Страница:
Утром двадцать третьего сентября ООН объявила о прекращении военных действий между Индией и Пакистаном. Индия захватила чуть менее 500 квадратных миль пакистанской земли, а Пакистан завоевал ровно 340 квадратных миль своей мечты о Кашмире. Говорили, будто огонь был прекращен потому, что у обеих сторон кончились боеприпасы более или менее одновременно; таким образом, усилия международной дипломатии и политически мотивированные манипуляции поставщиков оружия предотвратили полное уничтожение моей семьи. Некоторые из нас остались в живых потому, что никто не продал нашим возможным убийцам бомб-пуль-бомбардировщиков, потребных для нашего окончательного истребления.
Но через шесть лет разразилась другая война.
Книга третья
Будда
Довольно-таки очевидно (иначе мне пришлось бы пуститься в некие фантастические объяснения моего продолжающегося присутствия в «земной юдоли»), что вы можете числить меня среди тех, кого войне 1965 года не удалось стереть с лица земли. Пришибленный плевательницей, Салем подвергся лишь частичной зачистке; его всего только выскоблили, в то время как других, менее везучих, соскоблили; я лежал, лишившись чувств, в полуночной тени мечети, и спасло меня то, что у обеих сторон кончились боеприпасы.
Слезы – которые, за недостатком кашмирского морозца, не имеют ни единого шанса затвердеть в бриллианты, – скользят по круглым, словно сиськи, щекам Падмы. «О, господин, эта война тамаша[105], лучших убивает, прочих жить оставляет!» Будто бы полчища змей только что выползли из ее покрасневших глаз и заскользили вниз, оставляя на коже липкие, блестящие следы: Падма оплакивает мой расплющенный бомбой клан. А у меня глаза, как всегда, сухи, и я милостиво не замечаю невольного оскорбления, заключенного в слезливом восклицании Падмы.
– Оплакивай живых, – мягко укоряю я. – У мертвых есть благоуханные сады. – Горюй по Салему! Ему преградило путь на небесные луга продолжающееся биение сердца, и он очнулся среди липучих металлических запахов больничной палаты; и не было гурий, до которых не коснулся ни человек, ни джинн, гурий, обещающих вечное блаженство – хорошо еще, что обо мне позаботился ворчливый, гремящий грелками дюжий санитар, который, перевязывая мне голову, пробубнил кисло, что война там или не война, а доктора-сахибы по воскресеньям беспеременно едут в свои пляжные домики. «Повалялся бы уж без памяти еще денек», – изрек он и пошел дальше, подбадривать остальных.
Горюй по Салему: он, осиротевший, очищенный, лишенный тысячи ежедневных булавочных уколов семейной жизни, – а ведь только они и могут проткнуть непомерно раздутый воздушный шар фантазий об истории, свести существование к более приемлемому человеческому масштабу, – был вырван с корнем, бесцеремонно запущен в полет сквозь годы и обречен приземлиться беспамятным посреди взрослого мира, с каждым днем все более гротескного.
Свежие следы змей на щеках Падмы. Принужденный к робким увещеваниям типа: «Ну ладно, ладно», – я заимствую свои приемы у передвижных кинореклам. (Как я любил афиши в старом клубе «Метро Каб»! Как чмокали губы при виде слов НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ, прилепленных к складкам синего бархата! Как текли слюнки перед надписью на экране, трубившей: ВЫ УВИДИТЕ СКОРО-СКОРО! Поскольку обещание яркого, экзотического будущего всегда казалось мне безотказным противоядием к настоящему, которое чревато одними только разочарованиями). «Хватит, хватит, – уговариваю я свою рыдающую, притулившуюся на корточках публику, – я ведь еще не закончил! Будет еще казнь на электрическом стульчаке и тропические джунгли; пирамида из голов и поле, пропитанное жидкостью, сочащейся из костей; грядут чудесные избавления и кричащий минарет! Падма, осталось еще столько достойного внимания: мои дальнейшие злоключения в корзинке-невидимке и под сенью другой мечети; дождись хотя бы предостережений Решам-биби и надутых губок Парвати-Колдуньи! Отцовства, а вместе с ним – измены, и, конечно же, неодолимой Вдовы, которая к истории верхнего дренажа добавила окончательное бесчестие нижнего опустошения… короче, нас ждут в изобилии новые приключения и скоро-на-экране; глава заканчивается смертью родных, но дает начало совсем новой главе».
Немного утешенная обещанием нового, новых событий, Падма сопит носом, вытирает липкие следы, осушает слезы; делает глубокий вдох… и для ушибленного плевательницей парня, которого мы видели в последний раз на больничной койке, успевает пройти около пяти лет до того момента, как мой навозный лотос делает выдох.
(Пока Падма, чтобы успокоиться, задерживает дыхание, я позволю себе включить сюда излюбленный прием бомбейского кино – календарь, страницы которого быстро-быстро переворачивает ветер, что означает: проходят годы; на мелькающие листки я накладываю бурные общие планы уличных беспорядков, средние планы горящих автобусов и пылающих англоязычных библиотек Британского совета и Службы информации Соединенных Штатов Америки; сквозь даты, все с большей скоростью сменяющие одна другую, мы видим падение Аюб Хана, наблюдаем, как генерал Яхья занимает пост президента и обещает выборы{240}… но губы Падмы раскрываются, и уже нет времени останавливаться на яростном противоборстве г-на З.А. Бхутто и шейха Муджиб-ур-Рахмана{241}; воздух невидимой струйкой исходит из ее рта, и призрачные лица лидеров Пакистанской народной партии и Лиги Авами расплываются и пропадают; легкие Падмы опустошаются, и этим порывом, как ни странно, усмиряется ветерок, что переворачивал листочки моего календаря, и тот застывает в самом конце 1970 года, перед выборами, расколовшими страну, перед войной Западной части против Восточной, ПНП против Лиги Авами, Бхутто против Муджиба… незадолго до выборов 1970 года, вдали от переднего плана сцены истории, три молодых солдата приходят в секретный военный лагерь в горах Марри).
Падма вновь овладела собой.
– Ладно, ладно, – уговаривает она меня и машет рукой в знак того, что больше не будет плакать. – Чего ты ждешь? Начинай, – надменно наставляет меня мой лотос. – Начинай сначала.
Этого горного лагеря нет ни на одной карте; он расположен так далеко от Маррийской дороги, что даже водители с самым острым слухом не в силах расслышать лай собак. Колючая проволока, проведенная по его периметру, тщательно замаскирована; на воротах – ни знака, ни названия. Но он существует, вернее, существовал; хотя существование его с горячностью отрицалось – после падения Дакки, к примеру, когда побежденного Тигра Ниязи{242} допросил по этому поводу его старый приятель, победоносный индийский генерал Сэм Менекшау{243}, Тигр презрительно усмехнулся: «Собаководческое управление кадров атаки? Никогда о таком не слышал; тебя ввели в заблуждение, старина. Это просто смешно, если хочешь знать мое мнение». Но несмотря на то, что Тигр сказал Сэму, лагерь там точно был…
– Подтянись! – кричит бригадир Искандар новым рекрутам – Аюбе Балочу, Фаруку Рашиду и Шахиду Дару. – Вы теперь члены подразделения СУКА![106] Похлопывая себя стеком по бедру, он разворачивается кругом, а они стоят на плацу, поджариваясь на горном солнышке и в то же время промерзая под горным ветром. Выпятив грудь, расправив плечи, напряженно застывшие по стойке «смирно», трое юношей слышат, как хихикает ординарец бригадира Лала Моин: «Так это вам, сосункам несчастным, достанется человек-собака!»
Они переговариваются, лежа вечером на своих койках: «Кадры атаки! – гордо шепчет Аюба Балоч. – Разведчики, парень! Войска особого назначения ста семнадцати типов! Пусть только выпустят нас на индусов – то-то будет потеха! И-раз! И-два! Что за слабаки, йара, эти индусы! Едят одни овощи! А овощи, – заключает Аюба свистящим шепотом, – совсем не то, что мясо». – Он здоровенный, как танк. Волосы у него растут прямо от бровей.
И Фарук: «Думаешь, будет война?» Аюба фыркает: «Еще бы! Как же не быть войне? Разве Бхутто-сахиб не пообещал каждому крестьянину по акру земли? Откуда ж она возьмется? Чтобы набрать столько полей, мы должны захватить Пенджаб и Бенгалию! Вот погоди: как только Народная партия победит на выборах, так и начнется: и-раз! И-три!»
Фаруку не по себе: «У индийцев есть сикхские войска, парень. У сикхов во-от такие длинные бороды и волосы по плечам, на жаре все это ужасно чешется, сикхи сатанеют и дерутся как проклятые!..»
Аюба гогочет; ему смешно. «Вегетарианцы, яяр… разве им одолеть таких бычков, как мы с тобой?» Впрочем, Фарук, высокий и жилистый.
Шахид Дар шепчет: «А что это он такое говорил: человек-собака?»
…Утро. В хижине с классной доскою бригадир Искандар водит костяшками пальцев по лацканам, а старший сержант Наджмуддин тем временем инструктирует новобранцев. Система вопросов-и-ответов: Наджмуддин спрашивает и сам отвечает. Никто не смеет прерывать его. А над классной доскою, в кольце гирлянд, висят портреты президента Яхьи и Мутасима-Мученика; их лики строго взирают на всех. А сквозь окна (закрытые) доносится назойливый собачий лай… Лает и Наджмуддин, вопрошая и давая ответы. Зачем вы здесь? – Тренироваться. В чем? – В преследовании-и-захвате. В каком составе будете работать? – В звеньях из трех человек и собаки. В чем выражается исключительность условий? – В отсутствии старшего офицера, в необходимости принимать самостоятельные решения, чему непременно должно сопутствовать высокое исламское чувство дисциплины и ответственности. Цель подразделения? – Искоренять нежелательные элементы. Природа оных элементов? – Они подобны змеям, хорошо маскируются, могут-быть-кем-угодно. Их намерения, известные нам? – Достойны ненависти: разрушение семьи, истребление Бога, экспроприация землевладельцев, отмена цензуры в кино. Их цели? – Уничтожение государства, анархия, иностранное господство. Обстоятельства, вызывающие особую тревогу? – Приближающиеся выборы и, следовательно, гражданское правление. (Политические заключенные были-будут-уже освобождены. Злоумышленники всех сортов рассеяны повсюду). Конкретные задачи подразделений? – Подчиняться беспрекословно; искать с неослабным рвением; задерживать без всякой жалости. Способ действия? – Тайный; эффективный; быстрый. Законное обоснование подобных задержаний? – Защита устоев Пакистана, пункт, позволяющий хватать нежелательные элементы и помещать их под арест без права переписки на срок до шести месяцев. Примечание: этот срок может быть продлен еще на шесть месяцев. Есть вопросы? – Нет. Теперь вы – СУКА, звено 22. Нашейте на лацканы знак собаки женского пола. Что, собственно, и обозначает это сокращение.
А что же человек-собака?
Скрестив ноги, уставив в пространство голубые глаза, он сидит под деревом. Дерево бодхи не растет на такой высоте; довольно с него и чинары. Его нос: луковицей, огурцом; кончик синий от холода. А на голове у него – тонзура монаха, там, где однажды рука Загалло… Изувеченный палец, недостающая часть которого упала к ногам Маши Миович, когда Зобатый Кит захлопнул… И родимые пятна на морде-картой… «Х-х-ха-а-ар-тьфу!» (Он плюет).
Зубы у него тоже в пятнах; десны красные от сока бетеля. Красная струя пана вылетает из его губ и попадает, с достойной похвалы точностью, в красивой чеканки плевательницу, которая стоит перед ним на земле. Аюба-Шахид-Фарук глядят в изумлении. «Не вздумайте отобрать это у него, – показывает на плевательницу старший сержант Наджмуддин. – Он взбесится не на шутку». Аюба пытается вставить слово: «Сэр, сэр, я так понял, вы говорили – три человека и…», но Наджмуддин лает: «Разговорчики! Слушать мою команду! Это – ваш следопыт, вот и все. Вольно».
К тому времени Аюбе и Фаруку стукнуло по шестнадцати с половиной лет. Шахид (который соврал насчет своего возраста) был, наверное, на год моложе. Эти юнцы еще не успели заиметь воспоминаний, которые позволяют человеку твердо стоять ногами на реальной почве, например, воспоминаний о любви или голоде, и мальчишки-солдаты оказались крайне подвержены влиянию легенд и сплетен. В течение последующих суток, за разговорами в столовой с другими звеньями подразделения СУКА, человек-собака превратился в мифический персонаж… «Он из очень хорошей семьи, парень!» – «Идиот от рождения; его отдали в армию, чтобы сделать из него человека!» – «Был ранен на войне шестьдесят пятого – и с тех пор ничегошеньки не помнит!» – «Послушай, а мне говорили, будто он брат…» – «Нет, парень, это все чушь, она – добрая, сам знаешь; скромная, святая девушка – разве могла она оставить брата?» – «Все равно он об этом отказывается говорить». – «А я слышал ужасную вещь: она его ненавидела, потому-то и…» – «У него нет памяти, люди его не интересуют, он живет как собака!» – «Но следопыт-то из него что надо! Видел, какой у него нос?» – «Да, парень, он может взять любой след, какой ни есть на земле!» – «Даже на воде чует, баба?, на скалах! Такого следопыта никто не видывал!» – «А сам-то ничего не чувствует! Правда-правда! Оцепенелый весь, клянусь тебе: с головы до ног! Можешь потрогать его, а он и не заметит – только по запаху определит, что ты тут!» – «Это, должно быть, ранение!» – «А плевательница, парень, к чему она? Таскает ее за собой повсюду, будто знак любви!» – «Честное слово, ребята, я рад, что он достался вам троим, я как посмотрю на него, так мурашки по телу бегают, йаяр; а еще глаза эти голубые» – «Знаешь, как обнаружили, что у него такой нюх? Он бродил себе по минному полю, парень, клянусь тебе: прокладывал путь среди чертовых мин, как будто носом их чуял!» – «Да нет, парень, что ты такое плетешь, это же старая история о первой собаке из подразделения СУКА, о той самой Бонзо; ты, парень, нам голову не морочь!» – «А ты, Аюба, поосторожнее с ним; говорят, к нему проявляют интерес важные люди!» – «Говорю же тебе, Джамиля-Певунья…» – «Да заткнись ты, хватит этих сказок!»
Как только Аюба, Фарук и Шахид примирились со своим странным, бесстрастным следопытом (а случилось это после происшествия в отхожем месте), ребята дали ему прозвище «будда», старик; не потому, что он был на семь лет старше и участвовал в войне шестьдесят пятого года, когда трое мальчишек-солдат еще бегали в коротких штанишках, а потому, что от него веяло величавой древностью. Будда был стар не по годам.
О благословенная двусмысленность транслитерации! Слово «будда» на языке урду, означающее «старик», произносится с твердыми «церебральным» «д». Но есть еще Буддха, с мягкими, придыхательными «д», тот-кто-достиг-просветления-под-деревом-бодхи…{244}[107] Жил-был когда-то принц, и не мог он вынести страданий мира, и постиг он науку не-жить-в-мире и одновременно жить в нем; он был, и его не было; тело его находилось в одном месте, а дух – в другом. В древней Индии Буддха Гаутама сидел, просветленный, под деревом подле Гайиа; в Оленьем парке в Сарнатхе учил других отвлекаться от скорбей этого мира и достигать внутреннего покоя{245}; много веков спустя будда Салем сидел под совсем другим деревом, не помня о своем горе, оцепенелый, словно глыба льда, вытертый начисто, как грифельная доска… С некоторым смущением я вынужден признать, что амнезия – расхожий трюк в наших жутковатых, трагических фильмах. Склоняя голову, соглашаюсь: да, моя жизнь опять обрела очертания бомбейского кино; но в конце-то концов, если оставить в стороне набившую оскомину реинкарнацию, остается не так уж и много способов родиться заново. Итак, прошу простить мне эту мелодраму, но я продолжаю настырно утверждать, будто я (он) начал все с нуля; после долгих лет честолюбивых стремлений он (или я) был выскоблен добела; после того, как мстительная Джамиля-Певунья оставила меня, запихала в армию, чтобы убрать с глаз долой, я (или он) безропотно принял свою судьбу, воздаяние за любовь, и сидел, ни на что не жалуясь, под чинарой; опустошенный, лишенный истории, будда постиг искусство подчинения и делал то, что от него требовалось. Короче говоря, я стал гражданином Пакистана.
За месяцы тренировок будда должен был с математической неизбежностью довести Аюбу Балоча до белого каления. Возможно, потому, что он предпочитал жить отдельно от солдат, в устланном соломой аскетическом закутке в дальнем углу псарни; а может, потому, что так часто сидел, скрестив ноги, под своим деревом, цеплялся за свою плевательницу, вперял в пространство бессмысленный взор да улыбался дурацкой улыбочкой – будто и в самом деле радовался, что ему вышибло мозги! Мало того, Аюба, апостол мясной пищи, находил следопыта недостаточно мужественным. «Как баклажан какой-нибудь, – сетует Аюба с моего позволения, – ей-Богу, да он – овощ, ни дать ни взять!»
(Мы бы могли также, взяв более широкий обзор, заявить, что раздражение носилось в воздухе под конец этого года. Разве генерал Яхья и г-н Бхутто не бесились, не досадовали на то, что вздорный упрямец шейх Муджиб все-таки настаивает на своем праве сформировать новое правительство? Злокозненная бенгальская Лига Авами получила сто шестьдесят мест в парламенте Восточной части из ста шестидесяти двух возможных, а ПНП г-на Бхутто победила всего лишь в восьмидесяти одном из западных избирательных округов. Да, такие выборы раздражали. Можно себе представить, как негодовали Яхья и Бхутто, оба из Западной части! А когда даже сильные мира сего гневаются и затевают свары, чего же требовать с маленького человека? Раздражение Аюбы Балоча – позвольте подытожить сказанное – поместило его в превосходную, чтоб не сказать высокопоставленную, компанию).
На учениях, когда Аюба-Шахид-Фарук с трудом поспевали за буддой, который брал самый слабый след среди кустов-на скалах-в стремнинах, трое мальчишек-вынуждены были признать его мастерство, и все же Аюба, упрямый, как танк, не уставал допытываться: «Ты что, правда ничего не помнишь? Ничегошеньки? О, Аллах, и тебе не тошно от этого? Может, где-то есть у тебя мать-отец-сестра?», но будда мягко его останавливал: «Не пытайся набить мне голову этими историями; я – это я, вот и все». Его речь была такой чистой. «Настоящий классический урду, как в Лакхнау, вах-вах!», – заметил Фарук с восхищением, и Аюба Балоч, который говорил грубо, как дикарь, умолк; а трое мальчишек с еще большим пылом стали верить в истинность слухов. Они невольно подпали под обаяние этого человека, у которого был нос огурцом, а голова отвергала воспоминания-семью-историю и не удерживала абсолютно ничего, кроме запахов… «будто тухлое яйцо, которое кто-то расколупал, – пробормотал Аюба товарищам, и потом, вернувшись к своей излюбленной теме, добавил: – О, Аллах, у него даже нос похож на какой-то овощ».
Им все еще было как-то тревожно. Может, они усматривали в пустотелом оцепенении будды что-то от «нежелательного элемента»? Не был ли его отказ от прошлого-и-семьи той самой подрывной деятельностью, которую они призваны были «искоренять»? Но офицеры лагеря были глухи к просьбам Аюбы: «Сэр, сэр, нельзя ли нам получить настоящую собаку, сэр?» И вот Фарук, рожденный, чтобы следовать за кем-то и уже признавший Аюбу своим вождем и героем, вскричал: «Что тут поделаешь? У этого парня, видать, такие связи, что высшие чины велели бригадиру его терпеть, только и всего».
А еще (хотя никто из троицы не смог бы выразить эту мысль словами) я предполагаю, что среди самых глубинных оснований их тревоги была боязнь шизофрении, расщепления, захороненная, как та пуповина, в любом пакистанском сердце. Тогда Восточную и Западную части страны разделяло неизмеримое пространство индийской земли, через которое не перекинешь мост, да и между прошлым и настоящим тоже зияла непроходимая пропасть. Религия скрепляла Пакистан, склеивала друг с другом обе половинки; точно так же сознание, осмысление себя однородным целым, живущим во времени, объединяющим в себе прошлое и настоящее, скрепляет личность, склеивает вместе наше «тогда» и наше «теперь». Впрочем, довольно философии: я хочу сказать, что, отказавшись от сознания, оторвавшись от истории, будда подал худший из примеров – и примеру тому последовал, ни много ни мало, как сам шейх Муджиб, когда он повел Восточную часть к расколу и провозгласил независимый Бангладеш{246}! Да, Аюба-Шахид-Фарук были правы, испытывая тревогу, – ибо, даже плавая в глубинах бессознательного, устранившись от всякой ответственности, я, через метафорический способ сцепления, все же вызвал чреватые войною события 1971 года.
Слезы – которые, за недостатком кашмирского морозца, не имеют ни единого шанса затвердеть в бриллианты, – скользят по круглым, словно сиськи, щекам Падмы. «О, господин, эта война тамаша[105], лучших убивает, прочих жить оставляет!» Будто бы полчища змей только что выползли из ее покрасневших глаз и заскользили вниз, оставляя на коже липкие, блестящие следы: Падма оплакивает мой расплющенный бомбой клан. А у меня глаза, как всегда, сухи, и я милостиво не замечаю невольного оскорбления, заключенного в слезливом восклицании Падмы.
– Оплакивай живых, – мягко укоряю я. – У мертвых есть благоуханные сады. – Горюй по Салему! Ему преградило путь на небесные луга продолжающееся биение сердца, и он очнулся среди липучих металлических запахов больничной палаты; и не было гурий, до которых не коснулся ни человек, ни джинн, гурий, обещающих вечное блаженство – хорошо еще, что обо мне позаботился ворчливый, гремящий грелками дюжий санитар, который, перевязывая мне голову, пробубнил кисло, что война там или не война, а доктора-сахибы по воскресеньям беспеременно едут в свои пляжные домики. «Повалялся бы уж без памяти еще денек», – изрек он и пошел дальше, подбадривать остальных.
Горюй по Салему: он, осиротевший, очищенный, лишенный тысячи ежедневных булавочных уколов семейной жизни, – а ведь только они и могут проткнуть непомерно раздутый воздушный шар фантазий об истории, свести существование к более приемлемому человеческому масштабу, – был вырван с корнем, бесцеремонно запущен в полет сквозь годы и обречен приземлиться беспамятным посреди взрослого мира, с каждым днем все более гротескного.
Свежие следы змей на щеках Падмы. Принужденный к робким увещеваниям типа: «Ну ладно, ладно», – я заимствую свои приемы у передвижных кинореклам. (Как я любил афиши в старом клубе «Метро Каб»! Как чмокали губы при виде слов НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ, прилепленных к складкам синего бархата! Как текли слюнки перед надписью на экране, трубившей: ВЫ УВИДИТЕ СКОРО-СКОРО! Поскольку обещание яркого, экзотического будущего всегда казалось мне безотказным противоядием к настоящему, которое чревато одними только разочарованиями). «Хватит, хватит, – уговариваю я свою рыдающую, притулившуюся на корточках публику, – я ведь еще не закончил! Будет еще казнь на электрическом стульчаке и тропические джунгли; пирамида из голов и поле, пропитанное жидкостью, сочащейся из костей; грядут чудесные избавления и кричащий минарет! Падма, осталось еще столько достойного внимания: мои дальнейшие злоключения в корзинке-невидимке и под сенью другой мечети; дождись хотя бы предостережений Решам-биби и надутых губок Парвати-Колдуньи! Отцовства, а вместе с ним – измены, и, конечно же, неодолимой Вдовы, которая к истории верхнего дренажа добавила окончательное бесчестие нижнего опустошения… короче, нас ждут в изобилии новые приключения и скоро-на-экране; глава заканчивается смертью родных, но дает начало совсем новой главе».
Немного утешенная обещанием нового, новых событий, Падма сопит носом, вытирает липкие следы, осушает слезы; делает глубокий вдох… и для ушибленного плевательницей парня, которого мы видели в последний раз на больничной койке, успевает пройти около пяти лет до того момента, как мой навозный лотос делает выдох.
(Пока Падма, чтобы успокоиться, задерживает дыхание, я позволю себе включить сюда излюбленный прием бомбейского кино – календарь, страницы которого быстро-быстро переворачивает ветер, что означает: проходят годы; на мелькающие листки я накладываю бурные общие планы уличных беспорядков, средние планы горящих автобусов и пылающих англоязычных библиотек Британского совета и Службы информации Соединенных Штатов Америки; сквозь даты, все с большей скоростью сменяющие одна другую, мы видим падение Аюб Хана, наблюдаем, как генерал Яхья занимает пост президента и обещает выборы{240}… но губы Падмы раскрываются, и уже нет времени останавливаться на яростном противоборстве г-на З.А. Бхутто и шейха Муджиб-ур-Рахмана{241}; воздух невидимой струйкой исходит из ее рта, и призрачные лица лидеров Пакистанской народной партии и Лиги Авами расплываются и пропадают; легкие Падмы опустошаются, и этим порывом, как ни странно, усмиряется ветерок, что переворачивал листочки моего календаря, и тот застывает в самом конце 1970 года, перед выборами, расколовшими страну, перед войной Западной части против Восточной, ПНП против Лиги Авами, Бхутто против Муджиба… незадолго до выборов 1970 года, вдали от переднего плана сцены истории, три молодых солдата приходят в секретный военный лагерь в горах Марри).
Падма вновь овладела собой.
– Ладно, ладно, – уговаривает она меня и машет рукой в знак того, что больше не будет плакать. – Чего ты ждешь? Начинай, – надменно наставляет меня мой лотос. – Начинай сначала.
Этого горного лагеря нет ни на одной карте; он расположен так далеко от Маррийской дороги, что даже водители с самым острым слухом не в силах расслышать лай собак. Колючая проволока, проведенная по его периметру, тщательно замаскирована; на воротах – ни знака, ни названия. Но он существует, вернее, существовал; хотя существование его с горячностью отрицалось – после падения Дакки, к примеру, когда побежденного Тигра Ниязи{242} допросил по этому поводу его старый приятель, победоносный индийский генерал Сэм Менекшау{243}, Тигр презрительно усмехнулся: «Собаководческое управление кадров атаки? Никогда о таком не слышал; тебя ввели в заблуждение, старина. Это просто смешно, если хочешь знать мое мнение». Но несмотря на то, что Тигр сказал Сэму, лагерь там точно был…
– Подтянись! – кричит бригадир Искандар новым рекрутам – Аюбе Балочу, Фаруку Рашиду и Шахиду Дару. – Вы теперь члены подразделения СУКА![106] Похлопывая себя стеком по бедру, он разворачивается кругом, а они стоят на плацу, поджариваясь на горном солнышке и в то же время промерзая под горным ветром. Выпятив грудь, расправив плечи, напряженно застывшие по стойке «смирно», трое юношей слышат, как хихикает ординарец бригадира Лала Моин: «Так это вам, сосункам несчастным, достанется человек-собака!»
Они переговариваются, лежа вечером на своих койках: «Кадры атаки! – гордо шепчет Аюба Балоч. – Разведчики, парень! Войска особого назначения ста семнадцати типов! Пусть только выпустят нас на индусов – то-то будет потеха! И-раз! И-два! Что за слабаки, йара, эти индусы! Едят одни овощи! А овощи, – заключает Аюба свистящим шепотом, – совсем не то, что мясо». – Он здоровенный, как танк. Волосы у него растут прямо от бровей.
И Фарук: «Думаешь, будет война?» Аюба фыркает: «Еще бы! Как же не быть войне? Разве Бхутто-сахиб не пообещал каждому крестьянину по акру земли? Откуда ж она возьмется? Чтобы набрать столько полей, мы должны захватить Пенджаб и Бенгалию! Вот погоди: как только Народная партия победит на выборах, так и начнется: и-раз! И-три!»
Фаруку не по себе: «У индийцев есть сикхские войска, парень. У сикхов во-от такие длинные бороды и волосы по плечам, на жаре все это ужасно чешется, сикхи сатанеют и дерутся как проклятые!..»
Аюба гогочет; ему смешно. «Вегетарианцы, яяр… разве им одолеть таких бычков, как мы с тобой?» Впрочем, Фарук, высокий и жилистый.
Шахид Дар шепчет: «А что это он такое говорил: человек-собака?»
…Утро. В хижине с классной доскою бригадир Искандар водит костяшками пальцев по лацканам, а старший сержант Наджмуддин тем временем инструктирует новобранцев. Система вопросов-и-ответов: Наджмуддин спрашивает и сам отвечает. Никто не смеет прерывать его. А над классной доскою, в кольце гирлянд, висят портреты президента Яхьи и Мутасима-Мученика; их лики строго взирают на всех. А сквозь окна (закрытые) доносится назойливый собачий лай… Лает и Наджмуддин, вопрошая и давая ответы. Зачем вы здесь? – Тренироваться. В чем? – В преследовании-и-захвате. В каком составе будете работать? – В звеньях из трех человек и собаки. В чем выражается исключительность условий? – В отсутствии старшего офицера, в необходимости принимать самостоятельные решения, чему непременно должно сопутствовать высокое исламское чувство дисциплины и ответственности. Цель подразделения? – Искоренять нежелательные элементы. Природа оных элементов? – Они подобны змеям, хорошо маскируются, могут-быть-кем-угодно. Их намерения, известные нам? – Достойны ненависти: разрушение семьи, истребление Бога, экспроприация землевладельцев, отмена цензуры в кино. Их цели? – Уничтожение государства, анархия, иностранное господство. Обстоятельства, вызывающие особую тревогу? – Приближающиеся выборы и, следовательно, гражданское правление. (Политические заключенные были-будут-уже освобождены. Злоумышленники всех сортов рассеяны повсюду). Конкретные задачи подразделений? – Подчиняться беспрекословно; искать с неослабным рвением; задерживать без всякой жалости. Способ действия? – Тайный; эффективный; быстрый. Законное обоснование подобных задержаний? – Защита устоев Пакистана, пункт, позволяющий хватать нежелательные элементы и помещать их под арест без права переписки на срок до шести месяцев. Примечание: этот срок может быть продлен еще на шесть месяцев. Есть вопросы? – Нет. Теперь вы – СУКА, звено 22. Нашейте на лацканы знак собаки женского пола. Что, собственно, и обозначает это сокращение.
А что же человек-собака?
Скрестив ноги, уставив в пространство голубые глаза, он сидит под деревом. Дерево бодхи не растет на такой высоте; довольно с него и чинары. Его нос: луковицей, огурцом; кончик синий от холода. А на голове у него – тонзура монаха, там, где однажды рука Загалло… Изувеченный палец, недостающая часть которого упала к ногам Маши Миович, когда Зобатый Кит захлопнул… И родимые пятна на морде-картой… «Х-х-ха-а-ар-тьфу!» (Он плюет).
Зубы у него тоже в пятнах; десны красные от сока бетеля. Красная струя пана вылетает из его губ и попадает, с достойной похвалы точностью, в красивой чеканки плевательницу, которая стоит перед ним на земле. Аюба-Шахид-Фарук глядят в изумлении. «Не вздумайте отобрать это у него, – показывает на плевательницу старший сержант Наджмуддин. – Он взбесится не на шутку». Аюба пытается вставить слово: «Сэр, сэр, я так понял, вы говорили – три человека и…», но Наджмуддин лает: «Разговорчики! Слушать мою команду! Это – ваш следопыт, вот и все. Вольно».
К тому времени Аюбе и Фаруку стукнуло по шестнадцати с половиной лет. Шахид (который соврал насчет своего возраста) был, наверное, на год моложе. Эти юнцы еще не успели заиметь воспоминаний, которые позволяют человеку твердо стоять ногами на реальной почве, например, воспоминаний о любви или голоде, и мальчишки-солдаты оказались крайне подвержены влиянию легенд и сплетен. В течение последующих суток, за разговорами в столовой с другими звеньями подразделения СУКА, человек-собака превратился в мифический персонаж… «Он из очень хорошей семьи, парень!» – «Идиот от рождения; его отдали в армию, чтобы сделать из него человека!» – «Был ранен на войне шестьдесят пятого – и с тех пор ничегошеньки не помнит!» – «Послушай, а мне говорили, будто он брат…» – «Нет, парень, это все чушь, она – добрая, сам знаешь; скромная, святая девушка – разве могла она оставить брата?» – «Все равно он об этом отказывается говорить». – «А я слышал ужасную вещь: она его ненавидела, потому-то и…» – «У него нет памяти, люди его не интересуют, он живет как собака!» – «Но следопыт-то из него что надо! Видел, какой у него нос?» – «Да, парень, он может взять любой след, какой ни есть на земле!» – «Даже на воде чует, баба?, на скалах! Такого следопыта никто не видывал!» – «А сам-то ничего не чувствует! Правда-правда! Оцепенелый весь, клянусь тебе: с головы до ног! Можешь потрогать его, а он и не заметит – только по запаху определит, что ты тут!» – «Это, должно быть, ранение!» – «А плевательница, парень, к чему она? Таскает ее за собой повсюду, будто знак любви!» – «Честное слово, ребята, я рад, что он достался вам троим, я как посмотрю на него, так мурашки по телу бегают, йаяр; а еще глаза эти голубые» – «Знаешь, как обнаружили, что у него такой нюх? Он бродил себе по минному полю, парень, клянусь тебе: прокладывал путь среди чертовых мин, как будто носом их чуял!» – «Да нет, парень, что ты такое плетешь, это же старая история о первой собаке из подразделения СУКА, о той самой Бонзо; ты, парень, нам голову не морочь!» – «А ты, Аюба, поосторожнее с ним; говорят, к нему проявляют интерес важные люди!» – «Говорю же тебе, Джамиля-Певунья…» – «Да заткнись ты, хватит этих сказок!»
Как только Аюба, Фарук и Шахид примирились со своим странным, бесстрастным следопытом (а случилось это после происшествия в отхожем месте), ребята дали ему прозвище «будда», старик; не потому, что он был на семь лет старше и участвовал в войне шестьдесят пятого года, когда трое мальчишек-солдат еще бегали в коротких штанишках, а потому, что от него веяло величавой древностью. Будда был стар не по годам.
О благословенная двусмысленность транслитерации! Слово «будда» на языке урду, означающее «старик», произносится с твердыми «церебральным» «д». Но есть еще Буддха, с мягкими, придыхательными «д», тот-кто-достиг-просветления-под-деревом-бодхи…{244}[107] Жил-был когда-то принц, и не мог он вынести страданий мира, и постиг он науку не-жить-в-мире и одновременно жить в нем; он был, и его не было; тело его находилось в одном месте, а дух – в другом. В древней Индии Буддха Гаутама сидел, просветленный, под деревом подле Гайиа; в Оленьем парке в Сарнатхе учил других отвлекаться от скорбей этого мира и достигать внутреннего покоя{245}; много веков спустя будда Салем сидел под совсем другим деревом, не помня о своем горе, оцепенелый, словно глыба льда, вытертый начисто, как грифельная доска… С некоторым смущением я вынужден признать, что амнезия – расхожий трюк в наших жутковатых, трагических фильмах. Склоняя голову, соглашаюсь: да, моя жизнь опять обрела очертания бомбейского кино; но в конце-то концов, если оставить в стороне набившую оскомину реинкарнацию, остается не так уж и много способов родиться заново. Итак, прошу простить мне эту мелодраму, но я продолжаю настырно утверждать, будто я (он) начал все с нуля; после долгих лет честолюбивых стремлений он (или я) был выскоблен добела; после того, как мстительная Джамиля-Певунья оставила меня, запихала в армию, чтобы убрать с глаз долой, я (или он) безропотно принял свою судьбу, воздаяние за любовь, и сидел, ни на что не жалуясь, под чинарой; опустошенный, лишенный истории, будда постиг искусство подчинения и делал то, что от него требовалось. Короче говоря, я стал гражданином Пакистана.
За месяцы тренировок будда должен был с математической неизбежностью довести Аюбу Балоча до белого каления. Возможно, потому, что он предпочитал жить отдельно от солдат, в устланном соломой аскетическом закутке в дальнем углу псарни; а может, потому, что так часто сидел, скрестив ноги, под своим деревом, цеплялся за свою плевательницу, вперял в пространство бессмысленный взор да улыбался дурацкой улыбочкой – будто и в самом деле радовался, что ему вышибло мозги! Мало того, Аюба, апостол мясной пищи, находил следопыта недостаточно мужественным. «Как баклажан какой-нибудь, – сетует Аюба с моего позволения, – ей-Богу, да он – овощ, ни дать ни взять!»
(Мы бы могли также, взяв более широкий обзор, заявить, что раздражение носилось в воздухе под конец этого года. Разве генерал Яхья и г-н Бхутто не бесились, не досадовали на то, что вздорный упрямец шейх Муджиб все-таки настаивает на своем праве сформировать новое правительство? Злокозненная бенгальская Лига Авами получила сто шестьдесят мест в парламенте Восточной части из ста шестидесяти двух возможных, а ПНП г-на Бхутто победила всего лишь в восьмидесяти одном из западных избирательных округов. Да, такие выборы раздражали. Можно себе представить, как негодовали Яхья и Бхутто, оба из Западной части! А когда даже сильные мира сего гневаются и затевают свары, чего же требовать с маленького человека? Раздражение Аюбы Балоча – позвольте подытожить сказанное – поместило его в превосходную, чтоб не сказать высокопоставленную, компанию).
На учениях, когда Аюба-Шахид-Фарук с трудом поспевали за буддой, который брал самый слабый след среди кустов-на скалах-в стремнинах, трое мальчишек-вынуждены были признать его мастерство, и все же Аюба, упрямый, как танк, не уставал допытываться: «Ты что, правда ничего не помнишь? Ничегошеньки? О, Аллах, и тебе не тошно от этого? Может, где-то есть у тебя мать-отец-сестра?», но будда мягко его останавливал: «Не пытайся набить мне голову этими историями; я – это я, вот и все». Его речь была такой чистой. «Настоящий классический урду, как в Лакхнау, вах-вах!», – заметил Фарук с восхищением, и Аюба Балоч, который говорил грубо, как дикарь, умолк; а трое мальчишек с еще большим пылом стали верить в истинность слухов. Они невольно подпали под обаяние этого человека, у которого был нос огурцом, а голова отвергала воспоминания-семью-историю и не удерживала абсолютно ничего, кроме запахов… «будто тухлое яйцо, которое кто-то расколупал, – пробормотал Аюба товарищам, и потом, вернувшись к своей излюбленной теме, добавил: – О, Аллах, у него даже нос похож на какой-то овощ».
Им все еще было как-то тревожно. Может, они усматривали в пустотелом оцепенении будды что-то от «нежелательного элемента»? Не был ли его отказ от прошлого-и-семьи той самой подрывной деятельностью, которую они призваны были «искоренять»? Но офицеры лагеря были глухи к просьбам Аюбы: «Сэр, сэр, нельзя ли нам получить настоящую собаку, сэр?» И вот Фарук, рожденный, чтобы следовать за кем-то и уже признавший Аюбу своим вождем и героем, вскричал: «Что тут поделаешь? У этого парня, видать, такие связи, что высшие чины велели бригадиру его терпеть, только и всего».
А еще (хотя никто из троицы не смог бы выразить эту мысль словами) я предполагаю, что среди самых глубинных оснований их тревоги была боязнь шизофрении, расщепления, захороненная, как та пуповина, в любом пакистанском сердце. Тогда Восточную и Западную части страны разделяло неизмеримое пространство индийской земли, через которое не перекинешь мост, да и между прошлым и настоящим тоже зияла непроходимая пропасть. Религия скрепляла Пакистан, склеивала друг с другом обе половинки; точно так же сознание, осмысление себя однородным целым, живущим во времени, объединяющим в себе прошлое и настоящее, скрепляет личность, склеивает вместе наше «тогда» и наше «теперь». Впрочем, довольно философии: я хочу сказать, что, отказавшись от сознания, оторвавшись от истории, будда подал худший из примеров – и примеру тому последовал, ни много ни мало, как сам шейх Муджиб, когда он повел Восточную часть к расколу и провозгласил независимый Бангладеш{246}! Да, Аюба-Шахид-Фарук были правы, испытывая тревогу, – ибо, даже плавая в глубинах бессознательного, устранившись от всякой ответственности, я, через метафорический способ сцепления, все же вызвал чреватые войною события 1971 года.