свет. В окна летят кирпичи и камни – подарки ко дню рождения. А ход событий все более и более скрыт в тумане: тридцатого августа нарушили ли индийские войска линию прекращения огня близ Ури для того, чтобы «изгнать пакистанских бандитов» – или чтобы начать наступление? Когда первого сентября наши стоящие десятерых солдаты перешли границу у Чхамба, было ли это агрессией или нет?
Кое-что можно сказать определенно: голос Джамили-Певуньи провожал пакистанские войска на смерть, а муэдзины со своих минаретов – да, и на Клейтон-роуд тоже – обещали, что всякий, кто погибнет в бою, отправится прямиком в благоуханные сады. Моджахедская философия Ахмада Барилви присутствовала всюду; нас призывали к «новым, неслыханным жертвам».
А по радио – какой разнос, какие потери! За первые пять дней войны «Голос Пакистана» подбил столько самолетов, сколько у Индии никогда и не бывало; за восемь дней «Индийское радио» истребило всю пакистанскую армию до последнего человека, даже существенно завысило ее численность. Я был совершенно сбит с толку безумием войны и моей личной жизни, и в голову ко мне закрались мысли, порожденные отчаянием.
Великие жертвы: например, в битве при Лахоре{239}? Шестого сентября индийские войска перешли границу у Вагаха, тем самым колоссально расширив театр военных действий, выведя его за пределы Кашмира, – и что, имели там место великие жертвы, или нет? Правда ли, что город оставался практически беззащитным, ибо пакистанская армия и военно-воздушные силы были целиком сосредоточены в секторе Кашмира? «Голос Пакистана» вещал: «О достопамятный день! О пример, бесспорно доказывающий, сколь роковым может оказаться промедление! Индийцы, уверенные в том, что вот-вот захватят город, остановились позавтракать». «Индийское радио» сообщило о падении Лахора; тем временем частный самолет засек агрессоров, завтракающих на траве. Пока «Би-Би-Си» подхватила версию «ИР», в Лахоре было мгновенно собрано ополчение. Послушайте только «Голос Пакистана» – старики, юнцы, разъяренные бабули сражались с регулярной индийской армией; они защищали каждый мост, дрались всем, что попадалось под руку! Калеки на костылях набивали карманы гранатами, вырывали чеки, бросались под индийские танки; беззубые старухи вилами выпускали кишки индийским бабу! Они погибли все, от мала до велика, но спасли город, удерживая индийские части до тех пор, пока не подоспела поддержка с воздуха! Мученики, Падма! Герои, чье место – в благоуханных садах! Где мужчинам будет дано по четыре прекрасных гурии, к коим не прикасался ни человек, ни джинн; а женщинам – по четыре столь же красивых и мужественных самца! Какой из даров Господа нашего ты отвергнешь? Что за чудесная штука – священная война, в которой человек, принеся высшую жертву, может очиститься от всего сотворенного им зла! Не удивительно, что Лахор выстоял – на что, собственно, могли надеяться индийцы? Только на реинкарнацию – в облике тараканов, быть может, или скорпионов, или знахарей-травников – какое тут может быть сравнение?
Но так это было или не так? Так ли все случилось на самом деле? Или это «Индийское радио» – крупное танковое сражение, гигантские потери пакистанцев, подбито 450 танков – говорило правду?
Реальность распадалась на глазах, не за что было ухватиться. Дядюшка Фуф явился с визитом в дом на Клейтон-роуд, и во рту у него не было ни одного зуба. (Во время индийско-китайской войны, когда мы были преданы другой стороне, моя мать отдала золотые браслеты и серьги с драгоценными камнями в фонд «Украшения на вооружение»; но разве это то же самое, что пожертвовать полный рот золота?) «Нация, – прошамкал он еле внятно своим беззубым ртом, – не должна оставаться без средств из-за чьего-то тщеславия!» – Но так он поступил или нет? Были ли зубы в самом деле пожертвованы на священную войну или спокойненько лежали в комоде? «Боюсь, – прошепелявил Дядюшка Фуф, – что тебе придется подождать того особого приданого, какое я обещал». – Что это было: патриотизм или скупость? Стали ли голые десны высшим доказательством любви к отчизне или же гнусной уловкой, задуманной ради того, чтобы не наполнять золотом рот какой-нибудь из Фуфий?
А были ли парашютисты или не было их? «…заброшены во все крупные города, – объявлял „Голос Пакистана“. – Все годные к военной службе должны получить оружие; стрелять без предупреждения после комендантского часа». А в Индии: «Несмотря на провокационные воздушные рейды пакистанцев, – объявляли по радио, – мы не ответим тем же!» Кому верить? В самом ли деле совершили пакистанские истребители тот «отважный рейд», в результате которого треть индийских военно-воздушных сил была разгромлена прямо на аэродроме? Сделали они это или нет? А ночные танцы в небесах, пакистанские «Миражи» и «Мистерии» против не столь романтично названных «МиГов»: дали ли исламские мистерии и миражи бой индийским захватчикам, или все это обернулось некоей сногсшибательной иллюзией? Падали ли бомбы? В самом ли деле они взрывались? Была ли сама смерть настоящей? А Салем? Что делал он на этой войне? Вот что: в ожидании призыва я рыскал в поисках лучшей подруги – стирающей память, дарующей сон, уводящей в Рай бомбы.
Страшный фатализм, овладевший мною в последнее время, принял форму еще более страшную; я присутствовал при распаде семьи и обеих стран, к которым принадлежал, и не мог найти точки опоры, и все, что в здравом уме можно назвать реальностью, погружалось в небытие, и я пропадал, снедаемый тоскою моей грязной неразделенной любви, и поэтому искал забвения в – но, кажется, я пытаюсь облагородить происходящее; нет, высокопарные фразы ни к чему. Так вот, скажу без прикрас: я разъезжал ночью по улицам города в поисках смерти.
Кто же погиб в этой священной войне? Кто, когда я в ослепительно-белой курте и шароварах носился на «Ламбретте» по улицам после комендантского часа, нашел то, чего домогался я? Кто, мученик войны, отправился прямиком в благоуханный сад? Исследуйте рисунок падения бомб, постигните секреты ружейных пуль.
Ночью двадцать второго сентября все города Пакистана подверглись воздушным налетам. (Хотя «Индийское радио»…) Бомбардировщики, реальные или воображаемые, сбросили настоящие или мифические бомбы. Значит, либо действительным фактом, либо плодом расстроенного воображения является то, что из трех бомб, которые достигли Равалпинди и взорвались, первая попала в бунгало, где моя бабка Назим Азиз и тетя Пия прятались под столом; вторая разрушила один из корпусов городской тюрьмы и избавила моего кузена Зафара от пожизненного заключения; третья сровняла с землей большой затемненный дом, окруженный стеной и охраняемый часовыми; часовые находились на своих постах, но это не помешало Эмералд Зульфикар отбыть в место более отдаленное, нежели Саффолк. В эту самую ночь ее навестили наваб из Кифа и его упрямо не желающая созревать дочка; ей уже никогда не придется стать взрослой женщиной. Для Карачи тоже хватило трех бомб. Индийские самолеты, опасаясь снижаться, бомбили с большой высоты; абсолютное большинство снарядов упало в море, не причинив никому никакого вреда. И все же одна бомба истребила майора (в отставке) Аладдина Латифа и всех семерых Фуфий, тем самым навсегда освободив меня от данного обещания; оставалось еще две бомбы. Тем временем на фронте Мутасим Прекрасный выбрался из своей палатки и отправился по нужде; что-то, жужжа как комар (а может, и не жужжа), подлетело к нему, и он умер с полным мочевым пузырем, подстреленный снайпером.
И теперь я должен рассказать вам о двух последних бомбах.
Кто остался в живых? Джамиля-Певунья, которую бомбам было трудно поймать; в Индии – семья моего дяди Мустафы, на которого бомбу было жалко тратить; но давно забытая дальняя родственница отца, Зохра, вместе с мужем перебралась в Амритсар, и шальная бомба настигла их.
А теперь рассказ пойдет еще о двух бомбах.
…Я, ничего не ведая о своей тесной связи с войной, ездил как дурак, подставляясь под бомбы; раскатывал после комендантского часа, но пули бдительных стражей не достигали цели… огненные полотнища взвились зато над неким бунгало в Равалпинди, затрепетали простыни с прорезью, и в самом их центре появилась таинственная черная дыра, из которой вырос мало-помалу дымный призрак толстой старухи с бородавками на щеках… одного за другим война стирала с лица земли моих осушенных, выпитых до капли и бесполезных родственников.
Но теперь обратный счет времени подходит к концу.
И я напоследок развернул мою «Ламбретту» к дому, так что был вблизи от Гуру Мандир, когда самолеты взревели над головой, миражи и мистерии, а мой отец тем временем, впав в идиотизм от удара, включал всюду свет и распахивал окна одно за другим, хотя офицер гражданской обороны заходил в тот день, дабы удостовериться, что затемнение в порядке; и когда Амина Синай говорила призраку старой белой бельевой корзины: «А теперь уходи, я уже на тебя насмотрелась», я мчался на мотороллере мимо джипов гражданской обороны, откуда мне грозили кулаками; и прежде, чем кирпичи и камни потушили свет в доме тети Алии, раздался вой, и знать бы мне, что не нужно в других местах искать смерти, но я был еще на улице, в полуночной тени мечети, когда смерть снизошла, всей тяжестью метя в освещенные окна отцовского скудоумия; смерть, воющая, как бродячие псы, принимающая облик падающих кирпичей, и полотнищ пламени, и взрывной волны, которая смела меня прочь с «Ламбретты»; а тем временем в доме, пропитанном неиссякаемой, великой горечью моей тетки, мои отец и мать, и тетка, и нерожденный братик или сестричка, дитя, которому оставалась неделя до появления на свет – все они, все они, все были сплющены, словно блины из рисовой муки; дом рухнул им на головы, придавил их, будто вафельница, а на Коранджи-роуд последняя бомба, которую сбрасывали на нефтеперерабатывающий завод, попала по ошибке в разноуровневый, в американском стиле, особняк, который так и не успела взрастить пуповина; но на Гуру Мандир многие истории подошли к концу, история Амины и ее давнего подпольного супруга, ее прилежания, и публичного уведомления, и сына-который-не-был-ее-сыном, и везения на скачках, и мозолей, и тоскующих рук в кафе «Пионер», и последнего поражения, какое нанесла ей сестра; и история Ахмеда, который вечно сбивался с пути, чья нижняя губа оттопыривалась, а живот был круглый, как тыква; Ахмеда, который весь побелел от замораживания, и впал в отвлеченность, и заставлял собак издыхать на улицах от разрыва артерий, и влюбился слишком поздно, и умер потому, что был беззащитен перед тем-что-падает-с-неба; все они теперь стали плоскими, как блины, и дом вокруг них взорвался – рухнул, и таким неистовым был этот миг разрушения, что вещи, глубоко погребенные в забытых жестяных сундуках, взлетели в воздух, в то время как другие вещи, люди, воспоминания были погребены под обломками без надежды на спасение; взрыв протянул свои персты вниз-вниз, на самое дно шкафа, и открыл зеленый жестяной сундук; взрыв цепкой рукою схватил, что там было, и подбросил в воздух, и вот то, что лежало скрытым-невидимым долгие годы, кружится в ночи, словно месяц ясный, сошедший с небес; нечто, поймавшее месяца отблеск, падает, падает, когда я, шатаясь, встаю на ноги после удара; нечто летит, крутясь, и вертясь, и ныряя; нечто серебряное, как лунный свет, искусной работы серебряная плевательница, украшенная лазуритом; прошлое всей своей тяжестью обрушивается на меня, словно рука, оброненная стервятником; оно-то меня очищает-освобождает, ибо, когда я поднял глаза, что-то коснулось затылка, а потом – крохотный, но бесконечный момент предельной ясности, когда я простираюсь ниц перед родительским погребальным костром; крошечный, но нескончаемый миг познания до того, как с меня сдерут прошлое, настоящее, память, и время, и стыд, и любовь; мимолетный, но безвременный взрыв, перед которым я склоняю голову: да, я согласен, да, этот удар был неизбежен, а после я стал пуст и свободен, и все Салемы извергаются теперь из меня, от младенца на крупноформатном фото первой полосы до восемнадцатилетнего парня с его грязной-противной любовью; извергаются и уходят стыд, и вина, и желание-нравиться, и потребность-быть-любимым, и решимость-сыграть-свою-роль-в-истории, и слишком-быстрый-рост; я свободен от Сопливца, и Рябого, и Плешивого, и Сопелки, и Морды-картой, и от бельевых корзин, и от Эви Бернс, и от маршей языков; избавлен от «мальчика Колинос» и от грудей Пии мумани; от Альфы-и-Омеги; мне прощаются многочисленные убийства – Хоми Катрака, и Ханифа, и Адама Азиза, и премьер-министра Джавахарлала Неру; я стряхнул с себя пятисотлетних шлюх, и признания в любви темными ночами; свободен и без забот, прижатый к асфальту, возвращенный к невинности и чистоте месяцем ясным, упавшим с небес, начисто вымытый, выскобленный, как деревянный ящик для письменных принадлежностей; череп мне пробила (как и было предсказано) серебряная плевательница моей матери.