Страница:
Но нельзя отрицать щедрости ее молочных желез: Адам в двадцать один месяц все еще кормился из ее грудей и был вполне доволен. Сперва я подумывал, не отлучить ли его, но потом вспомнил, что мой сын делал только то и в точности то, чего он хотел, и решил не настаивать. (И, как выяснилось, был прав). Что же до двойной матки, у меня не было желания узнать, правда это или нет, и я не стал допытываться.
Прачку Дургу я упоминаю более всего потому, что именно она как-то вечером, во время ужина, когда на каждого пришлось по тридцать семь зернышек риса, первой предсказала мне мою смерть. Я, выведенный из терпения бесконечным потоком новостей и сплетен, вскричал: «Дурга-биби, кому интересны ваши россказни!» А она ответила невозмутимо: «Салем-баба?, я к вам по-хорошему, потому что Картинка-джи говорит, будто вы в тюрьме всякого натерпелись; но, по правде говоря, сейчас-то вы просто бездельничаете, лодыря гоняете. Сами должны понять: когда человеку неинтересно слушать, что вокруг происходит нового, он открывает дверь Черному Ангелу».
И хотя Картинка-Сингх произнес примиряюще: «Ладно тебе, капитанка, не сердись на парня», – стрела, выпущенная прачкой Дургой, попала в цель.
Исчерпавший силы, осушенный, я чувствовал по возвращении, как пустота дней обволакивает меня плотной и вязкой пеленой; и хотя наутро Дурга, возможно, искренне раскаиваясь в своих жестоких словах, предложила мне, дабы восстановить силы, пососать ее левую грудь, пока мой сын приник к правой – «может, это прогонит дурные мысли прочь» – знаки бренности и упадка заполонили мой ум; а потом я обнаружил зерцало смирения в автобусном парке Шадипура и окончательно убедился, что кончина моя близка.
То было кривое зеркало, установленное над въездом в ангар; когда я бесцельно шатался по автопарку, внимание мое привлекли мигающие блики, солнечные зайчики. Я вдруг осознал, что много месяцев, может быть, лет не смотрелся в зеркало, пересек площадку и остановился у двери ангара, прямо под ним. Поглядев наверх, в это зеркало, я увидел себя преображенным в большеголового, с тяжелым торсом карлика; униженное, укороченное отражение показало мне, что волосы у меня седые, словно дождевые облака; карлик в зеркале, с лицом, изборожденным морщинами, и усталым взглядом, живо напомнил мне моего деда Адама Азиза в тот день, когда он объявил всем нам, что видел Бога. В то время все напасти, изведенные под корень Парвати-Колдуньей, снова (вследствие дренажа) воротились, чтобы досаждать мне; девятипалый, с рожками на лбу, с тонзурой монаха, с родимыми пятнами на лице, кривоногий, нос-огурцом, оскопленный, а теперь еще и преждевременно постаревший, я узрел в зерцале смирения человека, которому история уже ничего не может сделать – гротескное существо, которое рок, давно исчисленный, исколотил до потери чувств да и выпустил на волю; здоровым и тугим ухом услышал я, как шествует ко мне тихими стопами Черный Ангел смерти.
На молодом-старом лице карлика в зеркале появилось выражение глубокого облегчения.
Что-то я становлюсь слишком мрачен; пора сменить тему… Ровно за двадцать четыре часа до того, как насмешка парня, продающего пан, подвигла Картинку-Сингха на поездку в Бомбей, мой сын Адам Синай принял решение, позволившее нам сопровождать заклинателя змей в этом путешествии: в одночасье, без предупреждения, к вящей досаде кормилицы-прачки, которая вынуждена была сцеживать оставшееся молоко в пятилитровые цилиндрические контейнеры, лопоухий Адам сам отлучил себя от груди, безмолвно отказываясь сосать и требуя (тоже без слов) твердой пищи: рисовой каши-разваренной лапши-печенья. Он словно бы решил позволить мне подойти к моей собственной, теперь уже очень близкой, финишной прямой.
Немая автократия почти-двухлетнего ребенка: Адам не говорил нам, когда он голоден, или хочет спать, или желает отправить свои естественные надобности. Он ждал, пока мы догадаемся сами. Постоянное внимание, которого он требовал, было, наверное, одной из причин того, что я, несмотря на все признаки упадка и гибели, оставался жив… неспособный после моего освобождения ни на что другое, я только и делал, что наблюдал за своим сыном. «Говорю тебе, капитан: хорошо, что ты вернулся, – шутил Картинка-Сингх, – иначе этот мальчонка всех нас превратил бы в нянек». Я лишний раз убедился, что Адам принадлежит к следующему поколению волшебных детей, которое будет гораздо крепче первого – не искать свою судьбу в звездах и пророчествах станут они, а ковать ее на безжалостном огне непреклонной воли. Вглядываясь в глаза этого ребенка, который одновременно не-был-мне-сыном и был моим наследником в большей мере, чем могло бы быть любое дитя, рожденное от моей плоти, я находил в его пустых, чистых зеницах второе зерцало смирения, и оно показывало мне, что с этих самых пор роль моя становится второстепенной, как и у всякого никому не нужного, велеречивого старца: традиционная роль хранителя воспоминаний о прошлых днях, рассказчика-истории… интересно, подумал я, тиранят ли так же беззащитных взрослых другие бастарды Шивы, рассеянные по всей стране, и вторично предстало перед моим внутренним взором племя устрашающе могучих детишек: они растут, ждут, прислушиваются, предвкушая то время, когда весь мир станет для них игрушкой. (Как можно будет впоследствии распознать этих детей: их пупки, их бимби, выпирают наружу, а не вдавлены внутрь).
Но пора торопить события: насмешка, последний поезд, спешащий по рельсам на юг-на юг-на юг, финальное сражение… в тот день, который последовал за отлучением Адама от груди, Салем пошел с Картинкой-Сингхом на Коннот-плейс{290} ассистировать в заклинании змей. Прачка Дурга согласилась взять моего сына с собой на реку: Адам провел тот день, наблюдая, как женщина-суккуб выбивает силу из одежды богачей и всасывает ее в себя. В тот судьбоносный день, когда тепло возвратилось в город, словно пчелиный рой, меня снедала тоска по раздавленной бульдозерами серебряной плевательнице. Картинка-Сингх принес мне взамен некое жалкое ее подобие – пустую жестянку фирмы «Далда Ванаспати», и я развлекал своего сына, демонстрируя сноровку в тонком искусстве «плюнь-попади», пронзая длинными струями бетелевого сока насыщенный сажей воздух колонии фокусников, но утешиться все же не мог. Вопрос: отчего такая скорбь по простому вместилищу слюней? Отвечаю: не следует недооценивать плевательниц. В гостиной рани Куч Нахин она, изящная, позволяла интеллектуалам приобщиться к искусству масс; сверкая в подполье, она превращала нижний мир Надир Хана во второй Тадж-Махал; собирая пыль в старом жестяном сундуке, она все же присутствовала во всей моей истории, тайно впитывала в себя происшествия в бельевых корзинах, явления призраков, замораживание-размораживание, дренаж, изгнания; упав с небес, как месяц ясный, она совершила мое преображение. О плевательница-талисман! О благословенное, утраченное вместилище памяти, не только слюны! И какой человек, наделенный чувствительным сердцем, не проникнется моим горем, моей смертельной тоской от ее утраты?
Рядом со мной на заднем сиденье битком набитого автобуса сидел Картинка-Сингх, как ни в чем не бывало поставив себе на колени корзинки со змеями. Пока мы тряслись в дребезжащем автобусе по городу, который тоже был переполнен воскресшими призраками древних, мифических Дели, Самый Прельстительный В Мире выглядел мрачным и подавленным, будто бы сражение в далекой темной комнате осталось уже позади… до моего возвращения никто не видел истинных, невысказанных страхов Картинки-джи – а он боялся, что стареет, что искусство его теряет блеск, что вскоре он, беспомощный, забывший свое ремесло, окажется без руля и ветрил в мире, которого не понимает: подобно мне, Картинка-Сингх держался за малыша Адама так, будто тот был факелом в длинном темном туннеле. «Чудный мальчишка, капитан, – сказал он мне однажды, – а какое достоинство: его ушей попросту не замечаешь».
Но в тот день моего сына не было с нами.
Запахи Нового Дели завладели мною на Коннот-плейс – аромат печенья с рекламы Дж.Б. Мангхарама, мрачный меловой дух осыпающейся штукатурки, а еще след трагедии, оставленный водителями такси, которые голодали, покорно следя за тем, как вздуваются цены на бензин; и запах зеленой травки из круглого сквера, расположенного посреди круговорота машин, смешанный с парфюмерной отдушкой жуликов, которые уговаривали иностранцев менять валюту в темных подворотнях, по курсу черного рынка… Индийский кофейный дом, из-под шатров которого доносилось беспрестанное лопотание, бесконечные сплетни и толки, испускал не столь уж приятную ауру новых, только что начавшихся историй: интриги-свадьбы-скандалы, чей душок плыл по воздуху вместе с запахом чая и пакора с острым перцем. Что еще почуял я на Коннот-плейс: где-то очень близко, рядом, стоявшую и просившую милостыню девушку с лицом, покрытым шрамами, ту, что некогда прозывалась Сундари-слишком-красивая; а еще потерю-памяти, и мысли-обращенные-в-будущее, и отсутствие-истинных-перемен… прекратив эти обонятельные изыскания, я сосредоточился на всепроникающих, простейших запахах мочи (человеческой) и самых разных сортов навоза.
Под колоннадой шикарного многоквартирного дома на Коннот-плейс, рядом с примостившимся на тротуаре букинистом, крохотную нишу занимал продавец пана. Он сидел, скрестив ноги, за прилавком из зеленого стекла, будто некое малое божество этой площади; я допускаю его на эти последние страницы потому, что он, хотя и испускал запах бедности, был на самом деле человеком состоятельным, ему принадлежал автомобиль «Линкольн Континенталь», припаркованный подальше от людских глаз, на Коннот-серкус; за машину он заплатил шальными деньгами, которые зарабатывал, торгуя контрабандными импортными сигаретами и радиоприемниками; каждый год он по две недели отдыхал в тюрьме, а остальное время выплачивал нескольким полицейским весьма приличное содержание. В тюрьме его принимали по-царски, но за своим зеленым прилавком он выглядел вполне безобидным, обычным, и было бы не так-то просто (если бы не преимущество чувствительного носа Салема) догадаться, что этот человек знает все обо всем, что бесконечная сеть контактов дает ему доступ к секретным сведениям… Я ощутил дополнительный, не лишенный приятности отголосок – подобного человека я знавал в Карачи, познакомился с ним во время моих прогулок на «Ламбретте»; я столь старательно вдыхал знакомые, вызывающие ностальгию запахи, что, когда этот тип заговорил, слова его застали меня врасплох.
Мы затеяли представление рядом с его нишей; пока Картинка-джи протирал свои флейты и напяливал на голову громадный шафрановый тюрбан, я исполнял роль зазывалы. «Все сюда, все сюда – единственный в жизни шанс – леди, люди, идите смотреть, идите смотреть! Кто перед вами? Не какой-нибудь бханги, не проходимец, ночующий в сточной канаве; это, граждане, леди и джентльмены, – Самый Прельстительный В Мире! Да, идите смотреть, идите смотреть: его снимала компания «Истмен-Кодак Лимитед»! Ближе подходите, глядите веселей – КАРТИНКА-СИНГХ заклинает змей!»… Так я распинался и трепал языком, но тут заговорил продавец пана:
– Мне известно кое-что получше. Этот тип – не первый номер, о, нет, далеко не так. В Бомбее сыщется парень посильнее.
Вот как Картинка-Сингх узнал о существовании соперника; вот почему, не дав представления, направился он к вежливо улыбающемуся продавцу пана, извлек из глубин своего существа прежний повелительный тон и сказал: «Ты выложишь мне всю правду о том факире, капитан, или твои зубы провалятся через глотку и станут кусаться в животе». И продавец пана, ничуть не напуганный, зная, что трое полицейских притаились где-то поблизости, готовые броситься на защиту своих заработков, если возникнет таковая потребность, поведал нам шепотом тайны своего всеведения, рассказал, кто-когда-где, и наконец Картинка-Сингх произнес твердым голосом, за которым скрывался страх: «Я поеду в Бомбей и покажу этому типу, кто из нас лучший. В одном мире, капитаны, нет места двоим Самым Прельстительным».
Продавец бетелевых деликатесов деликатно пожал плечами и пустил струю слюны нам под ноги.
Словно волшебное заклинание, насмешки продавца пана отворили дверь, через которую Салем вернулся в город, где он впервые увидел свет, где обитала самая глубокая его ностальгия. Да, то был сезам-откройся, и когда мы вернулись к драным палаткам, что приютились под железнодорожным мостом, Картинка-Сингх покопался в земле и вырыл завязанный узелком носовой платок, припрятанный на черный день – выцветшую, испачканную тряпку, в которую он складывал гроши, чтобы обеспечить себе старость; и когда прачка Дурга отказалась ехать с ним, говоря: «Что ты себе вообразил, Картинка-джи, – я тебе богачка какая-нибудь, чтобы бездельничать да разъезжать туда-сюда?» – он повернулся ко мне, и в глазах его появилось что-то очень похожее на мольбу, и он позвал меня с собой, чтобы не пришлось ему вступить в самую тяжелую битву – в соревнование со старостью, не имея рядом друга… да, и Адам тоже слышал все это, своими болтающимися ушами он уловил ритм волшебства, я увидел, как загорелись его глаза, когда я согласился, а потом мы сели в вагон третьего класса и направились на юг-на юг-на юг, и в пятисложном, монотонном ямбе колес я уловил скрытое слово: «абракадабра, абракадабра, абракадабра», – пели колеса, везя нас домой-в-Бом.
Да, я навсегда оставил позади колонию фокусников, я держал путь – абракадабра, абракадабра – к самому сердцу ностальгии; мой город позволит мне прожить достаточно, чтобы написать эти страницы (и изготовить соответствующее число банок с маринадом); Адам, и Салем, и Картинка-джи втиснулись в вагон третьего класса, мы захватили с собой несколько корзин, перевязанных бечевой, и корзины эти своим беспрестанным шипением пугали набившуюся в вагон толпу, и в конце концов народ подался назад-назад-назад, подальше от грозных гадов, и мы расположились вольготно, с достаточными удобствами, а колеса выстукивали абракадабру для болтающихся ушей Адама.
Мы ехали в Бомбей, а пессимизм Картинки-Сингха все рос и ширился, пока не обрел телесное воплощение, которое лишь отдаленно напоминало старого заклинателя змей. В Матхуре какой-то американский юнец с прыщавым подбородком и выбритой наголо, голой, как яйцо, головой сел в наш вагон под нестройные вопли лоточников, продающих глиняных зверюшек и чалу-чай; он обмахивался веером из павлиньих перьев, и эта дурная примета вселила в Картинку-Сингха несказанное уныние. Пока бесконечная плоскость Индо-Гангской равнины разворачивалась за окном, бритоголовый американец толковал пассажирам о премудростях индуизма и начал даже учить их мантрам, протягивая вырезанную из ореха чашку для подаяний; Картинка-Сингх был слеп к столь примечательному зрелищу и глух к абракадабре колес. «Плохо дело, капитан, – делился он со мной своим унынием. – Этот парень из Бомбея, верно, молод и силен, и быть мне отныне вторым Прельстительным В Мире». К тому времени, как мы доехали до станции Кота, запах беды, исходивший от веера из павлиньих перьев, настолько пропитал Картинку-Сингха, так страшно изглодал его изнутри, что, когда все вышли из вагона и направились в дальний конец платформы, чтобы помочиться, он не выказал ни малейшего желания последовать за остальными, словно бы и не испытывал такой потребности. У Ратламского Узла, пока мое радостное возбуждение все нарастало, он впал в некий транс – не сон, а прогрессирующий паралич пессимизма. «В таком состоянии, – подумал я, – он даже не сможет вызвать соперника на поединок». Проехали Бароду: без изменений. В Сурате, где были склады старой «Джон Компани», я понял: нужно поскорее что-нибудь предпринять, ибо абракадабра несла нас к Центральному вокзалу Бомбея, мы там окажемся с минуты на минуту, и тут я взял старую деревянную флейту Картинки-Сингха и заиграл на ней так жутко, так неумело, что змеи вились, трепетали в смертной муке, а юнец из Америки окаменел, прервав свои излияния; я произвел такой адский шум, что никто не заметил, как мы проехали Бассейн-роуд, Курлу, Махим; зато я одолел тлетворный дух павлиньих перьев; в конце концов Картинка-Сингх стряхнул с себя уныние и сказал с легкой усмешкой: «Лучше прекрати, капитан, дай-ка я поиграю, иначе кое-кто у нас помрет с тоски».
Змеи затихли в корзинах, а потом и колеса перестали петь; мы приехали:
Бомбей! Я стал на радостях тормошить Адама, я не смог удержаться от возгласа былых времен: «Домой-в-Бом!» – завопил я к изумлению американского юнца, который еще не слыхал такой мантры, – и снова, и снова, и снова: «Домой! Домой-в-Бом!»
На автобус – и вниз по Беллазис-роуд, к кольцевой дороге Тардео; мы ехали мимо парсов с ввалившимися глазами, мимо мастерских по ремонту велосипедов и иранских кафе; и вот справа возник Хорнби Веллард – где некогда прохожие видели, как у Шерри, приблудной суки, оставленной хозяевами, вывалились кишки! Где сделанные из фанеры силуэты борцов еще высились у входа на стадион Валлабхаи Патель! Мы тряслись на дребезжащем автобусе мимо регулировщиков под зонтиками от солнца, мимо храма Махалакшми – и вот она, Уорден-роуд! Плавательный бассейн Брич Кэнди! А вот, глядите-ка, магазины… но вывески поменялись: где «Рай Книголюбов» со стеллажами, полными комиксов о Супермене? Где прачечная Бэнд Бокс, где Бомбелли и его Шоколадки Длиною в Ярд? И, Боже мой, взгляните только: на вершине двухэтажного холма, где когда-то стояли увитые бугенвилией дворцы Уильяма Месволда и гордо взирали на море… взгляните на этого огромного розового монстра, на это здание, на перламутрово-конфетный небоскреб, обелиск женщинам Нарликара – он загородил собою все, он заслонил круглую площадку детства… да, то был мой Бомбей, но и не совсем мой, ибо вот мы доехали до Кемпова угла и обнаружили, что и рекламные щиты «Эйр Индиа» с маленьким раджою, и мальчик Колинос исчезли, исчезли навсегда, и сама компания Томаса Кемпа растворилась бесследно… эстакады перекрещивались там, где во время оно изготовлялись лекарства и эльф в хлорофилловой шапочке встречал проезжающих ослепительной улыбкой. Впав в элегическое настроение, я прошептал еле слышно: «Зубы Белые, Блестящие! Зубы Колинос Настоящие!» Но невзирая на заклинание, прошлое не хотело воскресать; мы продребезжали вниз по Гиббс-роуд и вышли неподалеку от Чаупати-бич.
Чаупати, по крайней мере, остался почти что прежним: грязная полоска песка, кишащая карманниками, бродягами, продавцами чанны-горячей-горячей-чанны, и кульфи, и бхельпури, и чуттер-муттер; но пройдя немного по Марин-драйв, я увидел, что натворили тетраподы. С земли, отвоеванной у моря консорциумом Нарликар, вздымались в небеса чудовищные громады, неся на себе странные, чужеродные имена: ОБЕРОЙ-ШЕРАТОН – кричала издалека яркая надпись. А где же неоновые вывески «Джипа»? «Пойдем, Картинка-джи, – изрек я наконец, притискивая Адама к груди, – Найдем то, что ищем, и покончим с этим; город изменился».
Что мне сказать о Клубе Полуночных Дерзаний? То, что он существует подпольно, тайно (хоть и известен знающему обо всем продавцу пана); на дверях его нет вывески, а посещают его сливки бомбейского общества. Что еще? Ах да, управляет им некий Ананд (Энди) Шрофф, бизнесмен-плейбой, который едва ли не каждый день загорает на Джуху-бич, у отеля «Сан-энд-Сэнд», среди кинозвезд и лишенных гражданских прав принцесс. Спрашивается: зачем индийцу загорать? Но, похоже, это теперь вполне нормально, международные правила поведения плейбоя следует выполнять в точности, а они, кажется, включают и такое непременное условие, как ежедневное поклонение солнцу.
Как же я наивен (а я-то думал, что Сонни, со следами от акушерских щипцов, был настоящим простаком!) – ведь я и не подозревал, что существуют такие места, как Клуб Полуночных Дерзаний! Но, конечно же, они есть, и мы, все трое, вместе с флейтами и корзинами, где шипели змеи, постучались в дверь.
За небольшим отверстием на уровне глаз, забранным железной решеткой, наметилось какое-то движение: низкий, медоточивый женский голос попросил нас изложить, по какому делу мы явились. Картинка-Сингх возгласил: «Я – Самый Прельстительный В Мире. У вас в кабаре выступает другой заклинатель змей; я хочу вызвать его на поединок и доказать свое превосходство. За это я не прошу никакой платы. Это, капитанка, вопрос чести».
Дело было вечером; господин Ананд (Энди) Шрофф находился, к счастью, на месте. Короче говоря, вызов Картинки-Сингха был принят, и мы вошли в заведение, название которого уже выводило меня из равновесия, ибо содержало в себе слово «полуночный». «Клуб» напомнил мне киношный «Метро Каб», а в начальных буквах таился мой собственный тайный мир: К.П.Д., Конференция Полуночных Детей; теперь же все это присвоил себе тайный ночной притон. Одним словом, я чувствовал, что меня обокрали.
Двоякая проблема стояла перед утонченной, космополитической молодежью города: каким образом употреблять алкоголь в штате, где действует сухой закон, и как ухаживать за девушками в лучших западных традициях, то есть, чтобы всем чертям стало тошно, и при этом сохранять полную секретность, чисто по-восточному стыдясь публичного скандала? «Полуночные Дерзания» оказались тем решением, какое господин Шрофф предложил золотой молодежи города. В этом подполье, где дозволялось все, он создал мир стигийской тьмы, черный, как сама преисподняя; парочки встречались в тайне этой полуночной мглы, пили импортное спиртное и флиртовали; окутанные искусственной, разъединяющей людей ночью, они безвозбранно пускались во все тяжкие. Ад – не более чем чья-то чужая фантазия: всякая сага требует, чтобы герой хотя бы раз спустился в Джаханнам{291}, и я последовал за Картинкой-Сингхом в Клуб с маленьким сыном на руках.
Нас вели вниз по пушистому черному ковру – черному, как полночь, как ложь, как вороново крыло, как Черный Ангел, как «ай-о, черный ты человек!» – короче говоря, по темной ковровой дорожке вела нас девушка из обслуживающего персонала, неотразимо сексуальная, в сари, эротически приспущенном на бедрах, с цветком жасмина, воткнутым в пупок; но когда мы стали спускаться в темноту, она повернулась к нам с ободряющей улыбкой, и я заметил, что глаза у нее закрыты, а зрачки и радужная оболочка неземного блеска нарисованы прямо на веках. Я не мог не спросить, почему… И она ответила просто: «Я слепая; к тому же те, кто приходят сюда, не хотят, чтобы их видели. Это – мир без лиц, без имен; здесь у людей нет памяти, нет семьи, нет прошлого; сюда приходят ради настоящего, ради одного-единственного настоящего мгновения».
И тьма поглотила нас; девушка вела нас по дну этой порожденной кошмарами ямы, где свет заковали в цепи и в кандалы, где невластно время, где история обесценивается… «Сидите здесь, – приказала она. – Другой человек со змеями скоро придет. Когда на вас направят прожектор, начинайте соревнование».
И мы сидели там много – чего? – минут, часов, недель? – и в темноте сверкали глаза слепых женщин, провожавших невидимых гостей к их местам; и мало-помалу, в кромешной тьме, я стал ощущать, что меня окружают нежные любовные шепотки, похожие на совокупление мышек с бархатной шерсткой; я слышал звон бокалов, и сплетение рук, и мягкий шорох, с каким трутся друг о друга уста; здоровым и тугим ухом я различал беззаконные звуки секса, наполнявшие воздух полуночи… но нет, я не желал знать, что там происходит; и хотя мой нос был способен учуять в шепчущей тишине Клуба сколько угодно новых историй и начал, экзотических и непотребных любовных интриг, мелких невидимых помех и любовников-которые-зашли-слишком-далеко, то есть всяческой клубнички, – я предпочел ничего не замечать, ибо то был новый мир, в котором мне не было места. А мой сын Адам сидел рядом, точно завороженный, и уши у него горели, а глаза блестели в темноте; он слушал, запоминал, усваивал… и вот зажегся свет.
Луч единственного прожектора высветил небольшую площадку на полу Клуба Полуночных Дерзаний. Из сумрака за пределами озаренного светом пространства мы с Адамом увидели Картинку-Сингха: он сидел, скрестив ноги, а рядом с ним – красивый парень с набриолиненными волосами; вокруг обоих лежали музыкальные инструменты и стояли закрытые корзины, принадлежности их искусства. По трансляции объявили о начале легендарного состязания за титул Самого Прельстительного В Мире; но слушал ли кто? Обратил ли кто внимание, или у всех были слишком заняты губы-языки-руки? А противника Картинки-джи звали вот как: махараджа Куч Нахин.
(Не знаю, не знаю: присвоить титул легко. Ну а вдруг, а вдруг он и вправду был внуком той старой рани, которая когда-то, давным-давно, дружила с доктором Азизом; вдруг наследник той-что-поддерживала-Колибри, столкнулся, по иронии судьбы, с человеком, который мог бы стать вторым Мианом Абдуллой! Это не исключено; многие махараджи обеднели с тех пор, как Вдова перестала выплачивать им содержание).
Как долго тягались они в той не знающей солнца пещере? Месяцы, годы, века? Не могу сказать: я смотрел, завороженный, как старались они превзойти друг друга, заклиная змей всех видов, какие только можно вообразить; посылая за редкими экземплярами в Бомбейский змеиный питомник (где когда-то доктор Шапстекер…); и махараджа не уступал Картинке-Сингху, шел след в след, змея за змеей, заклиная даже удавов, что до тех пор удавалось только Картинке-джи. В этом адском Клубе, темнота которого лишний раз подтверждала, что владелец его помешан на черном цвете (не зря же он ежедневно загорал – дочерна, дочерна – у отеля «Сан энд Сэнд»), два виртуоза подвигали змей на невиданные свершения, заставляли их завязываться узлами, изгибаться луками, пить воду из бокалов, прыгать через обручи, охваченные пламенем… Презрев усталость, голод и годы, Картинка-Сингх давал величайшее представление своей жизни (но смотрел ли кто-нибудь? Хотя бы кто-нибудь?) – и наконец стало ясно, что молодой сдает первым; его змеи, танцуя, не попадали в такт флейте; и тут ловким движением руки, до того мимолетным, что я и не уловил, как это случилось, Картинка-Сингх набросил королевскую кобру на шею махараджи.
Прачку Дургу я упоминаю более всего потому, что именно она как-то вечером, во время ужина, когда на каждого пришлось по тридцать семь зернышек риса, первой предсказала мне мою смерть. Я, выведенный из терпения бесконечным потоком новостей и сплетен, вскричал: «Дурга-биби, кому интересны ваши россказни!» А она ответила невозмутимо: «Салем-баба?, я к вам по-хорошему, потому что Картинка-джи говорит, будто вы в тюрьме всякого натерпелись; но, по правде говоря, сейчас-то вы просто бездельничаете, лодыря гоняете. Сами должны понять: когда человеку неинтересно слушать, что вокруг происходит нового, он открывает дверь Черному Ангелу».
И хотя Картинка-Сингх произнес примиряюще: «Ладно тебе, капитанка, не сердись на парня», – стрела, выпущенная прачкой Дургой, попала в цель.
Исчерпавший силы, осушенный, я чувствовал по возвращении, как пустота дней обволакивает меня плотной и вязкой пеленой; и хотя наутро Дурга, возможно, искренне раскаиваясь в своих жестоких словах, предложила мне, дабы восстановить силы, пососать ее левую грудь, пока мой сын приник к правой – «может, это прогонит дурные мысли прочь» – знаки бренности и упадка заполонили мой ум; а потом я обнаружил зерцало смирения в автобусном парке Шадипура и окончательно убедился, что кончина моя близка.
То было кривое зеркало, установленное над въездом в ангар; когда я бесцельно шатался по автопарку, внимание мое привлекли мигающие блики, солнечные зайчики. Я вдруг осознал, что много месяцев, может быть, лет не смотрелся в зеркало, пересек площадку и остановился у двери ангара, прямо под ним. Поглядев наверх, в это зеркало, я увидел себя преображенным в большеголового, с тяжелым торсом карлика; униженное, укороченное отражение показало мне, что волосы у меня седые, словно дождевые облака; карлик в зеркале, с лицом, изборожденным морщинами, и усталым взглядом, живо напомнил мне моего деда Адама Азиза в тот день, когда он объявил всем нам, что видел Бога. В то время все напасти, изведенные под корень Парвати-Колдуньей, снова (вследствие дренажа) воротились, чтобы досаждать мне; девятипалый, с рожками на лбу, с тонзурой монаха, с родимыми пятнами на лице, кривоногий, нос-огурцом, оскопленный, а теперь еще и преждевременно постаревший, я узрел в зерцале смирения человека, которому история уже ничего не может сделать – гротескное существо, которое рок, давно исчисленный, исколотил до потери чувств да и выпустил на волю; здоровым и тугим ухом услышал я, как шествует ко мне тихими стопами Черный Ангел смерти.
На молодом-старом лице карлика в зеркале появилось выражение глубокого облегчения.
Что-то я становлюсь слишком мрачен; пора сменить тему… Ровно за двадцать четыре часа до того, как насмешка парня, продающего пан, подвигла Картинку-Сингха на поездку в Бомбей, мой сын Адам Синай принял решение, позволившее нам сопровождать заклинателя змей в этом путешествии: в одночасье, без предупреждения, к вящей досаде кормилицы-прачки, которая вынуждена была сцеживать оставшееся молоко в пятилитровые цилиндрические контейнеры, лопоухий Адам сам отлучил себя от груди, безмолвно отказываясь сосать и требуя (тоже без слов) твердой пищи: рисовой каши-разваренной лапши-печенья. Он словно бы решил позволить мне подойти к моей собственной, теперь уже очень близкой, финишной прямой.
Немая автократия почти-двухлетнего ребенка: Адам не говорил нам, когда он голоден, или хочет спать, или желает отправить свои естественные надобности. Он ждал, пока мы догадаемся сами. Постоянное внимание, которого он требовал, было, наверное, одной из причин того, что я, несмотря на все признаки упадка и гибели, оставался жив… неспособный после моего освобождения ни на что другое, я только и делал, что наблюдал за своим сыном. «Говорю тебе, капитан: хорошо, что ты вернулся, – шутил Картинка-Сингх, – иначе этот мальчонка всех нас превратил бы в нянек». Я лишний раз убедился, что Адам принадлежит к следующему поколению волшебных детей, которое будет гораздо крепче первого – не искать свою судьбу в звездах и пророчествах станут они, а ковать ее на безжалостном огне непреклонной воли. Вглядываясь в глаза этого ребенка, который одновременно не-был-мне-сыном и был моим наследником в большей мере, чем могло бы быть любое дитя, рожденное от моей плоти, я находил в его пустых, чистых зеницах второе зерцало смирения, и оно показывало мне, что с этих самых пор роль моя становится второстепенной, как и у всякого никому не нужного, велеречивого старца: традиционная роль хранителя воспоминаний о прошлых днях, рассказчика-истории… интересно, подумал я, тиранят ли так же беззащитных взрослых другие бастарды Шивы, рассеянные по всей стране, и вторично предстало перед моим внутренним взором племя устрашающе могучих детишек: они растут, ждут, прислушиваются, предвкушая то время, когда весь мир станет для них игрушкой. (Как можно будет впоследствии распознать этих детей: их пупки, их бимби, выпирают наружу, а не вдавлены внутрь).
Но пора торопить события: насмешка, последний поезд, спешащий по рельсам на юг-на юг-на юг, финальное сражение… в тот день, который последовал за отлучением Адама от груди, Салем пошел с Картинкой-Сингхом на Коннот-плейс{290} ассистировать в заклинании змей. Прачка Дурга согласилась взять моего сына с собой на реку: Адам провел тот день, наблюдая, как женщина-суккуб выбивает силу из одежды богачей и всасывает ее в себя. В тот судьбоносный день, когда тепло возвратилось в город, словно пчелиный рой, меня снедала тоска по раздавленной бульдозерами серебряной плевательнице. Картинка-Сингх принес мне взамен некое жалкое ее подобие – пустую жестянку фирмы «Далда Ванаспати», и я развлекал своего сына, демонстрируя сноровку в тонком искусстве «плюнь-попади», пронзая длинными струями бетелевого сока насыщенный сажей воздух колонии фокусников, но утешиться все же не мог. Вопрос: отчего такая скорбь по простому вместилищу слюней? Отвечаю: не следует недооценивать плевательниц. В гостиной рани Куч Нахин она, изящная, позволяла интеллектуалам приобщиться к искусству масс; сверкая в подполье, она превращала нижний мир Надир Хана во второй Тадж-Махал; собирая пыль в старом жестяном сундуке, она все же присутствовала во всей моей истории, тайно впитывала в себя происшествия в бельевых корзинах, явления призраков, замораживание-размораживание, дренаж, изгнания; упав с небес, как месяц ясный, она совершила мое преображение. О плевательница-талисман! О благословенное, утраченное вместилище памяти, не только слюны! И какой человек, наделенный чувствительным сердцем, не проникнется моим горем, моей смертельной тоской от ее утраты?
Рядом со мной на заднем сиденье битком набитого автобуса сидел Картинка-Сингх, как ни в чем не бывало поставив себе на колени корзинки со змеями. Пока мы тряслись в дребезжащем автобусе по городу, который тоже был переполнен воскресшими призраками древних, мифических Дели, Самый Прельстительный В Мире выглядел мрачным и подавленным, будто бы сражение в далекой темной комнате осталось уже позади… до моего возвращения никто не видел истинных, невысказанных страхов Картинки-джи – а он боялся, что стареет, что искусство его теряет блеск, что вскоре он, беспомощный, забывший свое ремесло, окажется без руля и ветрил в мире, которого не понимает: подобно мне, Картинка-Сингх держался за малыша Адама так, будто тот был факелом в длинном темном туннеле. «Чудный мальчишка, капитан, – сказал он мне однажды, – а какое достоинство: его ушей попросту не замечаешь».
Но в тот день моего сына не было с нами.
Запахи Нового Дели завладели мною на Коннот-плейс – аромат печенья с рекламы Дж.Б. Мангхарама, мрачный меловой дух осыпающейся штукатурки, а еще след трагедии, оставленный водителями такси, которые голодали, покорно следя за тем, как вздуваются цены на бензин; и запах зеленой травки из круглого сквера, расположенного посреди круговорота машин, смешанный с парфюмерной отдушкой жуликов, которые уговаривали иностранцев менять валюту в темных подворотнях, по курсу черного рынка… Индийский кофейный дом, из-под шатров которого доносилось беспрестанное лопотание, бесконечные сплетни и толки, испускал не столь уж приятную ауру новых, только что начавшихся историй: интриги-свадьбы-скандалы, чей душок плыл по воздуху вместе с запахом чая и пакора с острым перцем. Что еще почуял я на Коннот-плейс: где-то очень близко, рядом, стоявшую и просившую милостыню девушку с лицом, покрытым шрамами, ту, что некогда прозывалась Сундари-слишком-красивая; а еще потерю-памяти, и мысли-обращенные-в-будущее, и отсутствие-истинных-перемен… прекратив эти обонятельные изыскания, я сосредоточился на всепроникающих, простейших запахах мочи (человеческой) и самых разных сортов навоза.
Под колоннадой шикарного многоквартирного дома на Коннот-плейс, рядом с примостившимся на тротуаре букинистом, крохотную нишу занимал продавец пана. Он сидел, скрестив ноги, за прилавком из зеленого стекла, будто некое малое божество этой площади; я допускаю его на эти последние страницы потому, что он, хотя и испускал запах бедности, был на самом деле человеком состоятельным, ему принадлежал автомобиль «Линкольн Континенталь», припаркованный подальше от людских глаз, на Коннот-серкус; за машину он заплатил шальными деньгами, которые зарабатывал, торгуя контрабандными импортными сигаретами и радиоприемниками; каждый год он по две недели отдыхал в тюрьме, а остальное время выплачивал нескольким полицейским весьма приличное содержание. В тюрьме его принимали по-царски, но за своим зеленым прилавком он выглядел вполне безобидным, обычным, и было бы не так-то просто (если бы не преимущество чувствительного носа Салема) догадаться, что этот человек знает все обо всем, что бесконечная сеть контактов дает ему доступ к секретным сведениям… Я ощутил дополнительный, не лишенный приятности отголосок – подобного человека я знавал в Карачи, познакомился с ним во время моих прогулок на «Ламбретте»; я столь старательно вдыхал знакомые, вызывающие ностальгию запахи, что, когда этот тип заговорил, слова его застали меня врасплох.
Мы затеяли представление рядом с его нишей; пока Картинка-джи протирал свои флейты и напяливал на голову громадный шафрановый тюрбан, я исполнял роль зазывалы. «Все сюда, все сюда – единственный в жизни шанс – леди, люди, идите смотреть, идите смотреть! Кто перед вами? Не какой-нибудь бханги, не проходимец, ночующий в сточной канаве; это, граждане, леди и джентльмены, – Самый Прельстительный В Мире! Да, идите смотреть, идите смотреть: его снимала компания «Истмен-Кодак Лимитед»! Ближе подходите, глядите веселей – КАРТИНКА-СИНГХ заклинает змей!»… Так я распинался и трепал языком, но тут заговорил продавец пана:
– Мне известно кое-что получше. Этот тип – не первый номер, о, нет, далеко не так. В Бомбее сыщется парень посильнее.
Вот как Картинка-Сингх узнал о существовании соперника; вот почему, не дав представления, направился он к вежливо улыбающемуся продавцу пана, извлек из глубин своего существа прежний повелительный тон и сказал: «Ты выложишь мне всю правду о том факире, капитан, или твои зубы провалятся через глотку и станут кусаться в животе». И продавец пана, ничуть не напуганный, зная, что трое полицейских притаились где-то поблизости, готовые броситься на защиту своих заработков, если возникнет таковая потребность, поведал нам шепотом тайны своего всеведения, рассказал, кто-когда-где, и наконец Картинка-Сингх произнес твердым голосом, за которым скрывался страх: «Я поеду в Бомбей и покажу этому типу, кто из нас лучший. В одном мире, капитаны, нет места двоим Самым Прельстительным».
Продавец бетелевых деликатесов деликатно пожал плечами и пустил струю слюны нам под ноги.
Словно волшебное заклинание, насмешки продавца пана отворили дверь, через которую Салем вернулся в город, где он впервые увидел свет, где обитала самая глубокая его ностальгия. Да, то был сезам-откройся, и когда мы вернулись к драным палаткам, что приютились под железнодорожным мостом, Картинка-Сингх покопался в земле и вырыл завязанный узелком носовой платок, припрятанный на черный день – выцветшую, испачканную тряпку, в которую он складывал гроши, чтобы обеспечить себе старость; и когда прачка Дурга отказалась ехать с ним, говоря: «Что ты себе вообразил, Картинка-джи, – я тебе богачка какая-нибудь, чтобы бездельничать да разъезжать туда-сюда?» – он повернулся ко мне, и в глазах его появилось что-то очень похожее на мольбу, и он позвал меня с собой, чтобы не пришлось ему вступить в самую тяжелую битву – в соревнование со старостью, не имея рядом друга… да, и Адам тоже слышал все это, своими болтающимися ушами он уловил ритм волшебства, я увидел, как загорелись его глаза, когда я согласился, а потом мы сели в вагон третьего класса и направились на юг-на юг-на юг, и в пятисложном, монотонном ямбе колес я уловил скрытое слово: «абракадабра, абракадабра, абракадабра», – пели колеса, везя нас домой-в-Бом.
Да, я навсегда оставил позади колонию фокусников, я держал путь – абракадабра, абракадабра – к самому сердцу ностальгии; мой город позволит мне прожить достаточно, чтобы написать эти страницы (и изготовить соответствующее число банок с маринадом); Адам, и Салем, и Картинка-джи втиснулись в вагон третьего класса, мы захватили с собой несколько корзин, перевязанных бечевой, и корзины эти своим беспрестанным шипением пугали набившуюся в вагон толпу, и в конце концов народ подался назад-назад-назад, подальше от грозных гадов, и мы расположились вольготно, с достаточными удобствами, а колеса выстукивали абракадабру для болтающихся ушей Адама.
Мы ехали в Бомбей, а пессимизм Картинки-Сингха все рос и ширился, пока не обрел телесное воплощение, которое лишь отдаленно напоминало старого заклинателя змей. В Матхуре какой-то американский юнец с прыщавым подбородком и выбритой наголо, голой, как яйцо, головой сел в наш вагон под нестройные вопли лоточников, продающих глиняных зверюшек и чалу-чай; он обмахивался веером из павлиньих перьев, и эта дурная примета вселила в Картинку-Сингха несказанное уныние. Пока бесконечная плоскость Индо-Гангской равнины разворачивалась за окном, бритоголовый американец толковал пассажирам о премудростях индуизма и начал даже учить их мантрам, протягивая вырезанную из ореха чашку для подаяний; Картинка-Сингх был слеп к столь примечательному зрелищу и глух к абракадабре колес. «Плохо дело, капитан, – делился он со мной своим унынием. – Этот парень из Бомбея, верно, молод и силен, и быть мне отныне вторым Прельстительным В Мире». К тому времени, как мы доехали до станции Кота, запах беды, исходивший от веера из павлиньих перьев, настолько пропитал Картинку-Сингха, так страшно изглодал его изнутри, что, когда все вышли из вагона и направились в дальний конец платформы, чтобы помочиться, он не выказал ни малейшего желания последовать за остальными, словно бы и не испытывал такой потребности. У Ратламского Узла, пока мое радостное возбуждение все нарастало, он впал в некий транс – не сон, а прогрессирующий паралич пессимизма. «В таком состоянии, – подумал я, – он даже не сможет вызвать соперника на поединок». Проехали Бароду: без изменений. В Сурате, где были склады старой «Джон Компани», я понял: нужно поскорее что-нибудь предпринять, ибо абракадабра несла нас к Центральному вокзалу Бомбея, мы там окажемся с минуты на минуту, и тут я взял старую деревянную флейту Картинки-Сингха и заиграл на ней так жутко, так неумело, что змеи вились, трепетали в смертной муке, а юнец из Америки окаменел, прервав свои излияния; я произвел такой адский шум, что никто не заметил, как мы проехали Бассейн-роуд, Курлу, Махим; зато я одолел тлетворный дух павлиньих перьев; в конце концов Картинка-Сингх стряхнул с себя уныние и сказал с легкой усмешкой: «Лучше прекрати, капитан, дай-ка я поиграю, иначе кое-кто у нас помрет с тоски».
Змеи затихли в корзинах, а потом и колеса перестали петь; мы приехали:
Бомбей! Я стал на радостях тормошить Адама, я не смог удержаться от возгласа былых времен: «Домой-в-Бом!» – завопил я к изумлению американского юнца, который еще не слыхал такой мантры, – и снова, и снова, и снова: «Домой! Домой-в-Бом!»
На автобус – и вниз по Беллазис-роуд, к кольцевой дороге Тардео; мы ехали мимо парсов с ввалившимися глазами, мимо мастерских по ремонту велосипедов и иранских кафе; и вот справа возник Хорнби Веллард – где некогда прохожие видели, как у Шерри, приблудной суки, оставленной хозяевами, вывалились кишки! Где сделанные из фанеры силуэты борцов еще высились у входа на стадион Валлабхаи Патель! Мы тряслись на дребезжащем автобусе мимо регулировщиков под зонтиками от солнца, мимо храма Махалакшми – и вот она, Уорден-роуд! Плавательный бассейн Брич Кэнди! А вот, глядите-ка, магазины… но вывески поменялись: где «Рай Книголюбов» со стеллажами, полными комиксов о Супермене? Где прачечная Бэнд Бокс, где Бомбелли и его Шоколадки Длиною в Ярд? И, Боже мой, взгляните только: на вершине двухэтажного холма, где когда-то стояли увитые бугенвилией дворцы Уильяма Месволда и гордо взирали на море… взгляните на этого огромного розового монстра, на это здание, на перламутрово-конфетный небоскреб, обелиск женщинам Нарликара – он загородил собою все, он заслонил круглую площадку детства… да, то был мой Бомбей, но и не совсем мой, ибо вот мы доехали до Кемпова угла и обнаружили, что и рекламные щиты «Эйр Индиа» с маленьким раджою, и мальчик Колинос исчезли, исчезли навсегда, и сама компания Томаса Кемпа растворилась бесследно… эстакады перекрещивались там, где во время оно изготовлялись лекарства и эльф в хлорофилловой шапочке встречал проезжающих ослепительной улыбкой. Впав в элегическое настроение, я прошептал еле слышно: «Зубы Белые, Блестящие! Зубы Колинос Настоящие!» Но невзирая на заклинание, прошлое не хотело воскресать; мы продребезжали вниз по Гиббс-роуд и вышли неподалеку от Чаупати-бич.
Чаупати, по крайней мере, остался почти что прежним: грязная полоска песка, кишащая карманниками, бродягами, продавцами чанны-горячей-горячей-чанны, и кульфи, и бхельпури, и чуттер-муттер; но пройдя немного по Марин-драйв, я увидел, что натворили тетраподы. С земли, отвоеванной у моря консорциумом Нарликар, вздымались в небеса чудовищные громады, неся на себе странные, чужеродные имена: ОБЕРОЙ-ШЕРАТОН – кричала издалека яркая надпись. А где же неоновые вывески «Джипа»? «Пойдем, Картинка-джи, – изрек я наконец, притискивая Адама к груди, – Найдем то, что ищем, и покончим с этим; город изменился».
Что мне сказать о Клубе Полуночных Дерзаний? То, что он существует подпольно, тайно (хоть и известен знающему обо всем продавцу пана); на дверях его нет вывески, а посещают его сливки бомбейского общества. Что еще? Ах да, управляет им некий Ананд (Энди) Шрофф, бизнесмен-плейбой, который едва ли не каждый день загорает на Джуху-бич, у отеля «Сан-энд-Сэнд», среди кинозвезд и лишенных гражданских прав принцесс. Спрашивается: зачем индийцу загорать? Но, похоже, это теперь вполне нормально, международные правила поведения плейбоя следует выполнять в точности, а они, кажется, включают и такое непременное условие, как ежедневное поклонение солнцу.
Как же я наивен (а я-то думал, что Сонни, со следами от акушерских щипцов, был настоящим простаком!) – ведь я и не подозревал, что существуют такие места, как Клуб Полуночных Дерзаний! Но, конечно же, они есть, и мы, все трое, вместе с флейтами и корзинами, где шипели змеи, постучались в дверь.
За небольшим отверстием на уровне глаз, забранным железной решеткой, наметилось какое-то движение: низкий, медоточивый женский голос попросил нас изложить, по какому делу мы явились. Картинка-Сингх возгласил: «Я – Самый Прельстительный В Мире. У вас в кабаре выступает другой заклинатель змей; я хочу вызвать его на поединок и доказать свое превосходство. За это я не прошу никакой платы. Это, капитанка, вопрос чести».
Дело было вечером; господин Ананд (Энди) Шрофф находился, к счастью, на месте. Короче говоря, вызов Картинки-Сингха был принят, и мы вошли в заведение, название которого уже выводило меня из равновесия, ибо содержало в себе слово «полуночный». «Клуб» напомнил мне киношный «Метро Каб», а в начальных буквах таился мой собственный тайный мир: К.П.Д., Конференция Полуночных Детей; теперь же все это присвоил себе тайный ночной притон. Одним словом, я чувствовал, что меня обокрали.
Двоякая проблема стояла перед утонченной, космополитической молодежью города: каким образом употреблять алкоголь в штате, где действует сухой закон, и как ухаживать за девушками в лучших западных традициях, то есть, чтобы всем чертям стало тошно, и при этом сохранять полную секретность, чисто по-восточному стыдясь публичного скандала? «Полуночные Дерзания» оказались тем решением, какое господин Шрофф предложил золотой молодежи города. В этом подполье, где дозволялось все, он создал мир стигийской тьмы, черный, как сама преисподняя; парочки встречались в тайне этой полуночной мглы, пили импортное спиртное и флиртовали; окутанные искусственной, разъединяющей людей ночью, они безвозбранно пускались во все тяжкие. Ад – не более чем чья-то чужая фантазия: всякая сага требует, чтобы герой хотя бы раз спустился в Джаханнам{291}, и я последовал за Картинкой-Сингхом в Клуб с маленьким сыном на руках.
Нас вели вниз по пушистому черному ковру – черному, как полночь, как ложь, как вороново крыло, как Черный Ангел, как «ай-о, черный ты человек!» – короче говоря, по темной ковровой дорожке вела нас девушка из обслуживающего персонала, неотразимо сексуальная, в сари, эротически приспущенном на бедрах, с цветком жасмина, воткнутым в пупок; но когда мы стали спускаться в темноту, она повернулась к нам с ободряющей улыбкой, и я заметил, что глаза у нее закрыты, а зрачки и радужная оболочка неземного блеска нарисованы прямо на веках. Я не мог не спросить, почему… И она ответила просто: «Я слепая; к тому же те, кто приходят сюда, не хотят, чтобы их видели. Это – мир без лиц, без имен; здесь у людей нет памяти, нет семьи, нет прошлого; сюда приходят ради настоящего, ради одного-единственного настоящего мгновения».
И тьма поглотила нас; девушка вела нас по дну этой порожденной кошмарами ямы, где свет заковали в цепи и в кандалы, где невластно время, где история обесценивается… «Сидите здесь, – приказала она. – Другой человек со змеями скоро придет. Когда на вас направят прожектор, начинайте соревнование».
И мы сидели там много – чего? – минут, часов, недель? – и в темноте сверкали глаза слепых женщин, провожавших невидимых гостей к их местам; и мало-помалу, в кромешной тьме, я стал ощущать, что меня окружают нежные любовные шепотки, похожие на совокупление мышек с бархатной шерсткой; я слышал звон бокалов, и сплетение рук, и мягкий шорох, с каким трутся друг о друга уста; здоровым и тугим ухом я различал беззаконные звуки секса, наполнявшие воздух полуночи… но нет, я не желал знать, что там происходит; и хотя мой нос был способен учуять в шепчущей тишине Клуба сколько угодно новых историй и начал, экзотических и непотребных любовных интриг, мелких невидимых помех и любовников-которые-зашли-слишком-далеко, то есть всяческой клубнички, – я предпочел ничего не замечать, ибо то был новый мир, в котором мне не было места. А мой сын Адам сидел рядом, точно завороженный, и уши у него горели, а глаза блестели в темноте; он слушал, запоминал, усваивал… и вот зажегся свет.
Луч единственного прожектора высветил небольшую площадку на полу Клуба Полуночных Дерзаний. Из сумрака за пределами озаренного светом пространства мы с Адамом увидели Картинку-Сингха: он сидел, скрестив ноги, а рядом с ним – красивый парень с набриолиненными волосами; вокруг обоих лежали музыкальные инструменты и стояли закрытые корзины, принадлежности их искусства. По трансляции объявили о начале легендарного состязания за титул Самого Прельстительного В Мире; но слушал ли кто? Обратил ли кто внимание, или у всех были слишком заняты губы-языки-руки? А противника Картинки-джи звали вот как: махараджа Куч Нахин.
(Не знаю, не знаю: присвоить титул легко. Ну а вдруг, а вдруг он и вправду был внуком той старой рани, которая когда-то, давным-давно, дружила с доктором Азизом; вдруг наследник той-что-поддерживала-Колибри, столкнулся, по иронии судьбы, с человеком, который мог бы стать вторым Мианом Абдуллой! Это не исключено; многие махараджи обеднели с тех пор, как Вдова перестала выплачивать им содержание).
Как долго тягались они в той не знающей солнца пещере? Месяцы, годы, века? Не могу сказать: я смотрел, завороженный, как старались они превзойти друг друга, заклиная змей всех видов, какие только можно вообразить; посылая за редкими экземплярами в Бомбейский змеиный питомник (где когда-то доктор Шапстекер…); и махараджа не уступал Картинке-Сингху, шел след в след, змея за змеей, заклиная даже удавов, что до тех пор удавалось только Картинке-джи. В этом адском Клубе, темнота которого лишний раз подтверждала, что владелец его помешан на черном цвете (не зря же он ежедневно загорал – дочерна, дочерна – у отеля «Сан энд Сэнд»), два виртуоза подвигали змей на невиданные свершения, заставляли их завязываться узлами, изгибаться луками, пить воду из бокалов, прыгать через обручи, охваченные пламенем… Презрев усталость, голод и годы, Картинка-Сингх давал величайшее представление своей жизни (но смотрел ли кто-нибудь? Хотя бы кто-нибудь?) – и наконец стало ясно, что молодой сдает первым; его змеи, танцуя, не попадали в такт флейте; и тут ловким движением руки, до того мимолетным, что я и не уловил, как это случилось, Картинка-Сингх набросил королевскую кобру на шею махараджи.