Действительно, поздно вечером в воскресенье звонки пошли непрерывно, отовсюду докладывали, что на центральной площади, где располагается и обком, и управление НКВД, собрался чуть не весь город, и сразу следом - новые телефонограммы: что у чекистов, засевших в осаде, не выдерживают нервы и они с ожесточением обстреливают толпу. Не знаю, что они думали: то ли надеялись, что люди испугаются и разбегутся, или просто вымещали злобу, но это был конец. По отдельности каждый из народа, - а счет шел уже на миллионы - как миленький, проходил через их руки, никто и пикнуть не смел. Молил об одном - не мучить больше, не пытать, будто о милости, просил о скорой смерти, о пуле. Здесь же, когда они были снова вместе, народом, - едва в них стали стрелять и пролилась первая кровь - они не то что не испугались, не бросились врассыпную, наоборот, исполнились животной ненависти. Даже не скрываясь, в полный рост, вдобавок почти сплошь безоружные, люди пошли на штурм.
   Падала, не дойдя до врага, одна цепь, и тут же, словно волна, из прилегающих улиц и переулков ей на смену поднималась другая и все ближе, ближе. Огонь из управлений и обкомов был очень плотный; ружья, станковые пулеметы, пушки. Если бы народ не прикрывали люди Спирина, наверное, везде полегли бы многие тысячи, но и так убитых была тьма.
   К середине ночи огонь осажденных начал слабеть. Среди них тоже было немало убитых, раненых, но главное, кончались боеприпасы. Стрельба еще шла, когда толпа неизвестно откуда взявшимися бревнами сбивала замки, выламывала ворота, двери.
   О том, что было дальше, и писать страшно: чекистов и обкомовцев десятками выбрасывали из окон и с крыш, вешали за ноги на фонарных столбах, цепляли к лошадям или машинам и под улюлюканье разрывали на части. Начавшись под утро, вакханалия продолжалась весь следующий день - понедельник. Остановить осатаневшую толпу было невозможно, да никто и не пытался. Утром, когда первые известия о зверствах и самосудах дошли до Москвы, чуть ли не все кремлевские начальники бросились к Спирину на Ходынку. Причем большинство оказались здесь почему-то с женами и даже с детьми.
   В противовес тому, что происходило в стране, зрелище было равно комическое и жалкое. Спирин сидел на своем командном пункте без единого человека охраны, рядом лишь привычные Коля с Феогностом - этакая святая троица, а члены ЦК, окружив подножие холма, стояли от него метрах в пятнадцати и оттуда, снизу грозили кулаками, плевались, выкрикивали ругательства. Однако не то что пальцем тронуть, никто и подойти не осмеливался. Картина действительно странная, и Спирин потом говорил Нате, что если бы он в лицо и по имени не знал каждого, мог бы поклясться, что к Феогносту пришло подкрепление.
   Цэкисты ничего не понимали. Как, прямо на голом месте! Ведь все было хорошо. Кто бы посягнул на их власть - ни в бинокль нельзя было углядеть, ни под лупой. В общем, было как должно было быть. Народ не просто скопом за них голосовал, а пламенно, искренне их поддерживал, любил их, верил им, ими восхищался - и вот вдруг все рассыпалось, рухнуло, будто карточный домик.
   Конечно, они знали, кто враг, знали, кто устроил так, что и их в любую минуту могут схватить и повесить на фонарном столбе, но они не хуже чекистов по обе стороны баррикад видели, что теперь именно он, Спирин, с его командным пунктом, телефонами и, есть настоящая власть, а значит, он единственный может не только казнить, но и миловать - укрыть их, защитить от обезумевшей толпы. И они, кляня его, верили, мечтали о том, что он пощадит, спасет. Поэтому, когда Спирин, не вставая со стула, поднял руку, цэкисты умолкли - тут же, в одно мгновение.
   Больше смерти они сейчас боялись пропустить хотя бы слово из им сказанного. И как они возликовали, как кричали от радости, когда он объявил, что операция идет по плану, им нечего бояться, нечего паниковать и думать о бегстве. Как они были у власти, сказал им Спирин, так у власти и останутся, тут изменений нет. Только она, их власть, сделается еще сильнее и крепче, а народ будет им еще более предан.
   Тогда на Ходынке Спирин нашел очень правильные, хорошие слова, о лучших они и мечтать не смели. Тут было хорошо и про власть, и про народ, но главное - про план, про то, что все заранее разработано и предусмотрено. То были их родные, их собственные слова, и дальше не верить Спирину они уже не могли.
   Стоило ему сказать, что операция развивается точно по плану, сего дня пополудни наступает время ее второго этапа, и они увидят, как быстро, прямо по волшебству, власть к ним вернется, будет прежняя жизнь, даже не прежняя лучше, потому что не останется ни одного, пусть и самого замаскированного врага, ни одного отщепенца, изменника и вредителя; стоило им это услышать, они разом сделались будто дети. Больше и речи не было, что они ругаются, не смеют к нему подойти, должны, словно наказанные, стоять там, у подножия холма, нет, теперь все они: члены секретариата ЦК, их жены, дети - наперегонки бросились к нему, крича, что он прав; они рвались к нему, чтобы его обнять, поцеловать, сказать, что надежда только на него, на него единственного, что они любят его и верят, как Богу.
   Если ты думаешь, Анечка, что Спирин тогда просто хотел их утешить, ошибаешься, он не врал, когда говорил, что и бывшее прежде, и события последующих двух недель были им давно спланированы.
   К членам ЦК партии Спирин обратился примерно между шестью и семью часами вечера в понедельник, а двенадцатью часами раньше, то есть в ночь с воскресенья на понедельник, когда стало известно, что народ штурмует управления НКВД и обкомы, он своим людям на местах дал строжайший приказ при любых обстоятельствах и невзирая ни на какие потери спасти от самосуда начальников областных НКВД, в крайнем случае - если окажется, что они убиты при штурме, - их первых замов.
   И вот утром в понедельник из одного города за другим начали поступать сообщения, что с огромным трудом приказ выполнен, и хотя толпа беснуется и требует чекистов для расправы, они живы. Доложив обстановку, cпиринские люди спрашивали дальнейших указаний. Всякий раз, получив подобное донесение, Спирин просил спасенных к телефону и что-то не спеша, очень старательно принимался им объяснять. Он понимал, что они только что из боя, понимал, что только что верные товарищи на их глазах были разорваны толпой на куски, ясно, что чекисты были "на взводе", поэтому он не сердясь, наоборот, до крайности ласково повторял, сколько было необходимо, все, что они должны были запомнить и выполнить с точностью до последнего слова. Наконец он видел, что здесь порядок и, перебросившись со своим человеком несколькими короткими репликами, вызывал следующий город. То же самое было и там.
   Остаток ночи понедельника и большая часть вторника везде прошли неспокойно. С мест Спирину сообщали, что ни убийствами, ни издевательствами над мертвыми толпа пока не насытилась, уговорить людей разойтись не удается. После того как спиринские чекисты отбили у них начальника областного НКВД, многие чувствовали себя обманутыми, продолжали требовать его для расправы. Чаще и чаще слышались голоса, что все они одним миром мазаны, все убийцы, потому и укрывают своего. Эти хотя сегодня и были с нами, такие же энкавэдэшники, тоже вволю попили народной кровушки, пора и с ними разобраться.
   Во многих городах толпа обложила лагерь спиринских чекистов плотным кольцом и с ожесточением скандировала: "На смерть! На смерть!". С каждым часом сдерживать ее делалось труднее. И вот ровно в семь часов вечера по местному времени, по-видимому, в соответствии с приказом, еще ночью отданным Спириным, в каждом городе старшие из его людей обратились к толпе со следующими словами. Они заявили, что возглавляемые ими чекисты, которые вчера решительно встали на сторону народа, помогли ему одержать победу, и тут убеждены, что люди правы. Требование казнить начальника областного управления НКВД за совершенные им немыслимые преступления справедливо. Чекисты признают, что ошибались, пытаясь укрыть убийцу от народа, но их цель была не в том, чтобы спасти бывшего начальника, они лишь хотели отдать его в руки суда: как суд решит, так пусть и будет. Но сейчас они видят, что единодушное требование казнить преступника и есть самый истинный, самый верный народный суд, противиться ему преступление.
   Эту речь люди везде встречали с восторгом, ликуя, и уж совсем вакханалия началась, когда хмурые чекисты наконец расступились. Несколько часов назад они с огромным трудом, часто и с жертвами, отбили у толпы своего прежнего командира, а теперь, подчиняясь приказу из Москвы, выдавали его той же толпе на смерть.
   Энкавэдэшника, которого уже отчаялись заполучить, принимали бережно и любовно, будто родного сына. В центре площади какие-то умельцы с шутками и прибаутками, но споро сколачивали помост или на худой конец - козлы, а толпа, легонько хлопая висельника по плечу, подталкивала его к ним, напутствуя: "Да ты не бойсь! Ето не больно. Вздернем быстро - даже не заметишь. Раз - и в раю! Иди, иди, милок. Мы уж тебя, сердешного, заждались".
   Получаса не прошло, а чекист с петлей на шее стоял на раскачивающихся козлах. Тут же - целая куча добровольцев, готовая из-под него их выбить. Все сделано на совесть. Веревка проверена и туго-натуго привязана к фонарю, не дай бог порвется или развяжется: сорвавшийся висельник - плохая примета. Да и, вроде бы, второй раз вешать не полагается. И вот буквально за мгновение до того, как чекист должен был распрощаться с жизнью, он просит разрешения покаяться перед людьми, которым он принес столько горя и столько страданий.
   Спирин хорошо знал свой народ и не сомневался, что отказа в последней просьбе никому не будет. Так и вышло - толпа везде была растрогана до слез, плакала, кричала: "Говори! Пусть говорит! Мы тебя слушаем!". Дальше во всех городах чекисты говорили народу, в общем, одно и то же, и у меня, Анечка, нет сомнений, что сказали они именно то, что прошлой ночью по телефону долго и тщательно репетировал с ними Спирин. Разница была лишь в голосе и нервах.
   Начинали они покаяние с признания, что и вправду замучили десятки, сотни невинных душ, что издевались над ними и их пытали. "Но это не от того, говорил чекист, - что я зверь, что я ублюдок, выродок. Нет, просто я был уверен, все мы были уверены, что и пытки, и расстрелы, и лагеря необходимы. Без них невозможно искупление первородного греха человека, нового греха, который накопился уже после явления на землю и распятия Иисуса Христа. Поймите, - продолжал чекист, - мы убивали только тех, кто, быть может и не сознавая, мешал сегодняшнему дню, мешал основной, центральной задаче, поставленной перед нами партией, - воскрешению всех когда-либо живших на земле людей.
   Мне скажут: ну, хорошо, допустим, они действительно стояли на дороге, действительно были помехой, почему нельзя было, арестовав, не мучить их, не издеваться, а сразу расстрелять? Я отвечу. Мы пытали не потому, что садисты, не потому, что нам нравилось смотреть, как они в собственной крови и блевотине ползают у наших ног, и не для того, чтобы растоптать, требовали мы от подследственного буквально вывернуть себя наизнанку, рассказать, кто, где, почему; заставляли заложить и предать всех, с кем он когда-либо жил, был дружен или вместе работал, и лишь потом позволяли ему умереть. Нет, прежде чем дать уйти, мы обязаны были до последней капли узнать его подноготную, обязаны были знать арестованного лучше, чем его знала мать и нянька, жена и любовница. Без этого мы никогда не сумеем воскресить казненных такими, какими они были. Миллионы папок следственных дел, которые, будто зеница ока, хранятся в нашем архиве - подробнейшая топографическая карта человека, где обозначен каждый овраг и источник, каждый холмик и тропинка, и именно на нас, на чекистах, лежит задача, пользуясь этой картой, в целости, сохранности и, главное, полноте воскресить теперь подследственного для новой жизни.
   И последнее. Наверху, - начальник областного НКВД указывал пальцем на небо, - принято принципиальное решение: признать наш суд "Страшным Судом" и, соответственно, без изъятия зачесть арестованным страдания, которые они приняли из наших рук. Больше они страдать не будут, ад для них кончился навсегда, пришло время воскресения, время вечной жизни".
   Ты, Анечка, конечно, видишь, что многое из сказанного тогда чекистами опять явно восходит к Колиному канскому письму, однако если у Коли, по обыкновению, яркие, но, увы, оторванные от земли мечтания, то здесь все додумано и докончено - словом, готово для реальной, практической жизни. Видна рука Спирина. Вообще, их союз на редкость естествен и обоим несомненно на пользу.
   Еще когда чекист говорил, в толпе, окружавшей помост с висельником, началось странное, похожее на броуновское движение. Неизвестные люди без суеты, но твердо и неуклонно с разных сторон пробирались ближе и ближе к виселице. Скоро они оттеснили добровольцев, ждущих сигнала, чтобы наконец выбить козлы из-под ног чекиста и, едва тот закончил свое последнее слово, народ, еще недавно спаянный ненавистью, единый, вдруг обнаружил, что висельника окружает плотное кольцо защитников, готовых пойти на смерть, лишь бы не дать ему погибнуть. И это, Анечка, были отнюдь не другие чекисты.
   Ты, наверное, думаешь, что просто часть народа ему поверила, а часть нет? Ошибаешься; поверили все, на краю могилы врать мало кто осмелится, да и говорили энкавэдэшники с редкой убежденностью. Тем не менее их речи раскололи народ столь же глубоко и непоправимо, как недавняя Гражданская война. Что же произошло и кто из прежних безжалостных врагов стал теперь на защиту чекиста, был согласен за его жизнь отдать собственную? Ты удивишься, Анечка, но ими были родственники казненных и погибших в лагерях. Поверив энкавэдэшнику, они поняли, что, позволив его повесить, они второй раз, причем уже окончательно, бесповоротно отправят близких на смерть. Казнят их так, что не поможет ни реабилитация, ни спасение; убьют не только их, но заодно и их предков, потому что линию рода, раз прервавшуюся, больше не склеить. Убитый не восстановит своего отца, тот - своего, и далее, далее. В будущем счастливом мире, где люди будут жить, окруженные семьей, родными, жить родом, лишь они останутся печальными и неприкаянными; и все потому, что однажды поддались гневу и на кровь ответили кровью. Спирин, конечно, рассчитал гениально.
   Кстати, Анечка, не думай, что то было минутным настроением, скажу, забегая вперед, что тогда же, причем сразу, по всей стране возник чрезвычайно трогательный и одновременно торжественный ритуал "приема в члены семьи" следователя, который вел дело твоего родственника, и другого чекиста - того, который приводил приговор в исполнение. В газетах, по радио происходившее освещалось и любовно, и на редкость подробно. Чекист становился на колени перед старшим в семье, и тот, прощая и благословляя, клал ему на голову руку. Дальше следователь вставал и подряд целовался с каждым из новых родных, сначала в лоб, потом в губы, затем по очереди в правую и левую щеки. После четырехкратного целования считалось, что он не просто член семьи, а как бы заменил ей покойного. В свою очередь, чекист брал на себя обязательство, не жалея ни сил, ни времени, главное же - раньше собственного отца, воскресить им убитого.
   Однако к 36-му году замученные НКВД были еще не в каждой из советских семей; остальные, хотя и выслушали покаяние чекиста с сочувствием, по-прежнему продолжали требовать его казни и отказывались понимать родственников замученных. В общем, ситуация была неустойчива и могла повернуться в любую сторону. Действительно, в некоторых городах начались столкновения, были и убитые, и раненые, правда, страсти, хоть и не без труда, к полудню удалось унять. Спирин это предвидел и знал, что если он не желает новых жертв и новой гражданской войны, необходим какой-то решительный шаг, иначе окончательно переломить настроение ему не удастся. К счастью, нужный козырь у него был.
   Пока две половины народа, набычившись, стояли друг против друга и любая искра, любое резкое слово готово было начать побоище, спиринский чекист, о котором толпа успела забыть, как-то легко, нигде и никого не толкнув, не задев, проскользнул через кольцо родственников и, взобравшись на помост, встал рядом со своим бывшим начальником. Тут его наконец заметили. Люди поняли, что им хотят сказать нечто очень важное. Они не ошиблись. "Вы наверняка читали в газетах, - после короткой паузы заговорил чекист, - что полгода назад была раскрыта и обезврежена подпольная диверсионная правотроцкистская группа в составе наркома Рабоче-крестьянской инспекции СССР Рудзутака Яна Эрнестовича, секретаря ЦК компартии Украины Постышева Павла Петровича и народного комиссара железнодорожного транспорта Кагановича Лазаря Моисеевича. Опаснейшая группа, которая по заданию британской разведки совершила множество актов вредительства на производстве и транспорте. В результате беспристрастного рассмотрения их дела в суде, учитывая тяжесть содеянного, всем троим обвиняемым был вынесен смертный приговор. Решение суда народ единодушно поддержал. Тогда же он был приведен в исполнение.
   Следствие по делу Рудзутака, Постышева и Кагановича вели: комиссар госбезопасности второго ранга Иван Христофорович Толстиков, комиссар госбезопасности второго ранга Натан Леопольдович Коган, комиссар госбезопасности третьего ранга Федор Евграфович Лебедев; в исполнение приговор привел старший лейтенант Копченко Андрей Кузмич. Запомните имена каждого, потому что в результате их упорной, не прерывающейся ни на один день работы впервые после распятия Христа на земле было совершено чудо и воскрешен человек, давно лежащий во рву с пулей в затылке. Более того, впервые в истории воскрешен он был не Богом, а самим человеком.
   Этим воскресшим, - медленно и торжественно чеканя слово за словом, произнес чекист, - стал любимец народа "железный комиссар" железных дорог Лазарь Моисеевич Каганович. Наш Лазарь! - возгласил он снова. - Кто хочет увидеть происшедшее чудо воочию, - добавил чекист уже спокойнее, - тому следует отправиться на железнодорожный вокзал города. Как мне десять минут назад сообщили из Москвы, скорый поезд с Лазарем Моисеевичем, идущий оттуда во Владивосток, проследует мимо городского железнодорожного вокзала по первому пути ровно через полтора часа".
   Ясно, Анечка, что время везде было свое. Повторять сказанное нужды не было, минуту спустя на центральной площади, кроме двух чекистов, не оказалось ни души - остальных будто ветром сдуло.
   В России тогда было примерно тридцать тысяч верст железных дорог и жило примерно сто пятьдесят миллионов человек. Значит, округляя, по пять тысяч на версту. И вот без преувеличения все, от мала до велика, включая немощных стариков и грудных младенцев, собрались и выстроились по обе стороны железнодорожных путей, чтобы увидеть воскресшего Лазаря Кагановича.
   Заметь, Анечка, что Коля, причем без особого успеха, потратил на собирание народа пятнадцать лет, а Спирин собрал его за день. В Сибири люди стояли в один ряд, в Средней же Азии, где железных дорог было немного, а люди жили густо, вдоль путей тянулась бесконечная плотная лента в двадцать, а то и в тридцать рядов толщиной. Еще больше народа было, естественно, в Москве и Ленинграде, Нижнем Новгороде и Свердловске.
   Рельсы начинают звенеть раньше, чем человек с наитончайшим слухом может различить паровозные гудки. И те, кому посчастливилось стоять возле железнодорожных путей, то и дело становились на колени и, приложив уши к металлу, пытались разобрать, не едет ли поезд с Кагановичем. Они вслушивались, а остальные, чтобы им не мешать, замирали и только иногда, хоть на них и шикали, принимались в нетерпении спрашивать: "Ну, что, едет? Едет?!".
   Приказом Спирина в стране тогда было полностью прекращено железнодорожное сообщение. Не ходили ни пассажирские поезда, ни грузовые, не было движения даже на местных одноколейках. Паровозы и вагоны загнали в тупики и депо, забили запасные пути. Лишь по всем дорогам и на всех парах неслись сцепленные между собой два самых мощных из строящихся в России паровоза серии "К-17-51м", а к ним была приторочена высокая платформа с гробом, завернутым в кумачовый бархат. На нем, попирая смерть, спокойно стоял Лазарь Каганович, и только его седые волосы развевались на ветру.
   Груз был легок, почти невесом, паровозы же такие мощные, с топкой, доверху полной лучшего донецкого угля; от напряжения машины тряслись, дрожали, из их нутра ежесекундно вырывался густой черный дым, подсвеченный пламенем, снопами искр, и от этого Лазарь Каганович, одетый в длинные белые одежды, казался не советским наркомом, а то ли ангелом, то ли летящим по небу в огненной колеснице Ильей Пророком. Что за одеяния на нем были - римская тога, саван, может, и развевающиеся одежды Колиных антропософов - честно говоря, мне выяснить не удалось, да и важно ли?
   Едва те, кто стоял рядом с путями, сообщали, что Лазарь близко, в истомившемся народе сразу начиналось неслыханное ликование, крики восторга и любви к воскресшему. Вот уже был слышен не прерываемый ни на минуту, ревущий, будто стадо диких слонов, гудок двух паровозов; по мере того как поезд приближался, крики восторга и счастья усиливались, усиливались, хотя давно казалось, что больше некуда - все и так кричат, до предела напрягая свои связки. Наконец поезд делался виден. К счастью, платформа была высокой, вдобавок сам Лазарь стоял на гробе, то есть еще выше, в итоге его мог видеть каждый, даже оказавшиеся в дальних рядах маленькие дети.
   Описать, что творилось с людьми, когда поезд, гудя, а Лазарь Каганович рукой приветствуя их, стремительно проносились мимо, - невозможно. Но и когда состав скрывался за поворотом, или там, где путь был прям, как стрела, за линией горизонта, никто не расходился, более того, стоящие в первой линии, сколько их ни молили, не уступали места другим, люди ждали, когда воскресший Лазарь - теперь с востока - снова промчится мимо них, и дождавшись, ликовали не меньше прежнего.
   Поездов с Лазарем, очевидно, было несколько, иногда они встречались и тогда приветствовали гудками не только собравшийся народ, но и друг друга. Те, на чьих глазах, рядом с кем это происходило, числились особыми счастливчиками, считалось, что в своем поколении они будут воскрешены первыми. Торжествуя, они кричали с утроенной силой и восторгом.
   Праздник воскрешения продолжался целую неделю. Целую неделю из одного конца страны в другой, с севера на юг и с запада на восток, не замедляя хода на стрелках и не замечая вечно зеленых светофоров, мчались и мчались составы с Лазарем, но, как бы ни были они стремительны, перед ними и рядом с ними, не отставая ни на шаг, ни на полшага, неслась могучая волна народного счастья, радости, что воскрешение началось. Пришло все же время, которого так мучительно, так безнадежно долго ждали, так просили, так звали и торопили. Сколько на земле было зла, горя, несчастий, сколько голода и смертей - и вот, кажется, Адамов грех искуплен, вина наша прощена, человеческий род возвращается к Богу. И Бог ждет человека. Ждет всех, живых и мертвых, грешных и праведных - всех ждет, всех любит и всех зовет, потому что все мы, все-все до последнего - Его дети. И может быть, больше Он ждет именно грешных, измученных, искореженных злом, исстрадавшихся, ведь, в конце концов, не здоровые нуждаются во враче, а больные. Их, нуждающихся в Боге сильнее других, Он первыми и ждет.
   Семь дней поезда с воскресшим Лазарем мчались по стране, а когда неделя окончилась, Россия, по общему свидетельству, была уже другой.
   Теперь, Анечка, - нечто вроде итога данной истории. Спирин с точностью до буквы выполнил то, что он обещал членам секретариата ЦК. Страна в самом деле была едина как никогда, как ни до, ни после. Не было ни врагов, ни оппозиции, даже не было просто недовольных. Тем не менее спустя два года после изложенных здесь событий он был арестован и по совершенно надуманному обвинению осужден и расстрелян. Вслед за Кагановичем, Постышевым и Рудзутаком он обвинялся в создании правотроцкистского подпольного диверсионно-вредительского центра. Члены ЦК не простили ему Ходынку, не простили страха, который по его милости пережили.
   После смерти Спирина Ната по-прежнему жила на Полянке, растила дочь, зарабатывала, кажется, переводами с немецкого, язык она с детства знала в совершенстве. Жила она одна. Почему - я точно не знаю; может быть, и Коля, и Феогност считали, что раз Спирин в Ходынском сражении ни одному из них не отдал победы, значит, прав на Нату они не имеют. Если так, по-моему, это и честно, и благородно.
   В судьбах Коли и Феогноста тоже мало что изменилось. Коля и дальше жил с Ниной, вместе они были до шестьдесят третьего года, когда Лемникова неожиданно для родных скончалась. Умерла она от инфаркта прямо на улице. Феогност, исключая два перерыва - один раз он получил три года лагерей, другой - пять лет тюрьмы, - после войны продолжал делить кров со своей келейницей Катей. И переписка между Колей, Натой и Катей не прерывалась. Коля чуть ли не ежедневно писал Нате, теперь уже безусловно ей одной, а не для того, чтобы она, перебелив, переслала его письмо Феогносту. И Катя с Натой друг другу регулярно писали; писала Нате и Лемникова, в общем, связи сохранились, за исключением разве что братьев Коли и Феогноста. Но тут, как говорится, сам Бог велел.