Страница:
В ту ночь моя сумасшедшая тетка Соня – ее саму лишь несколько дней отделяли от смирительной рубашки (этот факт попал в газеты, в маленькую заметку на последней странице; в департаменте на дядю наверняка посмотрели косо) – имела одно из тех яростных озарений, какие нередко посещают людей, глубоко погрязших в безумии. Соня ворвалась в спальню на первом этаже, куда полчаса назад некая особа с-глазами-как-блюдца пробралась через окно; тетка застигла меня в постели с Парвати-Колдуньей, после чего дядя Мустафа уже не настаивал на том, чтобы я оставался в его доме, и сказал следующее: «Ты был рожден от бханги и всю жизнь будешь валяться в грязи»; через четыреста двадцать дней после моего прихода я оставил дядин дом, утратив последние семейные связи, возвратившись наконец к моему подлинному достоянию – бедности и лишениям, от которых меня так надолго уберегло преступление Мари Перейры. Парвати-Колдунья ждала меня на тротуаре; я не признался ей, что отчасти был рад вторжению, ибо когда я поцеловал ее в темноте этой беззаконной полуночи, то увидел, как меняется ее лицо, становясь лицом запретной любви; призрачные черты Джамили-Певуньи заслонили черты девчонки-чародейки; Джамиля, которая (я это знаю!) благополучно укрылась за стенами монастыря в Карачи, внезапно явилась передо мной, претерпев зловещее превращение. Она начала гнить и разлагаться, ужасные гнойники и язвы запретной любви высыпали на ее лице; как когда-то давно скрытая с глаз людских проказа вины разъедала призрак Джо Д’Косты, так и теперь потусторонние черты моей сестры расцвели горькими, сочащимися гнилью цветами кровосмешения, и я не мог ничего поделать, не мог поцеловать, прикоснуться; не мог взглянуть в это невыносимо жуткое, призрачное лицо; еще немного – и я отпрянул бы с криком отчаянной тоски и стыда, но тут Соня Азиз ворвалась в спальню с электрическим фонариком и истошными воплями.
А Мустафа… что ж, мое нескромное свидание с Парвати было, наверное, в его глазах не более чем удачным предлогом избавиться от меня; но это пока оставалось под сомнением, ведь черная папка была наглухо закрыта, – я мог основываться только на странном выражении глаз, на запахе страха, на трех заглавных буквах, украшавших папку, – а потом, когда все было кончено, низвергнутая госпожа и ее клитерогубый сынок провели двое суток за закрытыми дверями, сжигая папки с делами; откуда мы знаем, не значилось ли на одной из них «К.П.Д.»?
В любом случае я не хотел оставаться. Семья, фамилия: идею эту явно переоценили. Не думайте, будто мне было грустно! Ни на секунду не воображайте себе, будто бы к горлу моему подступил ком, когда меня изгоняли из последнего открытого для меня благодатного приюта! Говорю вам – я ушел в прекрасном расположении духа… может, во мне есть что-то противоестественное, некая врожденная эмоциональная непрошибаемость; но мысли мои всегда устремлялись к новым высотам. Отсюда моя упругость. Ударьте меня: я отскочу как мяч. (Но никакая упругость не убережет от трещин).
Итак, оставив ранние, наивные надежды сделать карьеру на государственной службе, я вернулся в трущобу фокусников, к чхайе в тени Пятничной мечети. Как Гаутама, первый и истинный Будда, я оставил прежнюю жизнь и все ее блага и вступил в мир нищим странником. Случилось это 23 февраля 1973 года; угольные шахты и хлебный рынок были национализированы; цены на нефть стали взвинчиваться – вверх-вверх-вверх, и за год выросли в четыре раза; и в Коммунистической партии Индии раскол между промосковской фракцией Данге и КПИ (М) Намбудирипада сделался непреодолимым{259}; и мне, Салему Синаю, как Индии, исполнилось двадцать пять лет шесть месяцев и восемь дней.
Все фокусники были коммунистами, чуть ли не до единого. Истинно так: красные! Бунтари, угроза обществу, отребье земли – община безбожников, святотатственно угнездившаяся в тени Божьего дома! Бесстыжие, одним словом; безыскусно алые, рожденные с кровавой отметиной на проклятых душах! И позвольте мне выложить все сразу: стоило мне обнаружить это, как я, воспитанный в другой истинно индийской вере, которую можно определить как Делопоклонство; я, оставивший-ее-приверженцев-и-оставленный-ими, сразу же почувствовал себя среди магов легко и привольно, как дома. Ренегат-делопоклонник, я с истовым рвением все краснел и краснел, так же необратимо и целиком, как отец мой белел когда-то, и теперь моя миссия по спасению страны виделась в новом свете; более революционные методы приходили на ум. Долой правление не желающих сотрудничать дядюшек-бюрократов и их возлюбленных вождей! Полный мыслей о непосредственном-контакте-с-массами, я поселился в колонии магов и зарабатывал себе на жизнь тем, что развлекал иностранных и наших туристов волшебной проницательностью моего носа, с помощью которого вынюхивал их нехитрые туристские секреты. Картинка-Сингх пригласил меня жить в свою лачугу. Я спал на рваной мешковине, среди корзин, где шипели змеи; но мне было все равно, я приучился переносить голод-жажду-москитов и (в самом начале) резкий холод делийской зимы. Картинка-Сингх, Самый Прельстительный В Мире, был всеми признанным вождем квартала; свары и конфликты решались под сенью неизменного огромного черного зонта; и я, умевший читать и писать, а не только вынюхивать, скоро стал кем-то вроде адъютанта этого колосса, неизменно добавлявшего к змеиным представлениям лекцию о социализме; известного и в центре, и на окраинах не только своим искусством заклинателя. Могу сказать с полной определенностью, что Картинка-Сингх был самым великим человеком из всех, кого я встречал.
Однажды после полудня, во время чхаи, в квартал заявился очередной двойник того пиздогубого юнца, которого я видел в доме дяди Мустафы. Стоя на ступенях мечети, он развернул стяг, который тотчас же подхватили два ассистента. На нем красовалась надпись: УНИЧТОЖИМ БЕДНОСТЬ, и изображение коровы-с-сосущим-теленком – символ Конгресса Индиры. Лицо оратора весьма напоминало морду упитанного тельца; тайфун зловония вырывался у него изо рта во время речи. «Братья-О! Сестры-О! Что говорит вам конгресс? А вот что: все люди созданы равными!» Дальше он не пошел; толпа отпрянула от его дыхания, смердящего навозом, отступила под палящее солнце, и Картинка-Сингх загоготал: «О, ха-ха, капитан, чудесно-расчудесно, сэр!» И пиздогубый, попавшись как дурак: «Ладно, брат, скажи, что тебя рассмешило?» Картинка-Сингх тряс головой, хохотал, схватившись за бока: «Да твоя речь, капитан! Изрядная, прекрасная речь!» Смех сыпался, выкатывался из-под зонта, заражал толпу, и вот мы все катаемся по земле, хохочем, давим муравьев, валяемся в пыли, а голос глупого телка, засланного конгрессом, панически повышается: «В чем дело? Этот парень не верит, что все мы равны? Сколь жалкое мнение он должен иметь…» – но тут Картинка-Сингх, зонт-над-головой, помчался прочь к своей хижине. Пиздогубый, вздохнув с облегчением, продолжил свою речь… но говорил он недолго, ибо Картинка вернулся, неся под левой мышкой маленькую круглую закрытую корзину, а под правой – деревянную флейту. Он поставил корзину на ступеньки у ног посланца конгресса; снял крышку; поднес флейту к губам. Под вновь разразившийся хохот молодой политик подпрыгнул вверх на девятнадцать дюймов, когда сонная королевская кобра показалась из своего дома… Пиздогубый кричит: «Что ты делаешь? Хочешь запугать меня до смерти?» А Картинка-Сингх не обращает на него внимания – зонт свернут, заклинатель играет все яростней и яростней, и змея разворачивается; быстрей-быстрей играет Картинка-Сингх, пока мелодия флейты не заползает во все щели окрестных трущоб, угрожая перехлестнуть и через стены мечети; и наконец огромная змея, зависнув в воздухе, поддерживаемая лишь волшебством напева, вытянулась из корзины на девять футов и танцует на хвосте… Картинка-Сингх делает передышку. Нагарадж, Царь Змей, сворачивается в кольца. Самый Прельстительный В Мире протягивает флейту юнцу из конгресса: «Что ж, капитан, – любезно предлагает Картинка-Сингх, – давай попробуй ты». Но пиздогубый: «Послушай, ты же знаешь, что я так не могу!» Тогда Картинка-Сингх хватает кобру у самой головы, открывает свой рот широко-широко-широко, показывая славные боевые шрамы на деснах и обломки зубов; подмигнув левым глазом юнцу из конгресса, он засовывает голову змеи с мелькающим языком в эту отвратительно распяленную дыру! Целая минута проходит прежде, чем Картинка-Сингх кладет кобру обратно в корзину. И говорит молодому человеку самым любезным тоном: «Видишь ли, капитан, в чем дело: одни люди лучше, другие хуже. Но тебе-то удобней считать наоборот».
Глядя на эту сцену, Салем усвоил, что Картинка-Сингх и другие маги были людьми, которые абсолютно владели реальностью; они так крепко держали ее в руках, что могли сгибать как угодно, подчиняя задачам своего искусства, но никогда не забывали, какова она на самом деле.
Проблемы квартала фокусников были проблемами коммунистического движения в Индии; в пределах колонии повторялись в миниатюре все виды расколов и разногласий, которые раздирали партию во всей стране. Картинка-Сингх, спешу добавить, был выше этого; патриарх квартала обладал зонтом, чья тень восстанавливала гармонию между ссорящимися фракциями; но диспуты, проходившие под покровом зонта, принадлежавшего заклинателю змей, становились все более ожесточенными, поскольку фокусники, извлекавшие кроликов из шляп, сомкнутым строем вливались в ряды официальной, опирающейся на Москву КПИ г-на Данге, которая поддерживала г-жу Ганди, объявившую чрезвычайное положение; а вот люди-змеи все больше и больше склонялись к левому, склонному к интригам, ориентированному на Китай крылу. Пожиратели огня и глотатели шпаг восхищались партизанской тактикой движения наксалитов{260}, а иллюзионисты и факиры-ходящие-по-горячим-углям присоединялись к манифесту Намбудирипада (ни московскому, ни пекинскому) и осуждали насилие, проявленное наксалитами. Троцкистские тенденции наблюдались среди шулеров; даже движение легального коммунизма-через-избирательные-урны нашло приверженцев среди умеренных членов фракции чревовещателей. В той среде, куда я вошел, религиозное и регионалистское ханжество отсутствовало целиком и полностью, но зато наш национальный дар бесконечного размножения обрел новые формы. Картинка-Сингх с грустью поведал мне, как во время всеобщих выборов 1971 года причудливым смертоубийством закончилась свара между пожирателем огня, наксалитом, и опирающимся на Москву фокусником; тот, разъяренный высказываниями оппонента, попытался выудить пистолет из своей волшебной шляпы; но едва лишь оружие явилось на свет божий, как последователь Хо Ши Мина заживо сжег своего противника, выплюнув столп ужасного пламени.
Картинка-Сингх под своим зонтом говорил о социализме, ничего общего не имеющем с заграничными веяниями. «Послушайте, капитаны, – урезонивал он чревовещателей и кукольников, – неужто вы станете ходить по деревням и толковать о Сталине да Мао? Какое дело бихарским и тамильским крестьянам до убийства Троцкого?» Чхайя волшебного зонта охлаждала головы даже самых невоздержанных магов, а я под ее влиянием убеждался, что в один прекрасный день, очень скоро, заклинатель змей Картинка-Сингх пойдет по стопам Миана Абдуллы, погибшего много лет назад; что он, как и легендарный Колибри, Жужжащая Птичка, покинет трущобы, чтобы изменять будущее силой своей воли; и что, в отличие от героя, которым восхищался мой дед, его не остановит никто, пока дело его не победит, но… Вечно это «но». Что случилось, то случилось. Мы все это знаем.
Перед тем, как вернуться к истории моей частной жизни, я хотел бы объявить следующее: именно Картинка-Сингх открыл мне, что коррумпированная, «черная» экономика страны достигла уровня официальной, «белой»; он показал мне фотографию госпожи Ганди, напечатанную в газете. Ее волосы, расчесанные на прямой пробор, были белыми как снег с одной стороны, и черными, будто ночь, – с другой; и если смотреть на ее профиль то слева, то справа, она походила то на летнего горностая, то на зимнего. Снова роль прямого пробора в истории, а еще – экономика как аналог прически премьер-министра… этими важными соображениями я обязан Самому Прельстительному В Мире. Картинка-Сингх рассказал мне также, что Мишра{261}, министр железнодорожного транспорта, был заодно и официально назначенным министром взяток; через него отмывались крупные суммы денег, поступавшие из «черного» сектора экономики; он устраивал подкупы нужных министров и чиновников; если бы не Картинка-Сингх, я так и не узнал бы о подтасовке результатов на государственных выборах в Кашмире. Он не слишком жаловал демократию: «Черт бы побрал эти выборы, капитан, – сказал он мне как-то раз. – Где бы их ни затеяли, не оберешься беды; и наши с тобой соотечественники кривляются, будто клоуны в цирке». Я, хоть и охваченный революционной лихорадкой, спорить со своим ментором не стал.
Были, разумеется, и некоторые малочисленные исключения из правил квартала: один фокусник, или двое, хранили свою индуистскую веру и в политике поддерживали сектантскую индуистскую партию «Джан Сангх» или отъявленных экстремистов из «Ананда Марга»{262}; иные из жонглеров даже голосовали за «Сватантру»{263}. А если отвлечься от политики, то старая дама Решам-биби вместе с немногими членами общины оставалась неисправимой фантазеркой; она верила, например, в примету, которая запрещала женщинам залезать на манговые деревья: выдержав единожды вес женского тела, дерево впредь будет приносить лишь кислые плоды… был еще чудак-факир по имени Чишти Хан с такой гладкой, блестящей кожей, что никто не знал, девяносто ему лет или девятнадцать: он окружил свою лачугу сказочным сооружением из бамбуковых палок и обрывков яркой цветной бумаги, так что дом его напоминал миниатюрную разноцветную реплику расположенного рядом Красного форта. Только войдя в зубчатые ворота, вы понимали, что за тщательно выстроенным, преувеличенно красочным фасадом бамбуково-бумажных бойниц и равелинов прячется такая же, как и все, лачуга из жести и картона. Чишти Хан впал в окончательный соллипсизм, позволив иллюзионистским трюкам вторгнуться в реальную жизнь; его не любили в квартале. Маги держались от него подальше, чтобы не заразиться его грезами.
Теперь вы понимаете, почему Парвати-Колдунья, обладающая поистине чудесными способностями, всю свою жизнь держала их в секрете; тайну этих врученных полуночью даров вряд ли простила бы ей община, неизменно отрицающая саму возможность чудес.
Под глухой стеною Пятничной мечети, откуда не видно магов и единственная опасность исходит от старьевщиков, собирающих тряпье, негодные корзины и смятые листы жести… именно там Парвати-Колдунья охотно, с великим пылом показывала мне все, на что способна. Облаченная в нищенские шальвары и камиз, составленные из доброй дюжины обносков, полуночная волшебница с детской живостью и энтузиазмом давала мне представления. Глаза как блюдца, конский хвост толщиной с канат, прелестные, полные, алые губы… я бы не смог устоять перед ней, не боролся бы с собой так долго, если бы не лицо, не разлагающиеся, больные глаза, нос, губы той, другой… Вначале казалось, будто нет пределов возможностям Парвати. (Но они были). Ну так что же: призывались ли демоны, являлись ли джинны, предлагая богатства и путешествия через моря на коврах-самолетах? Обращались ли лягушки в принцев, а булыжники – в самоцветы? Шел ли торг душами, оживали ли мертвецы? Ничего подобного: магия, которую Парвати-Колдунья показывала мне, – единственная, какую она практиковала, – относилась к так называемой «белой» магии. Словно «Атхарваведа», «Тайная книга» брахманов, подарила ей все свои секреты; девушка могла лечить болезни и изгонять яды (чтобы доказать это, она позволяла змеям кусать себя, а потом истребляла в себе яд, исполняя странный ритуал: молилась змеиному богу Такшаке, выпивала воду, настоянную на доброй коре дерева кримука и силе ношеных, прокипяченных одежд, и читала заклинание: Гарудаманд, орел, выпил яду, но тот не имел силы; откло нила я силу его, как стрела отклонилась от цели){264}, умела исцелять ушибы и заговаривать талисманы, знала заклятье шрактья{265} и обряд дерева{266}. И все это в целой серии изумительных ночных представлений Парвати раскрыла передо мной под стенами мечети – и все же она не была счастлива.
Как всегда, я должен принять ответственность на себя; аромат печали, витавший над Парвати-Колдуньей, вызвал к жизни именно я. Ибо было ей двадцать пять лет от роду, и ей не хватало того, что я всего лишь жадно следил за ее представлениями. Бог знает почему, но она хотела, чтобы я лег с ней в постель – или, если быть точным, растянулся рядом с ней на мешковине, что служила ей постелью, в хижине, которую она делила с сестрами-тройняшками, акробатками из Кералы, такими же сиротами, как она сама, – как и я.
Вот что она для меня сделала: силой своих чар заставила расти волосы там, где светился голый череп с тех самых пор, как мистер Загалло дернул слишком сильно; под влиянием ее колдовства родимые пятна у меня на лице поблекли и вовсе пропали после припарок из целебных трав; казалось, что даже мои кривые ноги распрямляются ее стараниями. (Она, правда, ничего не смогла сделать с моим тугим ухом; нет на земле магии, достаточно сильной, чтобы уничтожить завещанное родителями). Но несмотря на все, что она для меня сделала, я неспособен был сделать то, чего она желала больше всего; хотя мы и ложились рядом под глухими стенами мечети, ее полуночное лицо под лунным светом обращалось, неизменно обращалось в маску моей далекой, пропавшей сестры… нет, не моей сестры… в прогнившую, бесстыдно искаженную личину Джамили-Певуньи. Парвати натирала свое тело волшебными мазями и маслами, вызывающими желание; она тысячу раз проводила по волосам расческой, сделанной из костей оленя, дарующих мужскую силу; и (я в этом не сомневаюсь) в мое отсутствие перепробовала все заговоры и приворотные зелья; но более давнее колдовство владело мною, и, похоже, от тех чар не было избавления; я осуждён был видеть, как лица женщин, любящих меня, обращаются в черты… но вы уже знаете, чьи осыпающиеся черты возникали передо мною, наполняя мне ноздри безбожным смрадом.
– Бедная девочка, – вздыхает Падма, и я соглашаюсь; но до той самой минуты, пока Вдова не выкачала из меня прошлое-настоящее-будущее, чары Мартышки были неодолимы.
Когда Парвати-Колдунья признала наконец свое поражение, на лице ее в одночасье появилась странная, всеми замеченная гримаска. Накануне она легла спать в хижине сироток-акробаток, а поутру ее полные губы выпятились чувственно, с невыразимой обидой. Сиротки-тройняшки, обеспокоенно хихикая, сообщили ей, что случилось с ее лицом; Парвати деловито принялась приводить черты в порядок; но не помогали ни мускульные усилия, ни колдовство – ей так и не удалось вернуться к прежнему обличью; в конце концов, смирившись с напастью, Парвати отступилась, и Решам-биби толковала всякому, кто готов был слушать: «Бедная девочка, видно, бог подул ей в лицо, когда она красилась».
(В тот год, так уж сошлось, все шикарные городские дамы носили на лицах то же самое выражение: нарочито-эротичное; надменные манекенщицы во время показа мод «Элеганца-73» все как одна выпячивали губы, расхаживая по подиуму. Среди ужасающей нищеты, царившей в трущобах фокусников, Парвати-Колдунья со своей гримаской следовала самой высокой моде).
Маги не жалели сил, чтобы заставить Парвати снова улыбнуться. Отрывая время от работы, а также от более низменных повседневных дел, например, починки лачуг из жести и картона, которые повалил ураган, или травли крыс, они показывали самые сложные свои трюки ради ее удовольствия; но гримаска по-прежнему оставалась на лице. Решам-биби приготовила зеленый чай, пахнущий камфарой, и силой заставила Парвати проглотить его. От чая приключился такой запор, что целых девять недель никто не видел, как Парвати ходит по большой нужде, приседая позади своей хижины. Два молодых жонглера решили, что она вновь загрустила по умершему отцу, и взялись нарисовать его портрет на обрывке старого брезента, а затем повесили свою работу над ее ложем из мешковины. Тройняшки беспрерывно шутили, а Картинка-Сингх, глубоко удрученный, заставлял кобр завязываться узлами; но ничего не помогало, ибо, если даже сама Парвати была бессильна исцелить безнадежную любовь, на что могли надеяться все остальные? Неистребимая гримаска Парвати вызвала в квартале некую смутную тревогу, которая, невзирая на то, что маги яростно отрицали существование неведомых сил, никак не желала рассеиваться.
И тут Решам-биби осенило. «Какие же мы дурни, – сказала она Картинке-Сингху, – просто не видим ничего у себя под носом. Бедной девочке уже двадцать пять, баба? – она ведь почти старуха! Ей до смерти нужен муж!» Картинка-Сингх был потрясен. «Решам-биби, – проговорил он с одобрением, – ты еще не совсем выжила из ума».
А Мустафа… что ж, мое нескромное свидание с Парвати было, наверное, в его глазах не более чем удачным предлогом избавиться от меня; но это пока оставалось под сомнением, ведь черная папка была наглухо закрыта, – я мог основываться только на странном выражении глаз, на запахе страха, на трех заглавных буквах, украшавших папку, – а потом, когда все было кончено, низвергнутая госпожа и ее клитерогубый сынок провели двое суток за закрытыми дверями, сжигая папки с делами; откуда мы знаем, не значилось ли на одной из них «К.П.Д.»?
В любом случае я не хотел оставаться. Семья, фамилия: идею эту явно переоценили. Не думайте, будто мне было грустно! Ни на секунду не воображайте себе, будто бы к горлу моему подступил ком, когда меня изгоняли из последнего открытого для меня благодатного приюта! Говорю вам – я ушел в прекрасном расположении духа… может, во мне есть что-то противоестественное, некая врожденная эмоциональная непрошибаемость; но мысли мои всегда устремлялись к новым высотам. Отсюда моя упругость. Ударьте меня: я отскочу как мяч. (Но никакая упругость не убережет от трещин).
Итак, оставив ранние, наивные надежды сделать карьеру на государственной службе, я вернулся в трущобу фокусников, к чхайе в тени Пятничной мечети. Как Гаутама, первый и истинный Будда, я оставил прежнюю жизнь и все ее блага и вступил в мир нищим странником. Случилось это 23 февраля 1973 года; угольные шахты и хлебный рынок были национализированы; цены на нефть стали взвинчиваться – вверх-вверх-вверх, и за год выросли в четыре раза; и в Коммунистической партии Индии раскол между промосковской фракцией Данге и КПИ (М) Намбудирипада сделался непреодолимым{259}; и мне, Салему Синаю, как Индии, исполнилось двадцать пять лет шесть месяцев и восемь дней.
Все фокусники были коммунистами, чуть ли не до единого. Истинно так: красные! Бунтари, угроза обществу, отребье земли – община безбожников, святотатственно угнездившаяся в тени Божьего дома! Бесстыжие, одним словом; безыскусно алые, рожденные с кровавой отметиной на проклятых душах! И позвольте мне выложить все сразу: стоило мне обнаружить это, как я, воспитанный в другой истинно индийской вере, которую можно определить как Делопоклонство; я, оставивший-ее-приверженцев-и-оставленный-ими, сразу же почувствовал себя среди магов легко и привольно, как дома. Ренегат-делопоклонник, я с истовым рвением все краснел и краснел, так же необратимо и целиком, как отец мой белел когда-то, и теперь моя миссия по спасению страны виделась в новом свете; более революционные методы приходили на ум. Долой правление не желающих сотрудничать дядюшек-бюрократов и их возлюбленных вождей! Полный мыслей о непосредственном-контакте-с-массами, я поселился в колонии магов и зарабатывал себе на жизнь тем, что развлекал иностранных и наших туристов волшебной проницательностью моего носа, с помощью которого вынюхивал их нехитрые туристские секреты. Картинка-Сингх пригласил меня жить в свою лачугу. Я спал на рваной мешковине, среди корзин, где шипели змеи; но мне было все равно, я приучился переносить голод-жажду-москитов и (в самом начале) резкий холод делийской зимы. Картинка-Сингх, Самый Прельстительный В Мире, был всеми признанным вождем квартала; свары и конфликты решались под сенью неизменного огромного черного зонта; и я, умевший читать и писать, а не только вынюхивать, скоро стал кем-то вроде адъютанта этого колосса, неизменно добавлявшего к змеиным представлениям лекцию о социализме; известного и в центре, и на окраинах не только своим искусством заклинателя. Могу сказать с полной определенностью, что Картинка-Сингх был самым великим человеком из всех, кого я встречал.
Однажды после полудня, во время чхаи, в квартал заявился очередной двойник того пиздогубого юнца, которого я видел в доме дяди Мустафы. Стоя на ступенях мечети, он развернул стяг, который тотчас же подхватили два ассистента. На нем красовалась надпись: УНИЧТОЖИМ БЕДНОСТЬ, и изображение коровы-с-сосущим-теленком – символ Конгресса Индиры. Лицо оратора весьма напоминало морду упитанного тельца; тайфун зловония вырывался у него изо рта во время речи. «Братья-О! Сестры-О! Что говорит вам конгресс? А вот что: все люди созданы равными!» Дальше он не пошел; толпа отпрянула от его дыхания, смердящего навозом, отступила под палящее солнце, и Картинка-Сингх загоготал: «О, ха-ха, капитан, чудесно-расчудесно, сэр!» И пиздогубый, попавшись как дурак: «Ладно, брат, скажи, что тебя рассмешило?» Картинка-Сингх тряс головой, хохотал, схватившись за бока: «Да твоя речь, капитан! Изрядная, прекрасная речь!» Смех сыпался, выкатывался из-под зонта, заражал толпу, и вот мы все катаемся по земле, хохочем, давим муравьев, валяемся в пыли, а голос глупого телка, засланного конгрессом, панически повышается: «В чем дело? Этот парень не верит, что все мы равны? Сколь жалкое мнение он должен иметь…» – но тут Картинка-Сингх, зонт-над-головой, помчался прочь к своей хижине. Пиздогубый, вздохнув с облегчением, продолжил свою речь… но говорил он недолго, ибо Картинка вернулся, неся под левой мышкой маленькую круглую закрытую корзину, а под правой – деревянную флейту. Он поставил корзину на ступеньки у ног посланца конгресса; снял крышку; поднес флейту к губам. Под вновь разразившийся хохот молодой политик подпрыгнул вверх на девятнадцать дюймов, когда сонная королевская кобра показалась из своего дома… Пиздогубый кричит: «Что ты делаешь? Хочешь запугать меня до смерти?» А Картинка-Сингх не обращает на него внимания – зонт свернут, заклинатель играет все яростней и яростней, и змея разворачивается; быстрей-быстрей играет Картинка-Сингх, пока мелодия флейты не заползает во все щели окрестных трущоб, угрожая перехлестнуть и через стены мечети; и наконец огромная змея, зависнув в воздухе, поддерживаемая лишь волшебством напева, вытянулась из корзины на девять футов и танцует на хвосте… Картинка-Сингх делает передышку. Нагарадж, Царь Змей, сворачивается в кольца. Самый Прельстительный В Мире протягивает флейту юнцу из конгресса: «Что ж, капитан, – любезно предлагает Картинка-Сингх, – давай попробуй ты». Но пиздогубый: «Послушай, ты же знаешь, что я так не могу!» Тогда Картинка-Сингх хватает кобру у самой головы, открывает свой рот широко-широко-широко, показывая славные боевые шрамы на деснах и обломки зубов; подмигнув левым глазом юнцу из конгресса, он засовывает голову змеи с мелькающим языком в эту отвратительно распяленную дыру! Целая минута проходит прежде, чем Картинка-Сингх кладет кобру обратно в корзину. И говорит молодому человеку самым любезным тоном: «Видишь ли, капитан, в чем дело: одни люди лучше, другие хуже. Но тебе-то удобней считать наоборот».
Глядя на эту сцену, Салем усвоил, что Картинка-Сингх и другие маги были людьми, которые абсолютно владели реальностью; они так крепко держали ее в руках, что могли сгибать как угодно, подчиняя задачам своего искусства, но никогда не забывали, какова она на самом деле.
Проблемы квартала фокусников были проблемами коммунистического движения в Индии; в пределах колонии повторялись в миниатюре все виды расколов и разногласий, которые раздирали партию во всей стране. Картинка-Сингх, спешу добавить, был выше этого; патриарх квартала обладал зонтом, чья тень восстанавливала гармонию между ссорящимися фракциями; но диспуты, проходившие под покровом зонта, принадлежавшего заклинателю змей, становились все более ожесточенными, поскольку фокусники, извлекавшие кроликов из шляп, сомкнутым строем вливались в ряды официальной, опирающейся на Москву КПИ г-на Данге, которая поддерживала г-жу Ганди, объявившую чрезвычайное положение; а вот люди-змеи все больше и больше склонялись к левому, склонному к интригам, ориентированному на Китай крылу. Пожиратели огня и глотатели шпаг восхищались партизанской тактикой движения наксалитов{260}, а иллюзионисты и факиры-ходящие-по-горячим-углям присоединялись к манифесту Намбудирипада (ни московскому, ни пекинскому) и осуждали насилие, проявленное наксалитами. Троцкистские тенденции наблюдались среди шулеров; даже движение легального коммунизма-через-избирательные-урны нашло приверженцев среди умеренных членов фракции чревовещателей. В той среде, куда я вошел, религиозное и регионалистское ханжество отсутствовало целиком и полностью, но зато наш национальный дар бесконечного размножения обрел новые формы. Картинка-Сингх с грустью поведал мне, как во время всеобщих выборов 1971 года причудливым смертоубийством закончилась свара между пожирателем огня, наксалитом, и опирающимся на Москву фокусником; тот, разъяренный высказываниями оппонента, попытался выудить пистолет из своей волшебной шляпы; но едва лишь оружие явилось на свет божий, как последователь Хо Ши Мина заживо сжег своего противника, выплюнув столп ужасного пламени.
Картинка-Сингх под своим зонтом говорил о социализме, ничего общего не имеющем с заграничными веяниями. «Послушайте, капитаны, – урезонивал он чревовещателей и кукольников, – неужто вы станете ходить по деревням и толковать о Сталине да Мао? Какое дело бихарским и тамильским крестьянам до убийства Троцкого?» Чхайя волшебного зонта охлаждала головы даже самых невоздержанных магов, а я под ее влиянием убеждался, что в один прекрасный день, очень скоро, заклинатель змей Картинка-Сингх пойдет по стопам Миана Абдуллы, погибшего много лет назад; что он, как и легендарный Колибри, Жужжащая Птичка, покинет трущобы, чтобы изменять будущее силой своей воли; и что, в отличие от героя, которым восхищался мой дед, его не остановит никто, пока дело его не победит, но… Вечно это «но». Что случилось, то случилось. Мы все это знаем.
Перед тем, как вернуться к истории моей частной жизни, я хотел бы объявить следующее: именно Картинка-Сингх открыл мне, что коррумпированная, «черная» экономика страны достигла уровня официальной, «белой»; он показал мне фотографию госпожи Ганди, напечатанную в газете. Ее волосы, расчесанные на прямой пробор, были белыми как снег с одной стороны, и черными, будто ночь, – с другой; и если смотреть на ее профиль то слева, то справа, она походила то на летнего горностая, то на зимнего. Снова роль прямого пробора в истории, а еще – экономика как аналог прически премьер-министра… этими важными соображениями я обязан Самому Прельстительному В Мире. Картинка-Сингх рассказал мне также, что Мишра{261}, министр железнодорожного транспорта, был заодно и официально назначенным министром взяток; через него отмывались крупные суммы денег, поступавшие из «черного» сектора экономики; он устраивал подкупы нужных министров и чиновников; если бы не Картинка-Сингх, я так и не узнал бы о подтасовке результатов на государственных выборах в Кашмире. Он не слишком жаловал демократию: «Черт бы побрал эти выборы, капитан, – сказал он мне как-то раз. – Где бы их ни затеяли, не оберешься беды; и наши с тобой соотечественники кривляются, будто клоуны в цирке». Я, хоть и охваченный революционной лихорадкой, спорить со своим ментором не стал.
Были, разумеется, и некоторые малочисленные исключения из правил квартала: один фокусник, или двое, хранили свою индуистскую веру и в политике поддерживали сектантскую индуистскую партию «Джан Сангх» или отъявленных экстремистов из «Ананда Марга»{262}; иные из жонглеров даже голосовали за «Сватантру»{263}. А если отвлечься от политики, то старая дама Решам-биби вместе с немногими членами общины оставалась неисправимой фантазеркой; она верила, например, в примету, которая запрещала женщинам залезать на манговые деревья: выдержав единожды вес женского тела, дерево впредь будет приносить лишь кислые плоды… был еще чудак-факир по имени Чишти Хан с такой гладкой, блестящей кожей, что никто не знал, девяносто ему лет или девятнадцать: он окружил свою лачугу сказочным сооружением из бамбуковых палок и обрывков яркой цветной бумаги, так что дом его напоминал миниатюрную разноцветную реплику расположенного рядом Красного форта. Только войдя в зубчатые ворота, вы понимали, что за тщательно выстроенным, преувеличенно красочным фасадом бамбуково-бумажных бойниц и равелинов прячется такая же, как и все, лачуга из жести и картона. Чишти Хан впал в окончательный соллипсизм, позволив иллюзионистским трюкам вторгнуться в реальную жизнь; его не любили в квартале. Маги держались от него подальше, чтобы не заразиться его грезами.
Теперь вы понимаете, почему Парвати-Колдунья, обладающая поистине чудесными способностями, всю свою жизнь держала их в секрете; тайну этих врученных полуночью даров вряд ли простила бы ей община, неизменно отрицающая саму возможность чудес.
Под глухой стеною Пятничной мечети, откуда не видно магов и единственная опасность исходит от старьевщиков, собирающих тряпье, негодные корзины и смятые листы жести… именно там Парвати-Колдунья охотно, с великим пылом показывала мне все, на что способна. Облаченная в нищенские шальвары и камиз, составленные из доброй дюжины обносков, полуночная волшебница с детской живостью и энтузиазмом давала мне представления. Глаза как блюдца, конский хвост толщиной с канат, прелестные, полные, алые губы… я бы не смог устоять перед ней, не боролся бы с собой так долго, если бы не лицо, не разлагающиеся, больные глаза, нос, губы той, другой… Вначале казалось, будто нет пределов возможностям Парвати. (Но они были). Ну так что же: призывались ли демоны, являлись ли джинны, предлагая богатства и путешествия через моря на коврах-самолетах? Обращались ли лягушки в принцев, а булыжники – в самоцветы? Шел ли торг душами, оживали ли мертвецы? Ничего подобного: магия, которую Парвати-Колдунья показывала мне, – единственная, какую она практиковала, – относилась к так называемой «белой» магии. Словно «Атхарваведа», «Тайная книга» брахманов, подарила ей все свои секреты; девушка могла лечить болезни и изгонять яды (чтобы доказать это, она позволяла змеям кусать себя, а потом истребляла в себе яд, исполняя странный ритуал: молилась змеиному богу Такшаке, выпивала воду, настоянную на доброй коре дерева кримука и силе ношеных, прокипяченных одежд, и читала заклинание: Гарудаманд, орел, выпил яду, но тот не имел силы; откло нила я силу его, как стрела отклонилась от цели){264}, умела исцелять ушибы и заговаривать талисманы, знала заклятье шрактья{265} и обряд дерева{266}. И все это в целой серии изумительных ночных представлений Парвати раскрыла передо мной под стенами мечети – и все же она не была счастлива.
Как всегда, я должен принять ответственность на себя; аромат печали, витавший над Парвати-Колдуньей, вызвал к жизни именно я. Ибо было ей двадцать пять лет от роду, и ей не хватало того, что я всего лишь жадно следил за ее представлениями. Бог знает почему, но она хотела, чтобы я лег с ней в постель – или, если быть точным, растянулся рядом с ней на мешковине, что служила ей постелью, в хижине, которую она делила с сестрами-тройняшками, акробатками из Кералы, такими же сиротами, как она сама, – как и я.
Вот что она для меня сделала: силой своих чар заставила расти волосы там, где светился голый череп с тех самых пор, как мистер Загалло дернул слишком сильно; под влиянием ее колдовства родимые пятна у меня на лице поблекли и вовсе пропали после припарок из целебных трав; казалось, что даже мои кривые ноги распрямляются ее стараниями. (Она, правда, ничего не смогла сделать с моим тугим ухом; нет на земле магии, достаточно сильной, чтобы уничтожить завещанное родителями). Но несмотря на все, что она для меня сделала, я неспособен был сделать то, чего она желала больше всего; хотя мы и ложились рядом под глухими стенами мечети, ее полуночное лицо под лунным светом обращалось, неизменно обращалось в маску моей далекой, пропавшей сестры… нет, не моей сестры… в прогнившую, бесстыдно искаженную личину Джамили-Певуньи. Парвати натирала свое тело волшебными мазями и маслами, вызывающими желание; она тысячу раз проводила по волосам расческой, сделанной из костей оленя, дарующих мужскую силу; и (я в этом не сомневаюсь) в мое отсутствие перепробовала все заговоры и приворотные зелья; но более давнее колдовство владело мною, и, похоже, от тех чар не было избавления; я осуждён был видеть, как лица женщин, любящих меня, обращаются в черты… но вы уже знаете, чьи осыпающиеся черты возникали передо мною, наполняя мне ноздри безбожным смрадом.
– Бедная девочка, – вздыхает Падма, и я соглашаюсь; но до той самой минуты, пока Вдова не выкачала из меня прошлое-настоящее-будущее, чары Мартышки были неодолимы.
Когда Парвати-Колдунья признала наконец свое поражение, на лице ее в одночасье появилась странная, всеми замеченная гримаска. Накануне она легла спать в хижине сироток-акробаток, а поутру ее полные губы выпятились чувственно, с невыразимой обидой. Сиротки-тройняшки, обеспокоенно хихикая, сообщили ей, что случилось с ее лицом; Парвати деловито принялась приводить черты в порядок; но не помогали ни мускульные усилия, ни колдовство – ей так и не удалось вернуться к прежнему обличью; в конце концов, смирившись с напастью, Парвати отступилась, и Решам-биби толковала всякому, кто готов был слушать: «Бедная девочка, видно, бог подул ей в лицо, когда она красилась».
(В тот год, так уж сошлось, все шикарные городские дамы носили на лицах то же самое выражение: нарочито-эротичное; надменные манекенщицы во время показа мод «Элеганца-73» все как одна выпячивали губы, расхаживая по подиуму. Среди ужасающей нищеты, царившей в трущобах фокусников, Парвати-Колдунья со своей гримаской следовала самой высокой моде).
Маги не жалели сил, чтобы заставить Парвати снова улыбнуться. Отрывая время от работы, а также от более низменных повседневных дел, например, починки лачуг из жести и картона, которые повалил ураган, или травли крыс, они показывали самые сложные свои трюки ради ее удовольствия; но гримаска по-прежнему оставалась на лице. Решам-биби приготовила зеленый чай, пахнущий камфарой, и силой заставила Парвати проглотить его. От чая приключился такой запор, что целых девять недель никто не видел, как Парвати ходит по большой нужде, приседая позади своей хижины. Два молодых жонглера решили, что она вновь загрустила по умершему отцу, и взялись нарисовать его портрет на обрывке старого брезента, а затем повесили свою работу над ее ложем из мешковины. Тройняшки беспрерывно шутили, а Картинка-Сингх, глубоко удрученный, заставлял кобр завязываться узлами; но ничего не помогало, ибо, если даже сама Парвати была бессильна исцелить безнадежную любовь, на что могли надеяться все остальные? Неистребимая гримаска Парвати вызвала в квартале некую смутную тревогу, которая, невзирая на то, что маги яростно отрицали существование неведомых сил, никак не желала рассеиваться.
И тут Решам-биби осенило. «Какие же мы дурни, – сказала она Картинке-Сингху, – просто не видим ничего у себя под носом. Бедной девочке уже двадцать пять, баба? – она ведь почти старуха! Ей до смерти нужен муж!» Картинка-Сингх был потрясен. «Решам-биби, – проговорил он с одобрением, – ты еще не совсем выжила из ума».