Страница:
Надо сказать, что Катя раздумывала недолго. Лубянка забрала у нее Феогноста, необходима ему она будет еще нескоро, и вот та же Лубянка решила, что правильно чередовать кнут с пряником, и предлагает ей, Кате, то, о чем она давно мечтала. А может, и Феогност, увидев, как она без него мучается, послал вместо себя замену. Теперь у нее будет свой, по-настоящему свой ребенок, причем фактически с нуля. Нижегородская знакомая сказала, что мальчик родился только две недели назад и через десять дней мать уезжает. Кормилицу они нашли, финку, хорошую деревенскую бабу, матери перевязали груди прямо в роддоме, она ребенка, похоже, и двух раз не покормила, иначе нельзя было по ее легенде. Так что, если Катя согласится, в Ленинграде ребенок целиком будет на ней. Родители даже не возражают, чтобы он, когда подрастет, звал ее мамой.
Катя попросила день на размышление, хотя знала, что не откажется. Бог дал ей ровно то, о чем она Его молила, когда ждала с фронта Колю. Они договорились, что она придет на переговорный пункт в среду, в полдень, и тогда же даст ответ. Утром, встав с постели, чтобы приготовить себе чай, она спросонья даже не сразу сообразила, что у нее впервые после ареста Феогноста ничего, совсем ничего не болит. С тех пор, как подруга ей написала, что Коля и Ната поженились, прошло больше десяти лет, и вот о ней вспомнили. Она была благодарна за это и знала: что бы ни было дальше, чем бы ни занимались родители мальчика в своих долгих командировках, она их ожидания не обманет, будет для ребенка самой верной, самой преданной матерью.
В Ленинграде с военным и его женой Катя прожила пять дней, потом они уехали. Куда - она не спрашивала, но кажется, то ли в Японию, то ли в Китай, скорее, именно в Китай. Она едва успела узнать важнейшие телефоны и адреса: где находится поликлиника, когда приезжает из деревни кормилица, где получать паек, положенный военному на работе, и вообще, куда звонить в экстренных случаях и просто, чтобы им передали новости о ребенке. На сколько они едут, никто или не знал, или не имел права сказать, но тоже по отдельным репликам она поняла, что не меньше чем на год, а может быть, и на два.
За эти дни они толком и не познакомились - ни военного, ни жены не было дома до глубокой ночи, ребенок был полностью на Кате, и она с непривычки так уставала, что, когда они приходили, уже спала. Лишь утром за завтраком они и виделись, но и тут все спешили: они на работу, она к ребенку, который из-за чехарды с кормилицами - до нынешней была финка, но она чем-то им не понравилась и ровно за сутки до приезда Кати ее рассчитали - плохо спал, просыпался чуть ли не каждые полчаса и был донельзя взвинчен. Наверное, чувствовал, что мать его бросает, а без матери, когда тебе не исполнилось и месяца, никому хорошо не бывает.
Наконец пять дней кончились, хозяева, оставив ей два аккуратно отпечатанных на машинке листа телефонов и адресов с подробными пояснениями, какой и по какому поводу может понадобиться, отбыли на вокзал, и она осталась одна. Осталась настоящей матерью. Хотя ребенок по-прежнему плохо спал, хотя первое время то и дело простужался - каждый раз она буквально сходила с ума, что что-то серьезное, - Катя понимала, что счастлива. По-настоящему трудными были начальные два месяца, потом она обнаружила, что приноровилась, все умеет и знает. Ребенок тоже успокоился, отлично спит, в девять засыпает, и до шести его не слышно - так что и она высыпается - хорошо прибавляет в весе, вообще, по свидетельству врачей, развивается быстрее нормы.
Катя и ребенок были полностью предоставлены себе, лишь один-два раза в месяц звонил кто-нибудь с работы отца и интересовался, что и как, не надо ли чего, да иногда наезжала в Ленинград нижегородская свояченица. Но и здесь о контроле речь не шла, просто той в Нижнем делалось скучно, вдобавок она хотела показаться столичным медицинским светилам. Со стенокардией лучше у нее не становилось. Ленинградские визиты свояченицы редко длились больше недели, в Нижнем была квартира с дорогой мебелью плюс хорошая дача, и надолго оставлять свое хозяйство без присмотра она не любила.
Во дворе уже через полгода даже знавшие, кто Катя, за глаза звали ее Костиной мамой, большинство же считало, что она и есть его мать. Потом, вспоминая год, прожитый с Костиком, Катя говорила, что ни до, ни после, никогда не была так счастлива. Родители не объявлялись, правда, время от времени от них приходили письма. Конверты были российские, и только бумага резная и надушенная - выдавала, что писались они в другом мире. Затем письма кончились, но деньги на Катину сберкнижку продолжали исправно переводить, и она знала, что родители живы, где-то есть.
Два месяца из-за границы не было никаких новостей, а потом у них с Костиком начались неприятности. Сначала мелкие. Однажды, например, к ним в дом пришел человек и стал у нее допытываться, кто родители Костика, где они - ему с ними надо срочно связаться. Катя твердо ему отвечала, что ведать ничего не ведает, она и есть мать ребенка - и он, ничего не добившись, уходя, довольно злобно сказал, что им известно, что Катя много лет помогала попу и антисоветчику Феогносту, и это ей еще аукнется.
Дальше все вроде бы вошло в колею, месяц было тихо, и вдруг, на сей раз официально - повесткой - ее вызвали в Кресты. Интересовались тем же: как и по каким каналам она связывается с родителями Костика. Она отвечала, что ни по каким; раньше изредка ей от них приходили вот такие письма, и она показала, что получала, но обратного адреса на конвертах не было, и она, чтобы сообщить новости о ребенке, звонила человеку по имени Сергей Иванович, о чем перед отъездом распорядились родители. Вот его телефон. Ни Сергей Иванович, ни номер телефона интереса у следователя не вызвали, и он продолжал у нее допытываться: а еще, еще есть у нее каналы, и что она вообще собирается делать с ребенком? На что будет жить, если, например, ей перестанут переводить деньги? Катя спокойно отвечала, что родители Костика рано или поздно приедут, деньги же у нее есть, она все не проживала, на год ей с ребенком хватит с избытком. А следователь не отставал, правда, пока мягко, без крика: а что, если не приедут? Катя снова, будто последняя дурочка: как же могут не приехать, любая командировка когда-нибудь да кончается. Следователь: а если их убили? если их в живых нет? он ведь военный и работа у него опасная, вдруг он и она погибли. Катя: но ведь тогда Костик сирота и ему положена пенсия, на пенсию они и будут жить. Родители ребенка, когда уезжали, сказали, что она должна быть для Костика настоящей матерью, она им даже на кресте поклялась, что чтобы ни случилось, ребенка вырастит.
Это было началом, дальше ее стали вызывать к следователю чуть не ежедневно. И разговор постепенно менялся. Временами на нее теперь орали, крыли матом, требовали, чтобы она призналась, что за Костей ее не ухаживать наняли, а с помощью катакомбной церкви вывезти его из России.
Она уже давно понимала, что с военным и его женой что-то не так и, видя, что следователь делается все грубее, все чаще и чаще поминает сидящего в тюрьме Феогноста, что она с ним одна шайка-лейка, она написала в Нижний свояченице, чтобы та искала замену, а до тех пор сама ехала в Ленинград. Может статься, ей, Кате, придется оставить ребенка и надолго уехать. Свояченица ответила письмом, полным упреков и напоминаний, что Катя клялась всеми святыми, что ребенка не бросит. Через день Катя узнала, что впервые после отъезда хозяев ей на сберкнижку не перевели их жалования. Тут же с ближайшей почты она отбила в Нижний новую телеграмму, что если свояченица немедленно не приедет, она сдаст ребенка в детприемник.
Телеграмма сработала, и два дня спустя свояченица, разъяренная, страшная, Катя ее такой и не видела, прибыла в Ленинград. Орать она начала с порога и кричала не хуже следователя. Наверное, час, покуда она не выдохлась, объясниться с ней Катя и не пыталась, печально сидела, слушала. Когда Катя сказала, что случилось, свояченица не поняла, настолько она привыкла, что родня - люди, у которых всегда все в порядке. Наконец до нее дошло, как обстоят дела, и она заплакала. Катя хотела, чтобы она увезла мальчика в Нижний, но свояченица еще на что-то надеялась, главное же, боялась потерять ленинградскую квартиру. Перспектива расстаться с ней пугала ее до истерики. В итоге они целый месяц прожили тогда в Ленинграде втроем.
Катю, как и раньше, таскали на допросы, говорили грубо, и обвинения, что ей предъявлялись, с каждым днем звучали конкретнее. Благодаря Феогносту Катя понимала, что добром эта история кончится вряд ли - после очередного допроса ее просто поместят в одну из крестовских камер. Она давно подобного ждала, даже удивлялась, что с арестом медлят. Но, наверное, в деле были неясности, могло быть, например, что родители Костика куда-то исчезли и пока не понятно, что с ними: погибли, арестованы, но остались верны присяге - или перешли на сторону врага. Неопределенность длилась довольно долго, и до той поры чекисты выжидали, лишь страхуясь, готовили материалы.
Вопросы менялись мало. Почему все-таки родители Костика - советские люди, выбрали в качестве няньки ее, женщину, насквозь религиозную, ближайшую сотрудницу врага народа, бывшего нижегородского викария Феогноста? Знали ли они о Феогносте? Да, знали. Тогда почему? Катя: потому что она очень обязательная, надежная и чистоплотная женщина. Плюс у нее медицинское образование. Еще один плюс: она знает три иностранных языка и может Костика им обучить. Следователь: крестила ли она ребенка, а если крестила, то с санкции родителей или без нее? Она: нет. О крещении они ни разу не разговаривали и, конечно, она, хоть и верующая, без разрешения родителей никогда подобного бы делать не стала. Давала ли она родителям адреса и телефоны своих родственников, которые после революции эмигрировали за границу и по сведениям, которыми располагает следствие, сейчас проживают во Франции, Англии и Америке. Она: нет, не давала, потому что эти адреса и ей самой неизвестны. Никаких близких родственников у нее за пределами СССР нет и никогда не было. Если есть, то очень дальние, с которыми и до революции она отношений не поддерживала. Она даже не знает, где они живут.
"Ровно три месяца, до 21 ноября, когда меня арестовали, - рассказывала Катя тетке, - мы пережевывали одно и то же и оба ждали, когда ситуация определится. Раньше я начала привыкать к ежедневным походам к следователю, удивлялась, что многие дают совершенно дикие показания и на себя и на других. Умом я, конечно, понимала, что меня допрашивают - мягче не бывает, и все равно не могла представить, как это - человека ломают. И вот получилось, что меня арестовали точно в тот день, когда я, идя на очередной допрос, - квартира была меньше чем в километре от Крестов, и я ходила пешком, - окончательно уверилась, что не так страшен черт. Естественно, что к дальнейшему, - говорила Катя, - готова я оказалась мало и сейчас слабо понимаю, как выдержала два месяца непрерывных допросов, во время которых мне по три дня и больше не давали спать, допрашивали конвейером, днем и ночью. В последнюю неделю и садиться не разрешали, заставляли стоять, пока не упаду, а только упаду, били и снова заставляли встать.
Я никогда, - продолжала она, - не считала себя сильным человеком, с детства не умела терпеть физической боли: мать меня, в отличие от Наты, которая любила всякие мальчишеские занятия от рыбной ловли до катания на велосипеде и на синяки, шишки внимания не обращала, - звала недотрогой. В Крестах я только одного сначала боялась, что меня начнут бить, но это оказалось не самое страшное". Тетке Катя говорила, что, как ни странно, ее поддерживал, дал возможность все вынести ужас. Она словно была зажата между двумя ужасами. Первый - новый следователь, который вызывал у нее почти нечеловеческий страх. Он беспрерывно ее материл, бил по лицу и ногой в низ живота, вдобавок плевался, но еще больший ужас у нее вызывало то, что вот сейчас она сдастся, подпишет, что он требует, а завтра десяток ни в чем не повинных людей из-за нее пойдут в лагерь или погибнут.
Она настолько живо представляла себе, как их арестовывают, как допрашивают, потом судят и убивают, и они, сколько это длится, на каждый допрос, и на суд, и на расстрел, идут мимо нее, она все время оказывается у них на дороге, и они ничего, ничего плохого ей не говорят, ни в чем ее не винят и не упрекают, даже стараются утешить, объяснить, что и они тоже, никто бы из них подобных мучений не вынес, и они бы подписали, лишь бы прекратили бить, пытать, дали заснуть. И вообще, раз они попали в список, их бы арестовали так и так, не она, кто-нибудь другой дал бы на них показания. Они шли, один за другим, шли и ее утешали, и пока она их видела, она понимала, что нет, еще минуту и еще, а потом и час, и день она ничего не подпишет. Она говорила, что сейчас ей странно, но тогда, в тюрьме, она почти не молилась, не просила Бога, чтобы Он помог и, только уже оказавшись в лагере, стала молиться по-настоящему.
Даже удивительно, рассказывала Катя тетке, как не то что редко, а неравномерно, что ли, я обращалась к Господу. В детстве и в юности была очень набожной, куда набожнее, чем сестра и родители, которые ходили в церковь лишь по праздникам. И потом, до того когда стала жить вместе с Феогностом, молилась каждый день, а прежде, в студенческие годы, ходила в церковь за все время раз пять-шесть, и не хотелось, и не вспоминала. В общем, было не надо. И при Феогносте Кате казалось, ей молиться не обязательно, Феогност достаточно молится за них обоих. В Нижнем и в Сызрани она ходила в храм больше когда он ушел с кафедры, и она увидела, что с юродством у него ничего не получается; она вновь, причем по-детски истово, стала молиться, просить Деву Марию и Святых угодников, чтобы они ему помогли. Убеждала их, что Феогносту необходимо помочь, что он искренне хочет лучше служить Богу, иначе бы не ушел с епископии. Феогност в то время, если речь заходила о церкви, отзывался о ней до крайности отрицательно, она же, наоборот, лишь выдавалась свободная минутка - бежала в соседней храм и там, будто ребенок, все просила, упрашивала Деву Марию, все уговаривала ее. А живя с Костиком и здесь, в тюрьме, она снова хотя на ночь и молилась, но без души, наскоро.
В тюрьме, рассказывала Катя, у нее было ощущение, что она и люди, на которых от нее требовали показаний, образовали нечто вроде братства и теперь друг за дружку держатся, друг другу помогают, и она безумно боялась оказаться среди них самой слабой, сдаться первой и погубить остальных. Многих она давно и хорошо знала, в основном через Феогноста, некоторых знала лишь по фамилии, о прочих и вовсе слышала первый раз в жизни, но что затевается, из этого набора понять было нетрудно. Родители Костика - разведчики, очевидно, перебежали на "ту" сторону, и Лубянка решила отыграться новым большим процессом. Главными обвиняемыми на нем должны были быть известные деятели церкви и старые профессора - богословы, философы, с церковью связанные. Они или прикрывали шпионскую деятельность, или собирали информацию, а передавали ее агентам священники во время исповеди. Дело должно было быть очень и очень крупным, может быть, вообще стать прологом к запрету православной церкви в России.
И вот в день, когда Катя поняла, что сил у нее больше не осталось и сегодня она подпишет что от нее требуют, вдруг все кончилось. Как только ее привели на допрос, следователь сразу, ни о чем не спрашивая, подсунул ей для подписи другой протокол, в котором ничьей фамилии, кроме ее, не было. В новой бумаге значилось лишь, что она, Катерина Колпина, самостоятельно, ни с кем не сговариваясь, обязалась перед А.И. Казминым и Е.М. Казминой, узнав, что они собираются перейти на сторону врагов советской власти, через советско-финскую границу переправить их сына на Запад. Дабы она не сомневалась, что дальше упрямиться глупо и Катины показания никому, включая родителей Костика, повредить не могут, следователь показал ей французскую газету "Монд" от 15 февраля 32-го года, где говорилось, что резидент советской разведки во французском Индокитае Казмин с женой, тоже разведчицей, выдав всю советскую агентурную сеть, вчера попросили во Франции политическое убежище.
Это был такой дар, что Катя, прежде чем поверила своим глазам, ликуя, несколько раз перечитала протокол и лишь затем расписалась. Что она подписывает собственный смертный приговор, ей и в голову не пришло. В камере она, конечно, поняла, что получит "вышку", но огорчилась мало, на себе она давно поставила крест, боялась одного - потянуть за собой других. Теперь она была по-сумасшедшему рада.
А дальше Особое Совещание за измену Родине в форме пособничества шпионажу дало ей всего восемь лет, и она вернулась в камеру Крестов, правда, в новую, и стала ждать этапа. Это тоже было неслыханное везение, второе подряд, но полоса его и не думала кончаться. В камере на третий день после приговора Катя при побудке обнаружила, что у нее отнялись ноги, три недели она провалялась в тюремной больнице, а потом, когда немного пришла в себя, снова начала ходить, была актирована и, вместо Колымы, отправлена в инвалидный лагерь Кострищево на Алтай.
Больницей в Кострищево заведовал бывший прихожанин и старый знакомый Феогноста Борис Семенович Огнев. Он окончательно поставил ее на ноги, а позже сумел пристроить к конторе стирать белье для начальника лагеря и опера. Оба жили с семьями в километре от зоны, в поселке вольнонаемных, и Катя ходила к ним не только за бельем, но и прибраться, так что вдобавок ее через месяц расконвоировали.
После тюрьмы и следствия Кострищево было настоящим раем, и скоро она почувствовала, что приходит в себя. Катя говорила тетке, что жизнь в лагере была спокойной; на ее старательность, аккуратность не жаловались, и на доставшееся Кате место никто не посягал. Она стирала на речке белье, гладила его, убиралась в доме, и ничего не мешало ей думать о тех людях, о которых она хотела, например, о Костике и Феогносте, вспоминать их и о них молиться.
Кстати, иногда по церковным каналам до нее доходили отрывочные сведения о Феогносте. Сначала он был в лагере под Семипалатинском (она тогда еще жила в Ленинграде), и там ему пришлось очень худо. В первый же день блатные его избили, отняли одежду, но на этом беды не кончились. В декабре, голодный, почти раздетый, Феогност отказался идти на работу и один, а затем второй раз попал в карцер. Третьего срока в карцере он бы не выдержал, к счастью, с немалым трудом, через гулаговского медицинского начальника его удалось перевести в томскую тюремную психиатрическую больницу. В Томске, особенно если равнять с лагерем, ему было неплохо. Если на воле он мучился, страдал, что вот, прошел день, а он для Христа ничего не сделал, то в тюрьме, даже без юродства, все было близко к правильному. Здесь он принимал мучения во имя Христа, и, значит, своими слабыми силами, как мог, ему служил. В Томске он много работал, писал, и Катя, прожив с ним бок о бок столько лет, даже на расстоянии, даже его не видя, чувствовала, что сейчас ему лучше, чем было в последние месяцы перед арестом. И она была за него рада, и когда молилась, не забывала поблагодарить Господа и за то, что Феогност жив, и за то, что ему вышло облегчение.
Еще больше она волновалась за Костика. Но и тут вроде бы было неплохо. Квартиру пока, к счастью, не конфисковали, и свояченица, переселившись в Ленинград, честно ухаживала за ребенком. Кате она регулярно писала длинные, подробные письма. Имея возможность выходить за пределы лагеря, Катя быстро сошлась с одной очень хорошей женщиной, вдовой умершего несколько лет назад местного священника, и свояченица писала на ее имя. И Катя тоже чуть не каждый день писала в Ленинград. Она знала, как Костик ест и как спит, какими болезнями болеет, иногда у нее было ощущение, что он настолько близко, что она протянет руку и до него дотронется.
Так продолжалось почти полтора года, а дальше свояченица, сначала робко, а потом все с большим напором стала жаловаться на здоровье, на то, что с Костиком ей тяжело. Сколько сил он от нее требует, а у нее их мало и с каждым днем меньше и меньше.
Долго Катя думала, что она просто устала ходить за чужим ребенком и хочет эту ношу со своих плеч сбросить. Чего-то подобного она ждала давно, однако не особенно опасалась, знала, что свояченица - человек нерешительный: стоит надавить, она, пусть и без охоты, тянуть лямку будет. Но месяцем позже свояченица написала про врачей, которые говорят, что, по-видимому, ей опять придется лечь в больницу, и Катя вдруг поняла, что дело плохо. Несколько лет назад у свояченицы вырезали рак груди, казалось, операция прошла хорошо, во всяком случае, врачи тогда сказали, что она здорова, опухоль удалена и больше опасности нет. И вот теперь, судя по всему, рецидив.
Скоро свояченицу и вправду положили в хирургию, Кате уже оттуда она написала, что с Костиком пока будет жить его старая кормилица, но уговорить ее удалось лишь на три недели. Катя понимала, что даже если операция пройдет успешно, свояченица раньше чем через два месяца не оправится. Не зная, что делать, она лихорадочно стала писать разным людям, которые были связаны с церковью, умоляя помочь, хотя бы на время взять к себе мальчика, но тут же от свояченицы пришло новое радостное письмо, что и вторая операция прошла успешно, для нее совсем легко, причем она чувствует себя настолько хорошо, что ее сразу выписали. Это был конец: так быстро прийти в себя она никак не могла, значит, ее разрезали и, увидев, что опухоль неоперабельна, просто зашили и отпустили домой.
Получилось, что свояченице осталось жить считанные месяцы. Дальше у Костика один путь - детский дом, ей же, Кате, сидеть в лагере еще больше шести лет и помочь ему нечем. Правда, она продолжала надеяться. Они с Феогностом знали многих, и теперь, разослав письма по адресам, которые помнила, обратившись к каждому и каждого прося, моля взять мальчика, Катя ждала ответов и верила, что хоть кто-нибудь во имя Христа согласится. Но, очевидно, круг близких им людей сильно поредел, большинство, включая и ее сестру Нату, не ответили, те же, кто отозвался, написали, что сами отчаянно бедствуют, если бы это был ее ребенок или ребенок отца Феогноста, может, они и исхитрились бы, а раз он чужой, вдобавок сын настоящего шпиона, помочь они не в состоянии, пускай она их извинит.
Между тем свояченица опять начала жаловаться, что чувствует себя плохо, в груди и не только, возобновились боли, ей колют сильные лекарства, но помогают они ненадолго. Потом она замолчала, не ответила на три Катиных письма кряду, а после четвертого написала то, чего Катя больше всего боялась, - врачи дали понять, что жить ей осталось максимум полгода. Еще в письме было, что никого себе на смену найти у нее не получается - пыталась уже не раз. Может быть, что-то есть у Кати. Катя тогда написала по второму кругу, везде, где был малейший шанс, но снова никто не согласился. Чуть не у каждого близкие или были расстреляны, или сидели по лагерям, многие поголадывали, в подобных условиях просить взять к себе лишний рот, наверное, было неправильно. Катя же все никак не хотела смириться и писала, писала людям, которые когда-то сами предлагали ей с Феогностом поддержку, деньги, свой дом, а сейчас, когда ей действительно понадобилась помощь, ушли в кусты.
Она беспрестанно пыталась что-нибудь придумать, найти выход, а времени оставалось меньше и меньше, время теперь уходило очень быстро, и она уже начала ждать телеграммы из Ленинграда, что свояченицы на свете больше нет вчера, второго, третьего дня она скончалась. Но Катя торопила события, свояченица, слава Богу, пока была жива. По внешности Катя не изменилась, она так же аккуратно, что и прежде, обстирывала лагерное начальство и убиралась в их домах, по-прежнему была со всеми приветлива, но внутри нее беспрерывно работал метроном, день за днем отсчитывая, сколько осталось Костику до полного сиротства и детского дома.
От этого бесконечного тиканья она буквально сходила с ума и, чтобы хоть немного отвлечься, начинала представлять себе, как в последний момент что-то Костика спасает. Например, происходит чудо, метастазы у свояченицы рассасываются и она выздоравливает, или объявляют амнистию по случаю годовщины революции, и ее, Катю, когда свояченица уже при смерти, отпускают. На скором поезде она едет в Ленинград и успевает не только достойно похоронить, но даже с ней попрощаться. А то сам Костик, будто настоящий разведчик, спрятавшись в поезде под лавкой, за чемоданами, добирается до Хельсинки, или он же ночью лесом переходит границу около Куоккалы - там однажды все четверо, Коля, Федя, Ната и она, в 1912 году провели на даче целый месяц. В конце же концов, Костик попадает в Париж, к родителям.
Но, видно, фантазии помогали мало, забывалась она ненадолго, затем снова принимался тикать метроном, и снова она знала, что время идет и идет, а она для Костика, сыночка своего единственного, ничего не сделала. По-видимому, это напряжение она однажды не выдержала и впала в какое-то странное состояние, похожее на полузабытье. Наша с тобой тетка, Аня, говорила мне, что по тому, как Катя рассказывала, что было с ней тогда в лагере, она понимала, что многое она помнит и сама, но ей настолько удивительно, что она так могла себя вести, так говорить, что, рассказывая, она предпочитает ссылаться на других, передавать в их версии. Действительно, истории необычны, хотя Катю в них узнаешь. Перед нами Катя, в которой перебродило то, что она слышала от Феогноста, читала в Колиных письмах, и, конечно, все то, что ее сводило тогда с ума.
Катя попросила день на размышление, хотя знала, что не откажется. Бог дал ей ровно то, о чем она Его молила, когда ждала с фронта Колю. Они договорились, что она придет на переговорный пункт в среду, в полдень, и тогда же даст ответ. Утром, встав с постели, чтобы приготовить себе чай, она спросонья даже не сразу сообразила, что у нее впервые после ареста Феогноста ничего, совсем ничего не болит. С тех пор, как подруга ей написала, что Коля и Ната поженились, прошло больше десяти лет, и вот о ней вспомнили. Она была благодарна за это и знала: что бы ни было дальше, чем бы ни занимались родители мальчика в своих долгих командировках, она их ожидания не обманет, будет для ребенка самой верной, самой преданной матерью.
В Ленинграде с военным и его женой Катя прожила пять дней, потом они уехали. Куда - она не спрашивала, но кажется, то ли в Японию, то ли в Китай, скорее, именно в Китай. Она едва успела узнать важнейшие телефоны и адреса: где находится поликлиника, когда приезжает из деревни кормилица, где получать паек, положенный военному на работе, и вообще, куда звонить в экстренных случаях и просто, чтобы им передали новости о ребенке. На сколько они едут, никто или не знал, или не имел права сказать, но тоже по отдельным репликам она поняла, что не меньше чем на год, а может быть, и на два.
За эти дни они толком и не познакомились - ни военного, ни жены не было дома до глубокой ночи, ребенок был полностью на Кате, и она с непривычки так уставала, что, когда они приходили, уже спала. Лишь утром за завтраком они и виделись, но и тут все спешили: они на работу, она к ребенку, который из-за чехарды с кормилицами - до нынешней была финка, но она чем-то им не понравилась и ровно за сутки до приезда Кати ее рассчитали - плохо спал, просыпался чуть ли не каждые полчаса и был донельзя взвинчен. Наверное, чувствовал, что мать его бросает, а без матери, когда тебе не исполнилось и месяца, никому хорошо не бывает.
Наконец пять дней кончились, хозяева, оставив ей два аккуратно отпечатанных на машинке листа телефонов и адресов с подробными пояснениями, какой и по какому поводу может понадобиться, отбыли на вокзал, и она осталась одна. Осталась настоящей матерью. Хотя ребенок по-прежнему плохо спал, хотя первое время то и дело простужался - каждый раз она буквально сходила с ума, что что-то серьезное, - Катя понимала, что счастлива. По-настоящему трудными были начальные два месяца, потом она обнаружила, что приноровилась, все умеет и знает. Ребенок тоже успокоился, отлично спит, в девять засыпает, и до шести его не слышно - так что и она высыпается - хорошо прибавляет в весе, вообще, по свидетельству врачей, развивается быстрее нормы.
Катя и ребенок были полностью предоставлены себе, лишь один-два раза в месяц звонил кто-нибудь с работы отца и интересовался, что и как, не надо ли чего, да иногда наезжала в Ленинград нижегородская свояченица. Но и здесь о контроле речь не шла, просто той в Нижнем делалось скучно, вдобавок она хотела показаться столичным медицинским светилам. Со стенокардией лучше у нее не становилось. Ленинградские визиты свояченицы редко длились больше недели, в Нижнем была квартира с дорогой мебелью плюс хорошая дача, и надолго оставлять свое хозяйство без присмотра она не любила.
Во дворе уже через полгода даже знавшие, кто Катя, за глаза звали ее Костиной мамой, большинство же считало, что она и есть его мать. Потом, вспоминая год, прожитый с Костиком, Катя говорила, что ни до, ни после, никогда не была так счастлива. Родители не объявлялись, правда, время от времени от них приходили письма. Конверты были российские, и только бумага резная и надушенная - выдавала, что писались они в другом мире. Затем письма кончились, но деньги на Катину сберкнижку продолжали исправно переводить, и она знала, что родители живы, где-то есть.
Два месяца из-за границы не было никаких новостей, а потом у них с Костиком начались неприятности. Сначала мелкие. Однажды, например, к ним в дом пришел человек и стал у нее допытываться, кто родители Костика, где они - ему с ними надо срочно связаться. Катя твердо ему отвечала, что ведать ничего не ведает, она и есть мать ребенка - и он, ничего не добившись, уходя, довольно злобно сказал, что им известно, что Катя много лет помогала попу и антисоветчику Феогносту, и это ей еще аукнется.
Дальше все вроде бы вошло в колею, месяц было тихо, и вдруг, на сей раз официально - повесткой - ее вызвали в Кресты. Интересовались тем же: как и по каким каналам она связывается с родителями Костика. Она отвечала, что ни по каким; раньше изредка ей от них приходили вот такие письма, и она показала, что получала, но обратного адреса на конвертах не было, и она, чтобы сообщить новости о ребенке, звонила человеку по имени Сергей Иванович, о чем перед отъездом распорядились родители. Вот его телефон. Ни Сергей Иванович, ни номер телефона интереса у следователя не вызвали, и он продолжал у нее допытываться: а еще, еще есть у нее каналы, и что она вообще собирается делать с ребенком? На что будет жить, если, например, ей перестанут переводить деньги? Катя спокойно отвечала, что родители Костика рано или поздно приедут, деньги же у нее есть, она все не проживала, на год ей с ребенком хватит с избытком. А следователь не отставал, правда, пока мягко, без крика: а что, если не приедут? Катя снова, будто последняя дурочка: как же могут не приехать, любая командировка когда-нибудь да кончается. Следователь: а если их убили? если их в живых нет? он ведь военный и работа у него опасная, вдруг он и она погибли. Катя: но ведь тогда Костик сирота и ему положена пенсия, на пенсию они и будут жить. Родители ребенка, когда уезжали, сказали, что она должна быть для Костика настоящей матерью, она им даже на кресте поклялась, что чтобы ни случилось, ребенка вырастит.
Это было началом, дальше ее стали вызывать к следователю чуть не ежедневно. И разговор постепенно менялся. Временами на нее теперь орали, крыли матом, требовали, чтобы она призналась, что за Костей ее не ухаживать наняли, а с помощью катакомбной церкви вывезти его из России.
Она уже давно понимала, что с военным и его женой что-то не так и, видя, что следователь делается все грубее, все чаще и чаще поминает сидящего в тюрьме Феогноста, что она с ним одна шайка-лейка, она написала в Нижний свояченице, чтобы та искала замену, а до тех пор сама ехала в Ленинград. Может статься, ей, Кате, придется оставить ребенка и надолго уехать. Свояченица ответила письмом, полным упреков и напоминаний, что Катя клялась всеми святыми, что ребенка не бросит. Через день Катя узнала, что впервые после отъезда хозяев ей на сберкнижку не перевели их жалования. Тут же с ближайшей почты она отбила в Нижний новую телеграмму, что если свояченица немедленно не приедет, она сдаст ребенка в детприемник.
Телеграмма сработала, и два дня спустя свояченица, разъяренная, страшная, Катя ее такой и не видела, прибыла в Ленинград. Орать она начала с порога и кричала не хуже следователя. Наверное, час, покуда она не выдохлась, объясниться с ней Катя и не пыталась, печально сидела, слушала. Когда Катя сказала, что случилось, свояченица не поняла, настолько она привыкла, что родня - люди, у которых всегда все в порядке. Наконец до нее дошло, как обстоят дела, и она заплакала. Катя хотела, чтобы она увезла мальчика в Нижний, но свояченица еще на что-то надеялась, главное же, боялась потерять ленинградскую квартиру. Перспектива расстаться с ней пугала ее до истерики. В итоге они целый месяц прожили тогда в Ленинграде втроем.
Катю, как и раньше, таскали на допросы, говорили грубо, и обвинения, что ей предъявлялись, с каждым днем звучали конкретнее. Благодаря Феогносту Катя понимала, что добром эта история кончится вряд ли - после очередного допроса ее просто поместят в одну из крестовских камер. Она давно подобного ждала, даже удивлялась, что с арестом медлят. Но, наверное, в деле были неясности, могло быть, например, что родители Костика куда-то исчезли и пока не понятно, что с ними: погибли, арестованы, но остались верны присяге - или перешли на сторону врага. Неопределенность длилась довольно долго, и до той поры чекисты выжидали, лишь страхуясь, готовили материалы.
Вопросы менялись мало. Почему все-таки родители Костика - советские люди, выбрали в качестве няньки ее, женщину, насквозь религиозную, ближайшую сотрудницу врага народа, бывшего нижегородского викария Феогноста? Знали ли они о Феогносте? Да, знали. Тогда почему? Катя: потому что она очень обязательная, надежная и чистоплотная женщина. Плюс у нее медицинское образование. Еще один плюс: она знает три иностранных языка и может Костика им обучить. Следователь: крестила ли она ребенка, а если крестила, то с санкции родителей или без нее? Она: нет. О крещении они ни разу не разговаривали и, конечно, она, хоть и верующая, без разрешения родителей никогда подобного бы делать не стала. Давала ли она родителям адреса и телефоны своих родственников, которые после революции эмигрировали за границу и по сведениям, которыми располагает следствие, сейчас проживают во Франции, Англии и Америке. Она: нет, не давала, потому что эти адреса и ей самой неизвестны. Никаких близких родственников у нее за пределами СССР нет и никогда не было. Если есть, то очень дальние, с которыми и до революции она отношений не поддерживала. Она даже не знает, где они живут.
"Ровно три месяца, до 21 ноября, когда меня арестовали, - рассказывала Катя тетке, - мы пережевывали одно и то же и оба ждали, когда ситуация определится. Раньше я начала привыкать к ежедневным походам к следователю, удивлялась, что многие дают совершенно дикие показания и на себя и на других. Умом я, конечно, понимала, что меня допрашивают - мягче не бывает, и все равно не могла представить, как это - человека ломают. И вот получилось, что меня арестовали точно в тот день, когда я, идя на очередной допрос, - квартира была меньше чем в километре от Крестов, и я ходила пешком, - окончательно уверилась, что не так страшен черт. Естественно, что к дальнейшему, - говорила Катя, - готова я оказалась мало и сейчас слабо понимаю, как выдержала два месяца непрерывных допросов, во время которых мне по три дня и больше не давали спать, допрашивали конвейером, днем и ночью. В последнюю неделю и садиться не разрешали, заставляли стоять, пока не упаду, а только упаду, били и снова заставляли встать.
Я никогда, - продолжала она, - не считала себя сильным человеком, с детства не умела терпеть физической боли: мать меня, в отличие от Наты, которая любила всякие мальчишеские занятия от рыбной ловли до катания на велосипеде и на синяки, шишки внимания не обращала, - звала недотрогой. В Крестах я только одного сначала боялась, что меня начнут бить, но это оказалось не самое страшное". Тетке Катя говорила, что, как ни странно, ее поддерживал, дал возможность все вынести ужас. Она словно была зажата между двумя ужасами. Первый - новый следователь, который вызывал у нее почти нечеловеческий страх. Он беспрерывно ее материл, бил по лицу и ногой в низ живота, вдобавок плевался, но еще больший ужас у нее вызывало то, что вот сейчас она сдастся, подпишет, что он требует, а завтра десяток ни в чем не повинных людей из-за нее пойдут в лагерь или погибнут.
Она настолько живо представляла себе, как их арестовывают, как допрашивают, потом судят и убивают, и они, сколько это длится, на каждый допрос, и на суд, и на расстрел, идут мимо нее, она все время оказывается у них на дороге, и они ничего, ничего плохого ей не говорят, ни в чем ее не винят и не упрекают, даже стараются утешить, объяснить, что и они тоже, никто бы из них подобных мучений не вынес, и они бы подписали, лишь бы прекратили бить, пытать, дали заснуть. И вообще, раз они попали в список, их бы арестовали так и так, не она, кто-нибудь другой дал бы на них показания. Они шли, один за другим, шли и ее утешали, и пока она их видела, она понимала, что нет, еще минуту и еще, а потом и час, и день она ничего не подпишет. Она говорила, что сейчас ей странно, но тогда, в тюрьме, она почти не молилась, не просила Бога, чтобы Он помог и, только уже оказавшись в лагере, стала молиться по-настоящему.
Даже удивительно, рассказывала Катя тетке, как не то что редко, а неравномерно, что ли, я обращалась к Господу. В детстве и в юности была очень набожной, куда набожнее, чем сестра и родители, которые ходили в церковь лишь по праздникам. И потом, до того когда стала жить вместе с Феогностом, молилась каждый день, а прежде, в студенческие годы, ходила в церковь за все время раз пять-шесть, и не хотелось, и не вспоминала. В общем, было не надо. И при Феогносте Кате казалось, ей молиться не обязательно, Феогност достаточно молится за них обоих. В Нижнем и в Сызрани она ходила в храм больше когда он ушел с кафедры, и она увидела, что с юродством у него ничего не получается; она вновь, причем по-детски истово, стала молиться, просить Деву Марию и Святых угодников, чтобы они ему помогли. Убеждала их, что Феогносту необходимо помочь, что он искренне хочет лучше служить Богу, иначе бы не ушел с епископии. Феогност в то время, если речь заходила о церкви, отзывался о ней до крайности отрицательно, она же, наоборот, лишь выдавалась свободная минутка - бежала в соседней храм и там, будто ребенок, все просила, упрашивала Деву Марию, все уговаривала ее. А живя с Костиком и здесь, в тюрьме, она снова хотя на ночь и молилась, но без души, наскоро.
В тюрьме, рассказывала Катя, у нее было ощущение, что она и люди, на которых от нее требовали показаний, образовали нечто вроде братства и теперь друг за дружку держатся, друг другу помогают, и она безумно боялась оказаться среди них самой слабой, сдаться первой и погубить остальных. Многих она давно и хорошо знала, в основном через Феогноста, некоторых знала лишь по фамилии, о прочих и вовсе слышала первый раз в жизни, но что затевается, из этого набора понять было нетрудно. Родители Костика - разведчики, очевидно, перебежали на "ту" сторону, и Лубянка решила отыграться новым большим процессом. Главными обвиняемыми на нем должны были быть известные деятели церкви и старые профессора - богословы, философы, с церковью связанные. Они или прикрывали шпионскую деятельность, или собирали информацию, а передавали ее агентам священники во время исповеди. Дело должно было быть очень и очень крупным, может быть, вообще стать прологом к запрету православной церкви в России.
И вот в день, когда Катя поняла, что сил у нее больше не осталось и сегодня она подпишет что от нее требуют, вдруг все кончилось. Как только ее привели на допрос, следователь сразу, ни о чем не спрашивая, подсунул ей для подписи другой протокол, в котором ничьей фамилии, кроме ее, не было. В новой бумаге значилось лишь, что она, Катерина Колпина, самостоятельно, ни с кем не сговариваясь, обязалась перед А.И. Казминым и Е.М. Казминой, узнав, что они собираются перейти на сторону врагов советской власти, через советско-финскую границу переправить их сына на Запад. Дабы она не сомневалась, что дальше упрямиться глупо и Катины показания никому, включая родителей Костика, повредить не могут, следователь показал ей французскую газету "Монд" от 15 февраля 32-го года, где говорилось, что резидент советской разведки во французском Индокитае Казмин с женой, тоже разведчицей, выдав всю советскую агентурную сеть, вчера попросили во Франции политическое убежище.
Это был такой дар, что Катя, прежде чем поверила своим глазам, ликуя, несколько раз перечитала протокол и лишь затем расписалась. Что она подписывает собственный смертный приговор, ей и в голову не пришло. В камере она, конечно, поняла, что получит "вышку", но огорчилась мало, на себе она давно поставила крест, боялась одного - потянуть за собой других. Теперь она была по-сумасшедшему рада.
А дальше Особое Совещание за измену Родине в форме пособничества шпионажу дало ей всего восемь лет, и она вернулась в камеру Крестов, правда, в новую, и стала ждать этапа. Это тоже было неслыханное везение, второе подряд, но полоса его и не думала кончаться. В камере на третий день после приговора Катя при побудке обнаружила, что у нее отнялись ноги, три недели она провалялась в тюремной больнице, а потом, когда немного пришла в себя, снова начала ходить, была актирована и, вместо Колымы, отправлена в инвалидный лагерь Кострищево на Алтай.
Больницей в Кострищево заведовал бывший прихожанин и старый знакомый Феогноста Борис Семенович Огнев. Он окончательно поставил ее на ноги, а позже сумел пристроить к конторе стирать белье для начальника лагеря и опера. Оба жили с семьями в километре от зоны, в поселке вольнонаемных, и Катя ходила к ним не только за бельем, но и прибраться, так что вдобавок ее через месяц расконвоировали.
После тюрьмы и следствия Кострищево было настоящим раем, и скоро она почувствовала, что приходит в себя. Катя говорила тетке, что жизнь в лагере была спокойной; на ее старательность, аккуратность не жаловались, и на доставшееся Кате место никто не посягал. Она стирала на речке белье, гладила его, убиралась в доме, и ничего не мешало ей думать о тех людях, о которых она хотела, например, о Костике и Феогносте, вспоминать их и о них молиться.
Кстати, иногда по церковным каналам до нее доходили отрывочные сведения о Феогносте. Сначала он был в лагере под Семипалатинском (она тогда еще жила в Ленинграде), и там ему пришлось очень худо. В первый же день блатные его избили, отняли одежду, но на этом беды не кончились. В декабре, голодный, почти раздетый, Феогност отказался идти на работу и один, а затем второй раз попал в карцер. Третьего срока в карцере он бы не выдержал, к счастью, с немалым трудом, через гулаговского медицинского начальника его удалось перевести в томскую тюремную психиатрическую больницу. В Томске, особенно если равнять с лагерем, ему было неплохо. Если на воле он мучился, страдал, что вот, прошел день, а он для Христа ничего не сделал, то в тюрьме, даже без юродства, все было близко к правильному. Здесь он принимал мучения во имя Христа, и, значит, своими слабыми силами, как мог, ему служил. В Томске он много работал, писал, и Катя, прожив с ним бок о бок столько лет, даже на расстоянии, даже его не видя, чувствовала, что сейчас ему лучше, чем было в последние месяцы перед арестом. И она была за него рада, и когда молилась, не забывала поблагодарить Господа и за то, что Феогност жив, и за то, что ему вышло облегчение.
Еще больше она волновалась за Костика. Но и тут вроде бы было неплохо. Квартиру пока, к счастью, не конфисковали, и свояченица, переселившись в Ленинград, честно ухаживала за ребенком. Кате она регулярно писала длинные, подробные письма. Имея возможность выходить за пределы лагеря, Катя быстро сошлась с одной очень хорошей женщиной, вдовой умершего несколько лет назад местного священника, и свояченица писала на ее имя. И Катя тоже чуть не каждый день писала в Ленинград. Она знала, как Костик ест и как спит, какими болезнями болеет, иногда у нее было ощущение, что он настолько близко, что она протянет руку и до него дотронется.
Так продолжалось почти полтора года, а дальше свояченица, сначала робко, а потом все с большим напором стала жаловаться на здоровье, на то, что с Костиком ей тяжело. Сколько сил он от нее требует, а у нее их мало и с каждым днем меньше и меньше.
Долго Катя думала, что она просто устала ходить за чужим ребенком и хочет эту ношу со своих плеч сбросить. Чего-то подобного она ждала давно, однако не особенно опасалась, знала, что свояченица - человек нерешительный: стоит надавить, она, пусть и без охоты, тянуть лямку будет. Но месяцем позже свояченица написала про врачей, которые говорят, что, по-видимому, ей опять придется лечь в больницу, и Катя вдруг поняла, что дело плохо. Несколько лет назад у свояченицы вырезали рак груди, казалось, операция прошла хорошо, во всяком случае, врачи тогда сказали, что она здорова, опухоль удалена и больше опасности нет. И вот теперь, судя по всему, рецидив.
Скоро свояченицу и вправду положили в хирургию, Кате уже оттуда она написала, что с Костиком пока будет жить его старая кормилица, но уговорить ее удалось лишь на три недели. Катя понимала, что даже если операция пройдет успешно, свояченица раньше чем через два месяца не оправится. Не зная, что делать, она лихорадочно стала писать разным людям, которые были связаны с церковью, умоляя помочь, хотя бы на время взять к себе мальчика, но тут же от свояченицы пришло новое радостное письмо, что и вторая операция прошла успешно, для нее совсем легко, причем она чувствует себя настолько хорошо, что ее сразу выписали. Это был конец: так быстро прийти в себя она никак не могла, значит, ее разрезали и, увидев, что опухоль неоперабельна, просто зашили и отпустили домой.
Получилось, что свояченице осталось жить считанные месяцы. Дальше у Костика один путь - детский дом, ей же, Кате, сидеть в лагере еще больше шести лет и помочь ему нечем. Правда, она продолжала надеяться. Они с Феогностом знали многих, и теперь, разослав письма по адресам, которые помнила, обратившись к каждому и каждого прося, моля взять мальчика, Катя ждала ответов и верила, что хоть кто-нибудь во имя Христа согласится. Но, очевидно, круг близких им людей сильно поредел, большинство, включая и ее сестру Нату, не ответили, те же, кто отозвался, написали, что сами отчаянно бедствуют, если бы это был ее ребенок или ребенок отца Феогноста, может, они и исхитрились бы, а раз он чужой, вдобавок сын настоящего шпиона, помочь они не в состоянии, пускай она их извинит.
Между тем свояченица опять начала жаловаться, что чувствует себя плохо, в груди и не только, возобновились боли, ей колют сильные лекарства, но помогают они ненадолго. Потом она замолчала, не ответила на три Катиных письма кряду, а после четвертого написала то, чего Катя больше всего боялась, - врачи дали понять, что жить ей осталось максимум полгода. Еще в письме было, что никого себе на смену найти у нее не получается - пыталась уже не раз. Может быть, что-то есть у Кати. Катя тогда написала по второму кругу, везде, где был малейший шанс, но снова никто не согласился. Чуть не у каждого близкие или были расстреляны, или сидели по лагерям, многие поголадывали, в подобных условиях просить взять к себе лишний рот, наверное, было неправильно. Катя же все никак не хотела смириться и писала, писала людям, которые когда-то сами предлагали ей с Феогностом поддержку, деньги, свой дом, а сейчас, когда ей действительно понадобилась помощь, ушли в кусты.
Она беспрестанно пыталась что-нибудь придумать, найти выход, а времени оставалось меньше и меньше, время теперь уходило очень быстро, и она уже начала ждать телеграммы из Ленинграда, что свояченицы на свете больше нет вчера, второго, третьего дня она скончалась. Но Катя торопила события, свояченица, слава Богу, пока была жива. По внешности Катя не изменилась, она так же аккуратно, что и прежде, обстирывала лагерное начальство и убиралась в их домах, по-прежнему была со всеми приветлива, но внутри нее беспрерывно работал метроном, день за днем отсчитывая, сколько осталось Костику до полного сиротства и детского дома.
От этого бесконечного тиканья она буквально сходила с ума и, чтобы хоть немного отвлечься, начинала представлять себе, как в последний момент что-то Костика спасает. Например, происходит чудо, метастазы у свояченицы рассасываются и она выздоравливает, или объявляют амнистию по случаю годовщины революции, и ее, Катю, когда свояченица уже при смерти, отпускают. На скором поезде она едет в Ленинград и успевает не только достойно похоронить, но даже с ней попрощаться. А то сам Костик, будто настоящий разведчик, спрятавшись в поезде под лавкой, за чемоданами, добирается до Хельсинки, или он же ночью лесом переходит границу около Куоккалы - там однажды все четверо, Коля, Федя, Ната и она, в 1912 году провели на даче целый месяц. В конце же концов, Костик попадает в Париж, к родителям.
Но, видно, фантазии помогали мало, забывалась она ненадолго, затем снова принимался тикать метроном, и снова она знала, что время идет и идет, а она для Костика, сыночка своего единственного, ничего не сделала. По-видимому, это напряжение она однажды не выдержала и впала в какое-то странное состояние, похожее на полузабытье. Наша с тобой тетка, Аня, говорила мне, что по тому, как Катя рассказывала, что было с ней тогда в лагере, она понимала, что многое она помнит и сама, но ей настолько удивительно, что она так могла себя вести, так говорить, что, рассказывая, она предпочитает ссылаться на других, передавать в их версии. Действительно, истории необычны, хотя Катю в них узнаешь. Перед нами Катя, в которой перебродило то, что она слышала от Феогноста, читала в Колиных письмах, и, конечно, все то, что ее сводило тогда с ума.